
Полная версия:
Большой пожар
Лыков сердито посмотрел на Корсакова и трижды постучал по столу.
– Посмотрим, – благодушно сказал Чернышев и зажмурился. – Возьмешь меня с собой, Антоныч? – обратился он к Лыкову. – Уж больно хороши у Татьяны пельмени…
Любовь Григорьевна
Я в поселке Вознесенском бывал не раз: здесь находятся база тралового флота и судоремонтный завод, за деятельностью которых наша газета следит с пристальным и благосклонным вниманием. Расположен поселок удобно, с трех сторон его окружают сопки, а выходом к морю служит природой созданная гавань, куда не добраться штормам и где гасятся самые сильные ветры. Зимой здесь скучновато, лысеют сопки и замирает тайга; зато летом никакого курорта не надо: лучшая в мире рыбалка (правда, браконьеров прижали, штраф за одну семгу – пятьдесят рублей!), сказочная охота (даже с тигром можно встретиться, только лучше в зоопарке), а ягоднику и грибнику такое раздолье, что в волшебных снах не увидишь. Здесь охотно поселяются и действующие, и вышедшие на пенсию моряки, предпочитающие почти что первобытную природу сомнительным преимуществам цивилизации; впрочем, дома в Вознесенском стали строиться со всеми удобствами, в Доме культуры без большого опоздания крутят последние фильмы, и, самое главное, через «Орбиту» на сей «дикий брег» проникло телевидение. Когда-то мы с Инной провели в Вознесенском две недели отпуска и твердо решили стариться здесь: решение, которое делало честь молодоженам с супружеским опытом, кажется, в три месяца. Мы даже присмотрели на окраине домик, который купим лет через двадцать (теперь на его месте пятиэтажное общежитие молодых рыбаков), и площадку для гаража. До чего же хорошо быть молодым и глупым!
Обойдя за полчаса поселок, я забрел в читальню и полистал подшивки. Нашел я и шесть строк о нашей экспедиции: указывалось, что «Семен Дежнев» вышел в Японское море для натурных испытаний по программе «Лед». Редактор уже прислал две радиограммы, требует материал, но я торопиться не собираюсь: самому надо разобраться. Если до сегодняшнего обсуждения я еще подумывал о первом из серии очерков, то теперь такая мысль казалась мне кощунственной. О чем я могу написать? О том, что Чернышев с самыми благими намерениями полез в шторм и едва нас не утопил? Одни будут пожимать плечами (Крюков, мол, набивает себе цену), другие радоваться (говорили же, предупреждали, что «хромой черт» гоняется за славой). Не имею я никакого права об этом писать, вред могу нанести непоправимый и себе, и экспедиции, какой-нибудь перестраховщик обязательно поднимет крик: «Прекратить! Люди дороже!» И прекратят. А кто от этого выиграет? Уж во всяком случае, не рыбаки, которые все равно выйдут на промысел зимой, и в шторма попадать будут, и лед набирать, только бороться с этими явлениями им придется вслепую, каждый как может и знает.
Однако все эти аргументы я изложу редактору лично. Чернышев заверил, что в море мы выйдем лишь через дня три-четыре, и на денек я еду домой – на автобусе, вечерним рейсом. Это километров полтораста, несколько часов езды.
Я пошел на почту и заказал разговор с Гришей Саутиным. Монах жив-здоров, газета выходит, мой «запорожец» еще не украли, в театре готовится премьера, – словом, пусть это меня не удивляет, но жизнь продолжается. Торжественной манифестации в честь моего приезда Гриша не обещает, но, если я привезу свежую рыбу, готов встретить меня лично. Понизив голос, он попросил передать привет и плитку шоколада Клаве из обувного отдела универмага. Зная, что подобные поручения я выполняю без энтузиазма, Гриша льстиво добавил, что тут же, немедленно отнесет Монаху миску объедков. Дебелая девица с коровьими глазами равнодушно отнеслась к привету, чуть оживилась при виде шоколада и абсолютно некстати стала знакомить с ражим детиной, оказавшимся ее мужем. Детина с крайней подозрительностью меня осмотрел, принял, очевидно, за благодарного покупателя и не без сожаления отпустил с небитой физиономией. Любвеобильный Гриша не впервой втравливает меня в подобные приключения, но на сей раз я поклялся, что больше этого не повторится.
Размышляя на эту тему, я вышел из универмага и попридержал дверь, пропуская элегантно одетую даму, лицо которой показалось мне знакомым. Дама улыбнулась, сказала, что в универмаг, по слухам, завезли японские чайные сервизы, – и я узнал Любовь Григорьевну.
Его величество Случай! Я уже говорил вам когда-то, что верю в него и отношусь к нему с величайшим уважением. Меня не раз упрекали, что такой темный фатализм недостоин интеллигентного человека (очень мы любим называть себя интеллигентами, будто сие звание выдается вместе с дипломом), однако на занимаемой позиции я стою твердо и сбить с нее никому себя не даю. Не позвони я Грише, не приди ему в голову блажь отблагодарить (за мой счет) Клаву из обувного отдела, я не встретил бы Любовь Григорьевну и многое в этом повествовании сложилось бы по-иному.
В каракулевом пальто, норковой шапочке и сапожках на высоком каблуке, Любовь Григорьевна неузнаваемо похорошела и помолодела, о чем я и доложил ей с приличествующим сему поводу восхищением. Любовь Григорьевна не без удовольствия заметила, что баба есть баба и одежда для нее наиважнейшее дело; оказываясь дома, она всегда хоть на короткое время рядится в павлиньи перья, благо заботиться, кроме как о самой себе, ей не о ком, на что еще деньги тратить.
Сервиз Любовь Григорьевна купила, пригласила меня обмыть покупку, и я шел с ней, томимый, как пишется в изящной литературе, неясными предчувствиями. Волокитой, несмотря на полную свою свободу, я не был, но и в святоши не записывался, будь что будет – слава богу, уже совершеннолетние. Любовь Григорьевна с кем-то здоровалась, на нас поглядывали, перешептывались, но раз ее это не смущало, то меня и подавно. Она улыбалась каким-то своим мыслям, скуластое лицо ее разрумянилось, тяжелые серьги подрагивали в такт шагам. Нет, в самом деле вполне интересная женщина, и никаких ей не сорок с лишним, гораздо моложе.
Однокомнатная квартирка на первом этаже была просто, но уютно обставлена, для повседневного жилья, пожалуй, слишком уютно и чисто, как в номере порядочной гостиницы. На стенах висело множество фотографий в рамках – корабли в море, старики – родители, наверное, мужчины в морской форме; а вот и сама хозяйка, юная и черноглазая, склонила голову на плечо надменному вихрастому моряку. У меня от неожиданности екнуло сердце: уж не молодой Чернышев ли? Те же тонкие губы, нависший хищный нос, глаза с их неистребимой насмешкой.
Я покосился на Любовь Григорьевну, которая накрывала на стол.
– Что, не похожи? – не глядя на меня, поинтересовалась она. – Давно это было, сто лет назад. Неужто не знали?
Любовь Григорьевна позвала за стол.
– Селедочка, кальмары с майонезом, салатик, кушайте, Павел Георгич, не стесняйтесь, – сказала она. – Первого, извините, не будет, а на второе терпуг с картошечкой в духовке томится, еще с полчасика. Люблю дома готовить, на камбузе от машины вибрация сильная, очень от нее устаю. Может, водочки хотите?
– А капитан не узнает? Спишет ведь на берег с волчьим билетом.
– Сегодня бы ему пол-экипажа списать пришлось, – улыбнулась Любовь Григорьевна. – А вот утром снова по каютам будет шастать, его не обманешь, и трюм обшарит, все укромные местечки знает.
– Ну, утром я дома буду. Вечером уезжаю.
– Покидаете нас? – огорчилась Любовь Григорьевна.
– На денек, послезавтра вернусь.
– Вряд ли Архипыч будет вас ждать, – засомневалась Любовь Григорьевна. – Не в его правилах. Он однажды самого начальника управления на берегу оставил, тот на час опоздал, а уж вас…
– Так ведь мы здесь три-четыре дня простоим, – забеспокоился я. – Сам Чернышев мне сказал, что раньше портнадзор не выпустит.
– Поня-тно… – Любовь Григорьевна достала водку, налила мне и, поколебавшись, себе. – Вы уж меня не выдавайте, на десять утра отход назначен.
– Точно?
– Уж кто-кто, а повар знает, без меня-то он в море не выйдет!
– Хочет от меня избавиться, – констатировал я. – Почему?
– У себя спросите. Чем-то, значит, ему не угодили.
Я задумался. Первая мысль – послать Чернышева к дьяволу и уехать домой, не на нем свет клином сошелся. Тигроловы в тайгу приглашают, в южные моря на научно-исследовательском судне можно пойти, давно договорено… А что меня ждет на «Дежневе»? Сплошная нервотрепка, неизбежное общение с этим «хромым чертом», который неизвестно чего хочет, и уж во всяком случае, потерял ко мне интерес… Когда я ему на хвост наступил?
– Оставайтесь, Паша, – с неожиданным дружелюбием сказала она. – Не знаю, как Алексею, а нам вы нравитесь, спокойный такой, положительный, и девочки на вас не жалуются. У него, у Алексея, семь пятниц на неделе, назавтра сам пожалеет, что выпроводил.
– Остаюсь! – решил я. – За вашу удачу, ваше счастье, Григорьевна.
– Люба, – поправила она. – Григорьевнами старух кличут.
Мы чокнулись, выпили.
– Остаюсь, – повторил я. – Странная штука жизнь, Люба, если бы не наша случайная встреча, на «Дежневе» одним пассажиром стало бы меньше. Хорошо это или плохо?
– А вот этого никто не знает, какая судьба выпадет.
– И хорошо, что не знает, упаси бог – знать свое будущее!
– А чего бояться? – беспечно возразила она. – Хуже смерти ничего не будет. Каждый день жизни, Паша, – это человеку подарок, а кто того не понимает, пусть себе трясется, как бы чего не случилось. От таких думок цвет лица портится, а это единственное, что у меня осталось.
– Вы умная и красивая женщина, Люба, – с чувством сказал я. – У вас глаза хороши, и руки, и фигура совсем девичья.
– Ой, только не влюбитесь. – У нее в улыбке задрожал подбородок. – Своих девчонок, Раису и Зину, я учу, чтоб ни одному мужику, хоть самому распрекрасному, в море не верили. Вот когда в порту за тобой бегать будет и с ума по тебе сходить, тогда прислушайся, а в море – ни-ни, пусть в ногах валяется и криком кричит, ни-ни! Это, говорю я девочкам, не душа в нем кричит, а зверь. Какая ему вера?
– Справедливо, – согласился я. – И слушаются?
– Какое там! Необожженные они еще, зеленые. По Райке четвертый помощник сохнет, уже расписаться договорились, а ей теперь новенький этот, красавчик, да вы знаете, Федя, голову кружит, да и сам Корсаков не брезгует ручку повыше локтя чмокнуть. А Зинка и вовсе дура, ошалела от жадных глаз. Это для меня урок пройденный, а они, считай, в первый класс пошли… Можете закурить, если желаете, и меня угостите, я тоже иногда балуюсь.
Мы закурили.
– И для меня тоже пройденный, – неожиданно для самого себя сказал я. Обычно на эту тему я ни с кем стараюсь не говорить.
– Я только вчера узнала, что Инна Крюкова ваша жена.
– Бывшая, – поправил я.
– Красивая… У нас все девки ей завидуют, мужики, чтоб поглазеть, у телевизоров торчат. Вот узнали бы, что ее муж здесь сидит!
– Бывший, – терпеливо поправил я, и мы невольно заулыбались. – Еще по одной, Люба?
– А за что будем пить?
– Чтоб прошлое нас не тревожило, ни вас, ни меня.
– А зачем тогда жить? – просто, но со скрытой горечью спросила она. – Позади – годы, впереди – денечки. Вы-то любите еще?
– Отвык.
– И я отвыкла. – Она подошла к стене, сняла фотографию, положила на стол. – Я правду говорю – отвыкла. Вы и в самом деле не знали? Удивительно, что вам не насплетничали, нам уже пятнадцать лет косточки перемывают, а был Алеша мой жених, только и всего. И не он от меня, а я от него ушла!.. – И с гордостью добавила: – От меня еще никто не уходил, сама бросала.
Она повела плечами, серьги звякнули, а раскосые черные глаза вдруг стали жесткими. «Да, от тебя по своей воле не очень-то уйдешь», – подумал я.
– Дура я тогда была, молодая, – продолжала Любовь Григорьевна. – Он мне в море предложение сделал, когда любая замухрышка кажется мужику королевой. Слова красивые говорил, а он ведь умный, кого хошь заговорит, вот я и развесила уши, поверила. И только на берег сошли и заявление подали, он из-за Марии голову потерял, да и не он один, за ней целое стадо бегало. Другая б скандалила и письма писала, а я сама, – она улыбнулась, вздохнула, – балованная была, забрала из загса заявление, разорвала и ему послала – мой свадебный тебе подарок. Ох и извелся Алеша, то меня порывался вернуть, то Марию караулил, как школьник. Как узнал, что она Чупикова выбрала, пошел в рейс, напился и посадил пароход на камни, год на буксире без диплома палубу драил. А Мария, что за самого молодого капитана не хотела идти, прибежала на буксир к матросу – к несчастненькому, из-за нее пострадавшему. С той поры я ее и зауважала… Вот вы смотрите на меня, глаза добрые, жалеете небось, а вы не жалейте, все получилось так, как надо: не пара я ему. Он не очень-то добренький, и я не сахар, он говорит – белое, я – черное, он – слово, я – два, не сегодня, так завтра бы ушел, мы с ним – случайные… Ой, забыла!
Она побежала на кухню и вернулась с противнем.
– Успела, – весело сообщила она. – На камбуз я никого не пускаю, там разболтаешься – двадцать мужиков без обеда оставишь, а голодные они злые, волками смотрят. Кушайте, Паша, зелень берите, еще летом заготовила, а рыбка свежая, Птаха утром наловил. Вот кому повезло, так это его учителке, он ведь тоже непьющий, таких у нас по пальцам считают. Алеша – тот большой любитель был, да Мария с него зарок взяла – ни капли. Всякий Алеша бывает: и хороший и плохой, а уж если сказал слово – как ножом отрезал. Пятнадцать лет с ним плаваю, а ни разу не видела, одну воду пьет да квас.
– Пятнадцать лет? – пробормотал я.
– Ну, как они поженились, я, конечно, ушла, а через год вернулась, когда с Колей, его боцманом, расписались. Мужик был стоящий, если трезвый – никого другого не надо, только водка его погубила, двух лет не прожили, дала ему отставку. И второму на дверь указала – за такое же дело. И хватит с меня, больше я с вашим братом всерьез не играю, мне и одной хорошо, сама себе хозяйка, и пьяных рыл не вижу, и чужие порты не стираю. Захотела шубку – присмотрела и купила, пришла блажь Москву посмотреть – села и поехала, встретила умного человека – в гости пригласила, и ни перед кем мне отчитываться не надо. Ох и разболталась я, Паша, хороша хозяйка, ничего не едите! Еще маленькую для аппетита?
– За вас, Люба, и за вашу удачу.
– Хорошо, спасибо.
– Если б это не звучало глупо после водки, я бы сказал, что очень вас уважаю.
– А вы говорите, – она засмеялась, – мы, бабы, любим комплименты, можете еще про руки-глаза повторить, если хотите. А правда, я еще ничего? Я ведь за собой слежу, мне еще до пенсии… а вот это уже необязательно, да?.. И это необязательно… – Она легонько отвела мою руку. – Уж вы-то не похожи на Федю, которому все равно кто, лишь бы юбка была… А Жирафик у вас забавный, – она улыбнулась, – как я его пожалею, сразу краснеет и начинает про свою жену рассказывать, какая она у него заботливая и славная. Пейте компот, домашний. Не обиделись на меня, Паша?
– Ничуть, – со вздохом сказал я. – Хотя, признаюсь, меня больше бы устроил другой десерт.
Мы рассмеялись.
– Не все сразу, – лукаво сказала она, – этак вы и всякое уважение ко мне потеряете. У нас рано темнеет, Паша, не заблудитесь?
Я сердечно поблагодарил за гостеприимство и стал прощаться.
– Выдам вам секрет, Паша, – уже в коридоре сказала она. – Жалеет Архипыч, что взял вас, не любит он, когда выносят сор из избы.
Темнело, тротуар был скользкий, и я шел осторожно. Из-за угла показалась знакомая долговязая фигура, я отпрянул в сторону.
– Будьте любезны, – послышался голос Баландина, – здесь нет таблички, это дом номер три?
Прохожий подтвердил, и Баландин, потоптавшись, двинулся к подъезду, из которого я только что вышел.
Эх ты, Жирафик!
Илья Михайлович
Баландин явился в пять утра, сразу улегся спать, и к завтраку я его не будил. Увидев меня в кают-компании, Чернышев чуть усмехнулся, но ничего не сказал. Я даже был разочарован – так мне хотелось насладиться его растерянностью: на сей случай я заготовил парочку язвительных, в его стиле, экспромтов. Но ему было не до меня, так как он затеял с Корсаковым длинный квалифицированный разговор о бункеровке, балласте, пресной воде и прочем, из которого я понял, что ради остойчивости продолжать эксперимент следует с полными топливными и водяными танками, а в случае необходимости заполнять их забортной водой. Вообще, когда речь заходила об остойчивости, Чернышев слушал очень внимательно, не скрывая, что в теории этого предмета познания Корсакова несравненно превосходят его собственные. Говорили они деловито и вполне миролюбиво, и мы старались им не мешать.
Когда, прихватив термос с чаем для Баландина, я вернулся в каюту, он брился. В ответ на мое приветствие он что-то хрюкнул, затем стал суетиться и делать массу ненужных движений. Уши его пылали, как у провинившегося школьника. Оставленная мне вечером записка: «По приглашению знакомого буду, возможно, ночевать в поселке» – валялась, скомканная, в корзине как ужасающая улика. Я не отказал себе в удовольствии осведомиться, хорошо ли он отдохнул, и этот далеко не простой вопрос оказал на Баландина потрясающее действие. Он в отчаянии провел два раза по лысине и, совершенно убитый сознанием своего грехопадения, трогательно простонал: «Паша, вы все знаете, вы теперь нас презираете, Паша?»
Я расхохотался и совершенно искренне заверил, что испытываю к ним самую дружескую симпатию, и если никаких других заверений не требуется, на этой теме можно поставить точку. Баландин просиял и посмотрел на меня с такой благодарностью, что мне снова стало смешно. Воистину взрослое дитя! Готов дать голову на отсечение, что такое приключилось с ним впервые в жизни.
– Паша, – торжественно произнес он, – Любовь Григорьевна… – Он крякнул и не без усилия поправил себя: – Люба мне рассказала, как бесцеремонно поступил с вами Чернышев. Это не делает ему чести, Паша, но я очень рад, что вы нашли в себе силы остаться. Льщу себя надеждой, что вы об этом не пожалеете и соберете оригинальный материал для будущей повести.
– Какой там повести – для серии очерков.
– Разве? Мне казалось, что вы замахнулись на большее. Дерзайте, Паша, запас высоты у вас имеется, судя по вашей книжке. У меня есть знакомый писатель, он тоже начинал с очерков, а теперь издает толстые книги, правда очерки его были интереснее… Я очень рад, что вы остались, мне без… – Он щелкнул пальцами. – Я к вам привык, в моем возрасте привычные связи рвутся трудно, а новые завязываются еще труднее.
– В термосе чай крепкий. Хотите?
– С удовольствием, – обрадовался Баландин. – Рая очень милая девушка, но ворчит, когда опаздываешь к завтраку. – Он налил в стакан чаю, открыл пачку печенья и присел, явно располагаясь к беседе. – Чернышев, Паша, нелегкий человек, но зато с оригинальным умом и своеобразным, не лишенным иронии отношением к людям. Мне такие встречались, похожим был мой первый заведующий кафедрой, известный ученый: он зачастую бывал груб и циничен, мне, тогда еще зеленому аспиранту, казалось, что он надо мной издевается и выставляет на всеобщее посмешище; я бесился, подавал заявления об уходе, в конце концов оставался и давно считаю годы, проведенные под его руководством, наиболее важными в своей научной жизни. «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти», – любила говорить моя мать; незаурядная личность имеет право на трудный характер. Не стану проводить прямой аналогии, но Чернышев из людей такого типа. Если не обращать внимания, закрыть глаза на его недостатки – кстати говоря, естественные для человека его профессии, – то обнаружится личность, из общения с которой вы почерпнете много пользы. Не обижайтесь на него, Паша.
– Вам легко советовать, – проворчал я, – вы здесь нужны, необходимы, а каково чувствовать себя нежеланным пассажиром и вдобавок курицей? Согласитесь, не очень-то приятно дожить до тридцати семи лет и неожиданно узнать, что ты курица, причем с бараньими или верблюжьими мозгами. Лично во мне это вызывает чувство протеста – быть может, необоснованного, однако…
Баландин прыснул.
– Вас ведь не собираются жарить, – успокоил он, – подумаешь, курица. Ну и что из этого? Не дожидайтесь сочувствия от человека, который, перешагнув через полсотни, стал жирафом. Впрочем, я привык, студенты – за моей спиной, разумеется, – кличут меня Холстомером. – Баландин весело заржал и стал в самом деле удивительно похож на жизнерадостную лошадь. – Кстати, Паша, если у преподавателя нет клички – значит к нему относятся равнодушно. Я по-настоящему уверовал в свое призвание, когда получил кличку, и вовсе задрал нос, узнав, что обо мне стали рассказывать анекдоты. Это уже высокая честь, верный признак известной популярности. Тем, что он вошел в студенческий фольклор, мой завкафедрой гордился больше, чем многочисленными званиями и наградами. Забавный народ – студенты, вы не поверите, но я даже скучаю по ним.
– Вы когда-нибудь ставите на экзаменах двойки? – улыбаясь, спросил я.
– Еще сколько! Сдать мой курс не так-то просто, на экзаменах, Паша, я сею панику! Если я этих негодяев люблю, это вовсе не значит, что поощряю их халтурить. Мою кафедру вечно критикуют за высокий процент двоек, ректор со мной воюет, но вынужден отступать, так как у меня имеется могучий покровитель – начальник главка министерства. Когда институту нужна помощь, я звоню Борису и все пробиваю. Боря – мой бывший ученик, ученого из него не вышло, но администратор – отменный. И его карьера – моя личная заслуга, поскольку именно я своевременно отчислил его из аспирантуры.
– Он тоже так считает? – засомневался я.
– Представьте себе, да, – подтвердил Баландин. – Борис неоднократно и во всеуслышание говорил, что только благодаря мне он избежал участи стать бездарным кандидатом наук. Он умница и великолепно руководит главком, а в науке был сер и бесцветен. Иной кандидатский диплом скрывает скудный интеллект так же, как хорошо сшитый костюм – сутулую спину и дряблые мышцы. Самый умный человек, которого я знаю, не окончил и восьми классов, что не мешает ему великолепно размышлять и ремонтировать пишущие машинки. Если бы, Паша, изобрели прибор, измеряющий величину и силу ума, произошла бы неслыханная переоценка ценностей.
– Отличный сюжет для фантаста! – подхватил я. – Или кинокомедии с Леоновым в главной роли. Вы меня убедили, хорошо, не буду.
– Что не будете? – не понял Баландин.
– Обижаться на Чернышева, – пояснил я, – тем более что с обиженным корреспондентом разговор короткий: капризничаешь, куксишься – скатертью дорога. А мне, Илья Михалыч, понравилась цепочка ваших размышлений, о себе-то вы и не рассказывали никогда.
– Исповедуйся вашему брату, – проворчал Баландин, – потом такое о себе прочитаешь…
– Бывает, – согласился я, – в отдельных нетипичных случаях.
– Вам я верю, Паша, – с некоторой торжественностью изрек Баландин. – Вы не из тех, кто…
– …врет как сивый мерин, – закончил я. – Надеюсь, что так оно и есть. К тому же Виктор Сергеич мудро и красиво заметил: «Мы недостаточно знакомы, чтобы не доверять друг другу».
– Слишком красиво, – неодобрительно сказал Баландин. – Бойтесь афоризмов, Паша, они игра поверхностного ума и более подходят ораторам, чем мыслителям. Разумеется, – спохватился он, – я вовсе не имею в виду Корсакова, который представляется мне умным человеком и интересным собеседником. Уже одно то, что он смело прервал многоообещающие лабораторные испытания ради натурных…
– А вы? – поинтересовался я. – Давно хочу об этом спросить: вот вы, Илья Михалыч, профессор, доктор наук, у вас студенты и аспиранты, – почему сами пошли в экспедицию, а не послали кого-нибудь?
Баландин широко улыбнулся:
– Помните, я чуть не подпрыгнул, когда Чернышев признался, что полез в шторм из любопытства? Вот и я пошел в море: поглазеть. Ну а если шире – хотелось самому проверить порошок и эмаль, я ведь этими штучками восемь лет занимаюсь. До смерти хотелось, Паша, своими глазами увидеть, проверить и убедиться. Зато теперь я знаю, что с порошком грубо ошибся, не годится он на море, а вот на эмаль, не стану лукавить, очень надеюсь. Если окончательно подтвердится, что адгезия льда к ней минимальна, я вернусь домой, Паша, с высоко поднятым носом. Разве этого мало?
– Много, – заверил я. – Ребятам нравится, что вы легко признали ошибку с порошком, думали, что вы полезете в бутылку и будете настаивать.
– Ну, легко не то слово, – сказал Баландин, – мне было очень даже обидно, ведь на суше порошок зарекомендовал себя совсем неплохо. Но если уж быть честным до конца, друг мой, сия неудача не из тех, о которых долго скорбишь. По большому счету, наши с вами ошибки – это ошибочки, мелкие уколы самолюбия; настоящая, огромная ошибка, достойная статьи в энциклопедии, по плечу только гению – вспомните хотя бы Роберта Коха с его туберкулином или «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. – Баландин оживился, чувствовалось, что размышлять на эту тему ему интересно. – Впрочем, гению труднее всего, он слишком одинок, потому что всегда идет против течения: в истории человечества не было ни одной гениальной идеи, которую сначала не подняли бы на смех и не осыпали оскорблениями, ибо каждая новая идея раздражает своей дерзостью и вызывает ненависть к ее создателю. Поэтому в личной жизни гениальные люди чаще других бывают несчастны. Но когда гений умирает и рожденная им идея начинает свое победоносное шествие, люди спохватываются и вспоминают лишь о том, что он сделал для человечества, а не о том, в чем ошибался, с кем жил и какие черты его характера были несносны для окружающих. Меня коробит, когда иные исследователи выкапывают интимные письма великого человека и с энтузиазмом, достойным лучшего употребления, перетряхивают давно остывшее постельное белье… Паша, я очень отвлекся, верный признак старческой деградации, как в рассказе Марка Твена «Старый дедушкин баран»; мы говорили об ошибках: так вот, мое отношение к ученому во многом определяется тем, как он их признает. Ошибки цементируют наш опыт, их не надо бояться, они, если хотите, необходимы, ибо развивают способность к сомнению – нужно лишь своевременно их осознать. Иначе – крах. Это необычайно важно, Паша: если человек упорствует в своих ошибках и даже норовит превратить их в победы, он безнадежен, нет веры ни ему лично, ни его работе. И в этой связи на меня произвело большое впечатление, что Чернышев безоговорочно признал ошибочность, неточность своего маневра: в тех обстоятельствах – вы, конечно, помните, что страсти на обсуждении легко могли вспыхнуть, – не всякий решился бы на это. За такую принципиальность и самокритичность я готов даже простить ему чудовищный выпад по адресу моего носа.