
Полная версия:
Дожди над Россией
– Что, съел?
– Побоялись коммунизму варить. А ну на обед загляне в нашу больничную беспорядицу! И молись депутатику! Велели готовить аж два первых! Гороховый суп и лошадиный плов.[178] Тебе чего несть на перво?
– Музыкальный привет!
И в компании с гороховым супом приехали синеглазые, усталые макароники с сыром.
Я сразу навалился на то и на то.
– Э! Всем козлятам пример, не спеши на поворотах, – тянет сквозь зубы Митя. – А то занесёт, якорь тебя! Слышь, ёханый жадина? – И еле слышно пропел:
– Жила долго не живёт,Заболеет и умрёт!Глазищи у него голодные.
Стыд подсёк меня, я сбросил обороты.
Но ложку не отдашь. Нянечка зорко пасёт нас, без дружбы лупится эта Прокопенчиха на Митю. Мол, шёл бы. А то ещё у страдалика изо рта выхватишь.
Я жую медленно. Выжидаю.
Нянечка это чувствует.
Ей вроде неловко торчать над душой, но и уйти ещё неловче. Заобидит здоровый больнушу, куда такойское гожается? Стой, бабка. Стереги правду!
Я не спешу уминать. Налегаю на общение.
– Тёть Галь, – говорю, – а что депутат? Был?
– Посулился, да не приехал. Сказали, недели через две привеется… Такое горе спеклось… Власть наша умылась, пригладилась… Коммунизмию на денёк отбой дала… Хоть гороху похлебаешь… Видал, какая простому человеку обломилась помоща от депутата! Депутата самого нету, а польза от него, – бросила косяк на тарелку с гороховым супом, – у тебя перед носом. О!
– А вы не знаете, – этак влюбчиво вздыхает Митрюша, – чего это там, – потыкал в темь коридора, – комар так распелся? Осу на свидание вызывает?
Митечке хочется, чтоб бдительная нянечка поскорей ушла.
Она уловила это, сердито лепит своё:
– А можь, курий разбойник, тебя вызывает? Игде ты видал, чтоб комар пел? Комар нем, как муж. Мелом на воде это запиши. А хлопочет комариха. Завлекает комара своим звоном… И комар не кусает. Кусает комариха… У нас комары с орла, на скаку бьют зайцев!
Митя прилежно строит большие глаза.
Большие глаза ей нравятся, усмиряют её служебную прыть, и она уже уступчиво озирается по сторонам, ищет зацепинку уйти.
– Икто тама это так храпить? – выговаривает тётя Галя в ночь коридорную. – Иля яйца зад закрыли, нечема дышать?
Она ускреблась на храп, и я сунул Митику ложку.
– На. Отдашь на двадцати.
– Может быть.
Он ел, а я считал про себя.
Он не ел – за себя бросал. Собаки брехали у него в брюхе. Он будто убегал от них. Спешил! спешил!! спешил!!!
Счёт выпал у меня из головы.
Мне почему-то жалко стало на него смотреть, слёзы сами полились мои.
– А ты гусёк жадобистый! Жаль музыкального супца? Так и скажи. Только мокрость зря не разливай.
Он обстоятельно облизал ложку, выпустил в алюминиевую миску с вдавиной на боку и двинул миску по тумбочке ко мне.
– Не горюй. Я лишь по ложечке там и там цапнул. Зато взаменки… Давай игранём в азартные игры? В коммунизм, например?
Из недр кармана он торжественно извлёк два яблока с краснобрызгом.
– Бабуска, – нарочито скартавил под ребёнка, – бабуска Аниса Семисынова дала. Забыл сразу отдать. Они и в город с нами скатали, проветрились. Без билетов. Зайцы!
Он дал мне бóльшее яблоко, себе взял меньшее.
Я ноль внимания.
Тогда он выхватил у меня моё яблоко.
– Всё угрёб! Мы ж играли в коммунизм?
– Вот именно. Ты должен был тут же поделиться со мной по-братски, как сознательный элемент. Должен был сам отдать мне своё большое. Но ты… А я, может быть, отдал бы тебе своё маленькое… Но ты не пожелал поделиться по-братски, вот и остался с пустом.
Соль игры туго доходила до меня.
Я вообще ничего не понимал.
Митик с апломбом выставил оба яблока на тумбочку.
Твои!
Два яблока, два солнца засверкали с тумбочки, и коридорные пасмурные сумерки вроде даже посветлели.
– Слышь, – сказал я, – а откуда ты вчера взялся? Ты ж должен быть ещё в техникуме!
– Мало ли кто чего должен. Будь нормальный, я б весь май ещё потел в том Усть-Лабинске. А я, извините, бахнутый. И причина уважительная. До срока собрал в зачётку свои пятаки и ту-ту в Насакиралики. Как чуял. Ко времени проклюнулся. Вы на четвёртый играть – я почти следом…
Добрая тишина обняла нас.
Мы стеснительно-гордовато поглядывали друг на друга, молчали.
– Ну-с! – ободрительно тряхнул он меня за указательный палец. – Ну-с, она вышла к нему-с. Он ей ничего, она ему больше того. Поговорили так с полчаса и разошлись. – Он потянулся, занеся руки за голову. – Чего-то хочется, а кого – не знаю… Ну… Поправляйся, братейка! Праздничный салют!
Тут выглянула из-за двери тётя Паша.
Митя кивнул и ей.
– До свидания и вам. Поправляйтесь!
– Спасибо, Митрюша. Мы вона ка-ак стараемся… ка-ак стараемся… А нас не поправляють… Всё лежу холодую…[179]
Она проводила Митю трудно ласковым взглядом, подсела ко мне в ноги.
– Где ж подправишься? Днями иголку в вене забыли! Хотько не ножницы… Капельницу вынула. Зажимай руку! А иголка где? Где иголка? Смотрит, в вене иголка. Оё, тута насмотришься цирку!.. Тебя надолго сюда загнали?
– Сорок пять дней недвижно лежать в гипсе.
– Отдохнёшь хоть… от этих огородов, от этого проклятухи чая… Маленький ты любил говорить: «Мне наравится быстро расти. Вырасту, а потом буду отдыхать». Вот и отдыхай. Да где… Я к тебе, знашь, с делом мажусь. Всё одно ж будешь без надобности в потолок глядеть… Напиши.
– Про что?
– Я и не знаю, какими словами складней сложить… На той неделе забегал наведать Ванька Половинкин. Я к нему. Ты везде ездишь. Вон дажно в Тифлис заскочил, мандарины возил, что ли… Везде бываешь, всё знаешь… Я что попрошу… И выкладаю всю эту мельницу… Такая пережú ва…Он мне сразу отмашку. Ворона, говорит, на крыше вниверситета тоже была, да вороной и полетела. Ты давай, говорит, чалься… И назвал тебя. Я, поёт, везде бываю, зато он везде по газетам пишет. Кажный косит своё сенцо… Иди к этому к писарёнку!.. Я, хвеня, и пошевели понималкой, да как же я к тебе из этого из скорбного дома пойду? Вот… А Господь и сряди тебя ко мне под дверь… Ванька, можь, посмеялся… А я, серушка, пришла… Встреваю с перезвоном… Со мнойкой лежит в палате одна из Мелекедур. К ней ходит старушка каличка. С палочкой… Жена её покойного брата. Так эту каличку соседка заела… С пензии столкнула… Второй Гитлерюга! Напиши фу… фы… фи… филью… Филью или филь… Ну, это такое, когда читают и рыгочут…
– Фельетон?
– А как хочешь обдражни. Ты только пропиши… Кре-е-епонько на тебя надеемся… К кому ж ей ещё приклониться? Я сама или через свою знакомиху искажу этой каличке, она к тебе и набегить со своим горем…
Тётя Паша задышала часто, одышливо.
Была она вся пухлая, остекленелая.
– Горит… Сослабла вся… Силы во мне осталось – сопли в кулаке не удержишь… Что же во мне всейно горит?.. Что же?.. Что?..
Она еле встала, побрела к себе в палату и всё стонала:
– Горит… Горит… Горит…
Ночью она умерла, и треснутое посерёдке зеркало в прихожей задёрнули чёрным.
37
Когда семь богатырей разбудили Спящую Красавицу и признались ей в любви, она сказала, что в гробу все это видела.
К. МелиханДней через десять ко мне пришла старуха.
Степенно уложила свою палку на моей тумбочке.
– Отдохни, егоза, – велела она палке. – Поди, не однем пóтом умылась, покеички довела эту квашню, – показала на себя, – из самых из Мелекедур? Ума-а-ялась… Отдыхай… – И повернулась ко мне. – А тебе, хворобушек, отдых кончилси. Я с глушинкой, сказывай мне громкотно, ядрёно…
Старуха поискала глазами на что сесть. Нигде никакого стула не было.
– Я… – она задрала чуть матрас, по-птичьи прилепилась в ногах на сетку, – я от Пашуни от Клыковой. Царствие небесное… Святая душа… У самой три соколика мал мала мень, хозяин-заливошка. Не просыхает… Было об ком головушку сушить. А отходила, об чужой билась беде. За меня хлопотала перед тобой…
Она шатнулась верхом ко мне, срезала голос, заговорила тише, с секретом:
– Бог плохой, смерётушки мне не даё… Ка-ак просила прибрать меня!?.. Какая моя жизня? Сердцем тронулась, сильновато прибаливае… Ни счастья ни доли… Одна одиною осталась. Без копья… Уже этому два… Два-а года! Прокинешься и не знаешь, чем до вечера доехать. Уж за праздник великий примереть. А он отсадил от праздника. Побрезговал. А за что? Есть грех… До того зажилась на белом свете, что забыла… отошло из памяти родителево лицо. Правда, не навсегдашко… Так, по временам стала забывать родителя в лицо. Разве это не грех? Не за это ли и Боженька отсаживает от себя?.. Пашеньку выбрал…
Ещё долго старуха не отходила от тёти Паши.
Наконец прижалась к своим делам.
– Я как собака. Есть что сказать, но каковски сказать? Не знаю. Никак не подступлюсь.
– А вы начните сначала. И всё по порядку.
– А! У нас один непорядок… Такую похабель скрутили… Ну да… Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Это в писании. А у нас сперва было глупство. Соседский петушака раскидал мне лукову грядку. Эка невидальщина! Безо всякой злости кинула дубец, отогнать восхотела. Отогнала… На месте прибила! В жизню ни во что не попадала. Купырь мой болотный, бывало, забудет перед обедом перекреститься, заедет ложкой в борщ. Сижу с благоверником ря-до-ма, хочу по лобешнику подучить и то промажу. А тут… Я перед соседонькой на колени. Клавушка свет наш Ягоровна! Прости! И в мыслях не крутилось! Выбирай взаменки любых два моих петушины, только сердце не дёржи… Да куда там! Засупонилась Клавушка наша. Пчернела. А бабёшка балованная, с дурцой зародилась. С чем зародилась, с тем и живёт… Ага… Скрозь заносится, мордарий к небу дерёт. Знамо, заменку отпихнула, пошла чертей молотить. Клавуня секретарка в сельсовете. Власть! Бровью водит, локтем пишет… Откуда что берётся! Вор приходит украсть да погубить. А эта не приходила. Не приходя погубила. Заткала, как паук муху. Сляпала бумажку, что я не была в иждивенцах у мужа, сбегала в собесий и меня сдёрнули с пензии.
– Вы с мужем расписаны?
– То-то и да, что нет. Ой… Совсема зарапортовалась. В росписи мы, в росписи! Неотлучная я бокогрейка. Всю жизнёнку свою изжила с загсовой запиской. Да что та записка? В могиле в головы подложишь? Мягче будет? Не будет… Он и из земли подтвердит, что мы жили вместях. Что он имел ампутацию руки и тяжёлую инвалидность. Что я двадцать пять годов не от… и на секунд не отбегала от постели. Си-ильно он недужился… Как помер, по-людски дали пензию. А после петуха собесий сверху заслал эту донесению…
Старуха выдернула из узла один листок.
Развернула, по слогам прочитала:
– «Выплата пенсии прекращена правильно, поскольку Мелекедурский сельсовет ранее выданную справку об иждивении отозвал». Леший-красноплеший их правил! Кто же мне подможет? Сам? Бы-ыстро сгорел… Закрылся от меня крышкой и во-он каким толстым холмом земли… Он в спокое, в тепле… без нервов анафемец лежит… А ты бейся, как знаешь. Я в один суд, я в другой суд… Повыше, поглавней… Никак до правдоньки не проломлюсь. Два лета уже этой катавашке. И крутят, и крутят эти нерводралы мне головоньку на старости… Истории много, по-олный чувал…
Она развязала тугой платок, но от её бумаг стало как-то темней в моём коридоре.
Я и раз, я и два перечитал всю горку в платке и растерялся. Ни собес, ни суды не разберутся. А я, девятиклашка, всех рассуди? Или я бог правосудия?
Может, лучше не лезть в эту пенсионную эпопею? Полёживай себе да подсматривай на халтай в дырочку все кина. Тогда чем жить этой старухе?
И собес, и суды уютно сидели на одном сучке, на справке, что «по хозяйственным книгам сельсовета Оськина Е.Ф. на иждивении своего мужа, Оськина И.Е., не значится». Сучок-то липовый! Ну не будь старуха иждивенкой, разве б сельсовет подпустил её к пенсии? А после петушиной заварушки секретарша из мести и подсунь этот пасквиль. Это ж любому лесному пеньку ясно!
Мимо метеором прожгла по коридору нянечка, на бегу отпахивала двери все вподряд.
– Ходячие-бродячие!.. Скакучие-мотучие!.. Кривые и ровные!.. Хватя торговать мордой![180] Все в клуб! В клуб, лодыряки! Поразлеглись, как на пляжу! А того нету в понятии – приехал депутатко из самой из Москвищи! Слуга! Поет! Устамши! Все на встречку! А то с им одни пустые стулки повстрелись!.. Все!..
Больничка задвигалась, засуетилась, закружилась.
Kому неохота глянуть на живого столичанского поэта?
Поэт поэтом, но надо и отрабатывать должок.
Клуб и больницу тайный повязал уговор.
На всякие там лекции, на встречи больница обязана выставлять весь наличествующий состав гостю. Рабочих с плантации не сгонишь. До ночи гнутся на чаю. Сбегутся детишки, сползутся калеки, шаткое старичьё. Глянешь – в зале три маленьких сестры да дядя Ваня, да три кривых мушкетёра, да два отставных капитана… Не густо.
И вот тут двигают тяжёлую артиллерию. Больных. Всё ж равно без дела маются-валяются. Так пускай хоть массовости подбавят. И не бесплатно. За мучения мученические – ну кому лекции про лихостные победы на пути к коммунизму в радость? – больных без билетов пускали на фильмы. Сегодня «Спящая красавица».
Народ тоскливо поскрёбся в клуб.
– А ты, холодовник, чего вылёживаешь? – нарочито строго выпел мне хмурый мужичара, круглый, как носорог. – Айдаюшки красавицу будить!
– Этой, – нянечка безнадёжно махнула на меня, – отбудился на сорок пять дён. Ну отхватил пирожка! Пластом, на спине вылежи таку чуму! Так что нехай лежит. А вот чего эта старая коряга сидит? – уставилась в мою гостьюшку. И ей: – Особливой присоглашённости ждёшь? Раз имеешь корысть от больницы, иди сама за малого в клуб. Ты да палка, сразу двоя. Народище! Пускай и палка на московца поглядит. Повяжи на неё свою косынку, уставь рядом. За девку сойдё.
– Не до простосмотрин нам. У меня свои песни.
– Знам наизусть все твои песни. Я те чё спою? Бросай сильничать малого. Давай у клуб. Послухай умных людей. Оглядись да только вж-ж-жик к депутатику и быстро-быстро смолоти свою копёшку. Пока тебя оттащат, ты горе и вылей. Можь, так скорей выскочит толк?
Затея легла бабке к сердцу. Она засобиралась.
Повеселела и нянечка.
– Вишь… И тебе полезность, и нам… Иди… Со своей сладкой подружей палкой. Главно, не прохлопай ноздрями депутатца…
Я пристыл к щёлке.
Народцу слилось реденько.
В первых двух рядах сидели помогающие. Учащиеся городского педучилища. На чаю малая горстка с них проку, сослали вот на встречу.
Фамилию депутата-поэта я не разобрал. Какая-то не то пресмыкающаяся, не то грызунья. Не то Бобров, не то Хорьков, не то Сурков…
– Я благодарю своих избирателей, – пританцовывая за кумачовой трибункой, сыто затоковал поэт, – что они заметили меня из двухсот двадцати миллионов и первыми назвали мою кандидатуру.
Как-то на встрече одна девушка пожелала мне жить четыреста лет. Избавь! Жить столько на земле скучно.
Но в ближайшее двадцатилетие не хочется умирать. Хочу посмотреть своими глазами, какой он, коммунизм. Ибо наши люди вложили в нашу копилку – советский строй – очень много недолюбленного, недоеденного, недомечтавшегося. Хочу почувствовать, во что всё это вложено.
Живи человек хоть сотни лет дикарём в лесу, не заметит, что лес меняется. Но разве мы не видим того, что до революции, скажем, в Чувашии было восемнадцать человек с высшим образованием, а сейчас тринадцать тысяч шестьсот с высшим и двадцать четыре тысячи триста со специальным средним. Вот, товарищи, какой незаметно вырос лес вокруг нас. Оценивайте явления в историческом развитии и вы никогда не ошибётесь.
«Может быть, – подумал я. – Но при чём тут Чувашия? Вот так загибон! Мы ж то совсем в другой земле! Или забыли говорухе сказать, куда он прилетел?»
Сон начинал править залом, и ему было без разницы, что там шумело со сцены.
– Встречаться со студентами, – благодарная удлинённая улыбка депутата первым рядам, – приятно вдвойне. Во-первых, вы любите стихи. Во-вторых, вы наши товарищи по профессии. Вы не можете без нас, а мы без вас. В ваших руках судьба литературы. Вы, дорогие мои, даёте ей путёвку в человеческие сердца!
Вы печка, от которой начинают танцевать будущие строители коммунизма. Нужно, чтобы они взяли нефальшивый ритм. И это ваше священное дело. Ребёнок семи лет ещё не существо, а вещество. Это воск, из которого можно вылепить и Венеру Милосскую, и олуха. Не забывайте, что учитель не профессия, а призвание. Вы будете учить строителей коммунизма. И не забывайте, что с грязью прошлого на подошвах не переступить порога коммунизма. Скребком критики очищайте наши ряды от всякой погани и пропагандой красивого утверждайте новое. И тут-то надо читать Программу партии не только холодной головой, но и горячим сердцем как закон своей жизни.
В двадцатилетие мы, пишущие, должны создать образы тех героев, по которым бы поколение делало жизнь. Поэтому писатели должны жить в гуще народа, сердце к сердцу с читателем и героем. Правда, Толстому и Пушкину было легче. Их герои жили в Москве и Петербурге, а наши – на Полярной станции номер десять, в Мирном… Далековато от столицы. И всё-таки я верю, что наша литература в двадцатилетие близко подойдёт к народу. Тогда она не будет приходить к жизни с беленьким блокнотиком, не будет её интервьюировать…
Поэтишко ещё долго тарахтел, как пустая бочка на уклонистой ухабистой шоссейке, с волчьим подвывом читал стихи.
И когда он, разохотясь, куражливо входил в пике, густо нагонял вою, страсти в голос, зал ужимался в спинки стульев, клонился в страхе вбок, а слабонервные и вовсе закрывались от него руками.
– Дозвольте вопрос из публики! – крикнул наш стакашка, когда поэт уже вволю навылся.
– Кароши вопрос подавай, да! – велела папаха, та самая папаха, что была минулым летом с лекциями у нас на пятом районе по случаю неожиданного, срочного приближения коммунизма.
Я внимательней пригляделся к папахе.
Ба! Старый знакомец!
Это был дорогой папаша Арро, пламенный агитатор из райкома и по совместительству директор моей городской школы, куда я стал ходить с прошлой осени.
Давно не виделись.
Интересно, что бы он сказал, узнай, что сейчас я наблюдаю за ним в щёлку?
Папаша Арро приподнял указательный палец, вельможно кивнул старику:
– Ка-ро-ши!
Что означало: без глупостей!
– Я маненько интерес к стихам держу. Вопросняк таковецкий… Голову продолбил, ответа ниоткуда не вытащу. У Жуковского в стишке «Лалла Рук» есть строчки:
Ах! не с нами обитаетГений чистой красоты;Лишь порой он навещаетНас с небесной высоты.Я читал, Жуковский это написал вроде, когда увидал картину «Сикстинская мадонна». Знаете, там… сцена на небесах… В другом стихе Жуковский уже так составил слова:
Цветы мечты уединеннойИ жизни лучшие цветы, –Кладу на твой алтарь священный,О Гений чистой красоты!Слетели годы.
В Тригорском Пушкин встретил старую знакомицу Анну Керн. Кончилось это стихами:
Я помню чудное мгновенье:Передо мной явилась ты,Как мимолетное виденье,Как гений чистой красоты.Вот я и набегаю на вопрос. «Гений чистой красоты» – это плагиат? Пушкин плагиатор? Этого не может быть. Помогите мне угнездиться в правоте моей линии.
По сцене прошелестел озноб ропота.
Зал ничего не понял, чего же хотел стакашка, и простодушно пялился на поэта. Хоть наглядеться в кои века! Во всю жизнь впервые видим живого московского поэта!
– Вы правы, дорогой товарищ! – пристукнул поэт ладошкой по трибунке. – Не может Пушкин быть плагиатором. Зачем гению хватать какую-то чужую строчку? Своих тома! Пушкин как гений не мог стоять на месте, смело пошёл дальше – вглубь, а также, что естественно, и вширь. Творчески осмыслил, творчески углубил тему чистоты. Подумаешь, у Жуковского какое-то хилое, мёртвое «О Гений чистой красоты!». Да чего сто́ит его О?.. А ничего не сто́ит!. Круглый ноль! Пушкин прозорливо предвидел это и из принципиальных высоких творческих побуждений заменил его убогое О на своё принципиальное, ёмкое, высокохудожественное, солнце – и сердцевейное КАК. И строка зазвучала гениально! – вдохновенно саданул поэт сразу обеими кулаками по трибунке, и трибунка, казалось, красно сморщилась, присела и при этом в ней что-то от старости хрустнуло.
Зал одурело захлопал. Хлопал и стакашик.
Под шлепки угрюмая папаха сошла со сцены, подсела к старику.
Стакашка сидел вприлип к стене прямо напротив меня, лишь по ту сторону фанеры. Я слышал их разговор.
– Слюши, кацо, я какои разреши вопрос? Ка-ро-ши! А ти какои принесла?
– Какой наболел. Из сердца вынул.
Папаха погрозила пальцем ему перед самым носом:
– Твои счастье, чито ти спасла мине.
Стакашка напряг лицо.
– А когда ж это, милок, я спасал тебя? Где?
– А на лэкци. Про врэд миаса.
– А-а!.. Мясо! Было! Было!!
– Ти спасла мине, я спасла тибе… А то б не посмотрэли на твои рука на бинт. Один минут пэрэпрофилировали б диагноз, и поэхала б ти на дурдомэ. Это твои голова понимат нэ можэт. А мои можэт…
Папаха ещё что-то говорила, я не разобрал. Потом сунула стакашке какой-то газетный клочок и на цыпоньках покралась назад к сцене.
Моя старуха еле дождалась, когда поэт утихомирился, кончил пугать стихами, и первая ринулась к нему на сцену.
– Куд-ды-ы? – коршуняче раскинул на порожках руки молодой раскормленный пузогрей при шляпе. – Низзя!
– Нельзяшка! Да ты что? К депутатцу низзя? К служке к свому?
– Мамаша! – подскочила тут папаха. – Вибираи виражэния!
– Так уже выбрали до меня. Вон чего написано? – ткнула бабуня пальцем в плакат на стене.
Депутат-слуга народа
– Мало ли чито напишут… – засипела папаха.
Тогда бабуся с другого забежала боку:
– Депутатий же… А этот в шляпе… Чем в шляпе, тем нахальней! Не допускает… Ну чего шлифовать мозги? Депутатец же сам тольке жалобился, что писательня всё никак не подойдёт вблизь к народу. И ежли сам народко навстречь бегить, тож низзя?
– Можно, но не нужно, – сыто советовала на подходе беременная шляпа. – Успокойся, сделай личико попроще… Ну, чего за каждое образное слово крючком цепляться? Чего бегать? Позовут, тогда и беги на здоровье. А сейчас, бабуль, будь умничкой, без шума удались… Ну, срыгни в туман… Пожалуйста.
– С чего рыгать-то? Я голодная… Сынок! Я с бедой! Я уже два года голодная шатаюсь. Эта вот, – выставила палку, – исть не просит, а я не могу. Что родня, что соседи подадут, то и моё.
– Это клевета. Несёте отборную чепуху. Да мы одной ногой уже ж в коммунизме! – гремел номенклатурный сырник, обмахиваясь шляпой. Папаша Арро заискивающе ему кивал. – Нет у нас социальной почвы для голода! И не может быть! Не надо, мамаша, гнать порожняк![181]
И как бы в подтверждение своих слов шляпа сановито одёрнула полы холодно-стального наблещённого костюма на бочковатом брюхе.
Затем приказный крючок вскинул руку, щёлкнул дутыми пальцами.
Бабка увидела глаза в глаза депутата, было кинулась к нему, но тот увёртливо отвернулся и перед нею будто из пола выставило милиционера.
– Гражданка, пройдёмте. На пятнадцать суток вы уже наработали. Из-за вас помощник депутата может схватить строгачевского!
Стальные пальцы больно сжали ей локоть, она сморщилась от близких слёз.
Мимо важно прошествовал шароватый сияющий депутат-слуга; за ним торопливо, вприскочку, прошмыгнула вся его чинная чёрная свита, и две чёрные медвежеватые «Волги» умчали их в сторону города.
Милиционер отпустил бабкину руку, как только «Волги» зверовато вкружили в поворот.
Но бабка не уходила.
– Не, касатик, ты чего сулил? Пятнадцать суток? Так подавай сюда пятнадцатку мою законницу. Забирай в сыроежкин дом!..[182] Ну, чего не забираешь?.. Или ты стукнутый? Чем я хуже других, кого ваши забирают? Может, ты брезгуешь мной? А ты подломи себя, не побрезгуй… Я хотенько у вас поем…
– Только не перекушай. Для тебя специально поваров из Парижу выпляшем… А пока парижики приедут, погуляй.
Милиционер подержал на ней медленные печальные глаза и виновато побрёл прочь.
А тем часом у нас ужинали.
Спешили.
Между поэтом и кинцом перерыв двадцать минут. И «Спящая красавица» до самого отбоя.
Я дохлопывал остатки, когда снова появилась старуха.
– Я, сынок, проститься призашла.
Мне было совестно при ней жевать.
Я опустил ложку в тарелку. Притих.
Как неловко всё повернулось. Приди она раньше, можно б и поделиться. А сейчас чем делиться?
– Вот и хорошо, что забежала, – нянечка весело взглянула на её палку, всю ободранную, и поставила старухе полную, с горой, миску макарон. – Поточи зубки на дорожку. И домой хлебца дам… Ну что, божий дар Фёдоровна, слуги не примают господ? У-ху-ху-у… Закормили хренюков слуг, пушкой до них не добьёшься. Слуга на чёрной «Волге»… Что-то ни один слуга не приезжал к нам на «Жопорожце»… В «Жопорожец» же и один ихнейский шлюз[183] не втолкать… Служка на чёрной «Волге» усвистал в городские рая, а господыня корочки под окнами Христа возради проси…