
Полная версия:
Большой пожар
Баландин дробно застучал ногами в переборку, – наверное, ему приснилось, что он лошадь. Забавная личность! С первого взгляда он так и напрашивается на дружеский шарж. Представьте себе высокого, узкоплечего и длиннорукого человека лет пятидесяти, с вытянутой дынеобразной головой и бугристой лысиной, на страже которой торчат несуразных размеров уши – так называемые лопухи; но этого природе показалось мало, и от щедрот своих она отвалила Баландину огромный нос (так и просится – рубильник) и широченный, при улыбке до ушей, рот, украшенный крупными зубами. Если верно наблюдение, что лицо каждого человека напоминает морду какого-либо животного, то Баландина природа лепила с добродушной и уживчивой лошади. Но едва вы утверждаетесь в этой веселой мысли, как вдруг замечаете его глаза – и смущаетесь, потому что над человеком с такими глазами смеяться грешно. Случалось ли вам встречать у взрослого человека детские глаза? Их верные признаки – отсутствие всякой задней мысли, неистребимая любознательность, доверчивость и наивное желание видеть вас в наилучшем виде. Про людей с такими глазами говорят, что они и мухи не обидят. Очень смешной дядя, воистину взрослый ребенок с профессорским званием!
Но и храпит этот ребенок, скажу я вам…
Утром на «Семене Дежневе»
– Чушь баранья, – садясь, заявил Чернышев. – Не искусство это, а ремесло.
Мы завтракали в кают-компании – хлеб, масло, колбаса и чай, крепкий и очень горячий. Корсаков, вместе с Чернышевым только что побывавший на мостике, с похвалой отозвался о третьем помощнике, который быстро и искусно прокладывал курс на карте.
– Чушь баранья, – вдумчиво повторил Никита и почмокал губами. – Это не из Шекспира, Алексей Архипыч? Ну конечно! «Когда я слышу чушь баранью, и на твои гляжу глаза…»
– Откуда это заквакало? – приложив ладонь к уху, спросил Чернышев. – Послышалось, наверное, – ответил он самому себе, налил в кружку чай и сделал большой глоток.
Лицо его побагровело, он поперхнулся.
– Снова кипяток подсунула? – обрушился он на буфетчицу.
– А другие просят погорячее, – смело возразила Рая, маленькая и кругленькая девушка лет двадцати. – Вы бы подули сначала, Алексей Архипыч.
– Другие? – Чернышев свирепо взглянул на Раю, затем на юного четвертого помощника Гришу, который тут же уткнулся в свою кружку. – С другими ты можешь на берегу луной любоваться! Тьфу ты, язык обжег! Так вы, Корсаков, путаете…
– Виктор Сергеевич, – подсказал Корсаков.
– …вы путаете, – не моргнув глазом, продолжал Чернышев, – две вещи: судовождение и управление судном. Судовождение, то есть проводка судна из пункта А в пункт Б, осталось неизменным со времен досточтимого Колумба – штурман прокладывает курс и определяет координаты. Изменилась лишь техника: раньше определялись простейшими приборами, а теперь какой только электроники у нас не напихано. Поэтому и говорю, что судовождение не искусство, а ремесло. Другое дело, – жуя бутерброды и осторожно прихлебывая, менторским тоном поучал Чернышев, – управление судном. Дай, к примеру, десяти капитанам ошвартоваться – каждый сделает это по-своему, внесет что-то личное. Ну, как десять художников напишут один и тот же залив: исходя из своей творческой индивидуальности. Или, – кивок в мою сторону, – поручи десяти журналистам…
В кают-компанию заглянул рослый бородач в ватнике и сапогах:
– Архипыч, ребята подбили Григорьевну на уху, может, в дрейф ляжем?
– Валяй, – махнул рукой Чернышев, и борода исчезла. – О чем это я, склероз… Чертов Птаха, сбил с мысли.
– Тот самый тралмастер? – заинтересовался Баландин. – Представили бы.
– А у нас не дипломатический корпус, сами представляйтесь, – проворчал Чернышев. – Так о чем я…
– Мысль, с которой можно сбить, недорого стоит, – сказал я. – Вы хотели сострить по адресу журналистов.
– Неужели обиделся, Паша? – с тревогой спросил Чернышев. – Я ведь о тебе только хорошее, правда, Лыков?
Я решил не реагировать, пусть порезвится.
– Чистая правда, – подтвердил Лыков. – Архипыч вообще обожает корреспондентов, души в них не чает.
– Я – что, – оживился Чернышев, – вот кто их обожает самозабвенно, так это старик Ермишин. Его лет десять назад в китобойный рейс школьники провожали, стихи читали, старик и растрогался. Подхватил железными лапами пионерку, к груди прижал, поцеловал – и назавтра ту фотографию тиснули в газете. Весь город ходуном ходил, помнишь, Паша?
– А что же здесь такого? – удивился Баландин.
– Учительница то была, – разъяснил Лыков. – Недомерок, вроде нашей Раи.
– Потом Ермишин очень сокрушался, – посмеивался Чернышев. – «Прижимаю ее к себе, говорит, чувствую, братцы, не то. То есть, говорит, в том-то и дело, что как раз именно то, но чего-то не то!» Так и прилипло к нему: Илья Андреич Чеготонето. Ладно. Виктор Сергеич, нас перебили, досказать или вы уже поняли разницу?
Корсаков без улыбки посмотрел на Чернышева:
– Спасибо, понял. И отныне очень просил бы вас не тратить времени на ликвидацию моей безграмотности. Как-нибудь сам, по складам…
– Ну вот и этот обиделся, – благодушно сказал Чернышев. – Долг каждого человека… моральный кодекс… помочь товарищу…
Баландин находчиво перевел разговор на другую тему, и я отправился на палубу.
Холодное море, сырой, промозглый воздух… В груди возникло и не уходило щемящее чувство одиночества. Окружающая нас обстановка, погода вообще сильно действует на человека, мы порой даже не догадываемся – насколько; уверен, что больше всего глупостей человек делает в плохую погоду. Впрочем, когда мы молоды и удачливы, ни дождь, ни слякоть не повергают нас в уныние, а вот когда и молодость позади, и удача отвернулась, и ты вдруг оказался один на один с разбитым корытом, тогда и кратковременные осадки могут вогнать в тебя мировую скорбь. Дома я не раз обсуждал это с Монахом, и мы пришли к выводу, что такое стало твориться со мной после ухода Инны. Дело прошлое, но ее уход был для меня катастрофой, по крайней мере в первый год, пока из квартиры окончательно не выветрился запах ее французских духов. Самое смешное (можно подобрать и другое слово), что сию катастрофу я заботливо подготовил собственными руками: останься Инна плохонькой актрисой разъездного театра, она, скорее всего, провожала бы меня вчера на причале, но я, как последний кретин, лез вон из кожи, льстил, унижался и наконец пристроил ее диктором на телевидении, где бросалась в глаза не ее бездарность, а красота. А какой женщине не ударит хмель в голову, если ее узнают на улицах и почтительно расступаются перед ней в магазинах, если повсюду, где бы она ни появилась, ей вослед несется почтительный шепот: «Инна Крюкова»! По природе своей женщина не самокритична, ее нельзя искушать чрезмерным вниманием: даже самая умная и мыслящая предпочтет, чтоб ею сначала восторгались как женщиной, а уж потом как мыслящим существом. Инна же в лучшем случае не глупа; я и теперь считаю ее доброй и славной, и мне часто бывает ее жаль. «Не родись красивой, а родись счастливой» – я не знаю ни одной счастливой красавицы, их не оставляют в покое, вокруг них вечно бушуют страсти, их терзают ревностью и признаниями; когда к зрелому возрасту бывшая красавица оглядывается, вокруг нее чаще всего руины. Замечательно сказала Валя, жена Гриши Саутина: «Я бы не хотела быть такой красивой, это уж слишком».
Да, мне ее жаль – ведь мы изредка видимся, остались, как говорится, добрыми друзьями, хотя никакие мы не друзья, а «осколки разбитого вдребезги»; у нее уже третий муж, уважаемый в городе архитектор, и она говорит, что счастлива. Но я больше верю не словам ее, а глазам, в которых усталость и безразличие. Иногда мне кажется, что она только ждет моего слова, чтобы вернуться; скорее всего, я ошибаюсь, она слишком привыкла к комфорту, чтобы опять чистить картошку в нашем однокомнатном жилище на пятом этаже без лифта. К тому же я далеко не уверен, что мы с Монахом этого хотим, мы ведь тоже немного не те, какими были вчера. Бедняга Монах, вот кому я по-настоящему нужен. Обычно я оставляю ключи приятелям, чтоб пускали его ночевать и подкармливали; крыша-то над толовой у него есть, а вот с кем поговоришь по душам?
И мне не с кем. И грустно оттого, что меня никто не провожал и никто не будет встречать. Раньше говорили – пустота, а нынче вошло в моду другое слово – вакуум.
Море по-прежнему было спокойное. «Семен Дежнев» лежал в дрейфе, и азартные любители с кормы ловили на удочку терпуг – довольно вкусную рыбу, которая охотно клевала и тут же отправлялась на камбуз. На время экспедиции «Дежнев» не имел плана добычи, тралы остались на берегу, и, когда эхолот обнаружил косяк, по судну пронесся вздох разочарования.
– Пусть живет, – прокуренным баритоном прогудел Птаха. – Даст бог, еще встретимся.
Эту незамысловатую мысль он щедро приправил словечками, которые по чернышевскому тарифу обошлись бы ему копеек в тридцать. Увидев, что я осуждающе поморщился, Птаха извинился (еще гривенник) и пообещал сдерживаться (примерно пятак) – весьма похвальное намерение, делавшее ему честь. Но затем он изловил на месте преступления матроса, который на бегу лихо придавил каблуком окурок, с величайшим тактом велел его убрать и сердечно пожелал молодому матросу впредь быть поаккуратнее – рубль, по самым скромным подсчетам. Рассказ Баландина о высокоученой даме, приведенный мною в назидание, на Птаху впечатления не произвел.
– Лезут не в свое дело, – отмахнулся он. – Детей бы лучше рожали.
В подлиннике это был всесокрушающий залп из всех бортовых орудий, и воспитанием Птахи я решил больше не заниматься. Тем более что отставной тралмастер – я забыл сказать, что на период экспедиции Птаху оформили боцманом, – сам великодушно предложил познакомить меня с судном, а лучшего гида и выдумать было невозможно. Молодой Птаха начинал на «Дежневе» матросом, за двенадцать лет вырос в знатного тралмастера и мог ходить по судну с закрытыми глазами.
«Семен Дежнев», средний рыболовный траулер водоизмещением четыреста сорок тонн, по нынешним меркам считался скорлупкой – по габаритам что-то вроде речного трамвайчика; во всяком случае, когда мимо проходил рядовой сухогруз, я подумал, что он может запросто сунуть нас в свой жилетный карман. От одного борта до другого было шагов семь-восемь, а от кормы до носовой части мы дошли за полминуты – не разгуляешься. А ведь целый город кормит скорлупка!
На носу находился брашпиль – механизм для отдачи якоря – и похожая на тамбур надстройка, именуемая тамбучиной: под ней размещалась каюта самого Птахи и кубрик на шесть матросов.
– Тесноваты квартиры, зато удобства во дворе, – пошутил Птаха.
– А как же вы добираетесь отсюда до столовой и туалета?
– По верхней палубе.
– А если шторм?
– По верхней палубе.
– Ну а в очень сильный шторм? – настаивал я.
На сей раз Птаха ответил длинно и замысловато, но я все-таки понял, что в любую погоду попасть в главные помещения корабля отсюда можно только по верхней палубе. От тамбучины до лобовой надстройки мостика тянется штормовой линь, матросы надевают пояс с карабином, прикрепляются к линю и, подстраховавшись таким образом, бегут к бронированной двери надстройки. Самые отчаянные обходятся без страховки, но за такое Архипыч, если узнает, списывает на берег: кому охота буксир подметать, если тебя смоет в море?
– Какой такой буксир? – не понял я.
Оказывается, за всякого рода нарушения, приводящие к тяжелым последствиям, капитана могут на определенный срок лишить диплома и послать простым матросом на буксир. Как раз сейчас по гавани болтается одно такое корыто, на котором три разжалованных капитана замаливают свои грехи. Кое-кто над ними посмеивается, но большинство сочувствуют – уж слишком суровое наказание, тем более что вениками, случается, работают личности всем известные. Но закон для всех один, даже Архипыч – здесь Птаха оглянулся и понизил голос – и тот швабрил списанный буксир.
Уловив блеснувшее в моих глазах любопытство, Птаха чертыхнулся, явно ругая себя за болтливость, и полез наверх. Вслед за ним выбрался на палубу и я.
При переоборудовании «Дежнева» между тамбучиной и лобовой надстройкой поместили спасательную шлюпку. Всего на судне имелось три шлюпки и два спасательных плота, на шесть человек каждый. Плоты были упакованы в небольших размеров цилиндры, которые сбрасываются в море нажатием педали.
– Удобная штука, – похвалил Птаха. – Даже если судно потонет, их выбросит, когда оно достигнет трех-четырехметровой глубины. На поверхности плот автоматически надувается, и над ним вырастает шатер – тепло, сухо и мухи не кусают. Управлять такой штукой нельзя, но выкрашена она в оранжевый цвет и видна издали – кто-нибудь да подберет. Если что, лезь лучше на плот, это я между нами говорю. Шлюпка – ее еще спустить надо.
Я поблагодарил за совет и с некоторым содроганием вообразил, каково карабкаться на плот из воды, температура которой приближается к нулю. Птаха ухмыльнулся. Ничего страшного, минуту-другую и в такой воде можно продержаться, а там, если повезет, и вытащат. Главное – сохранить самообладание и орать с осторожностью, ибо в разинутую пасть может хлестнуть волна.
Успокоив меня таким образом, Птаха указал на идущий вдоль бортов желоб. Он называется ватервейс, по нему вода стекает по канавкам-шпигатам и штормпортикам, отверстиям с небольшую форточку и с крышкой. Назначение этих устройств – позволить забортной воде беспрепятственно уходить с палубы в море. В обледенение шпигаты и штормпортики забивает, воде стекать некуда, и она превращается в лед. А поскольку мы, как психи, будем добровольно лезть в обледенение, все можно будет увидеть своими глазами.
– Умные люди будут рыбу набирать, а мы лед, – с крайним неодобрением сказал Птаха. – Говорят, наука; начальству, конечно, виднее, только безобразие это… Зинка! – заорал он. – Отстегаю по этому месту!
Белобрысая девчонка в халате сыпанула из корзинки за борт мусор, показала Птахе язык и убежала. Птаха энергично сплюнул.
– Из столовой команды, – ответил он на мой вопрос. – Землячка Раисы, буфетчицы. Девки оторви да брось, управы на них нет, чуть что – на другой пароход уйти грозятся. А мужика разве на такую работу найдешь?
Мы закурили. Птаху зовут Константином, ему тридцать пять лет, женат, двое мальчишек. Жена учительница… (я улыбнулся) русского языка и литературы… (я откровенно рассмеялся).
– Дома я больше молчу, – хмыкнул Птаха, – смотрю телевизор. Я ж понимаю, дети все-таки.
Общее собрание было назначено на одиннадцать, и я прилег отдохнуть. В экспедициях я вообще сплю плохо, а в эту ночь и вовсе побил рекорд – часа полтора от силы и то не спал, а дремал, чутко прислушиваясь к храпу Баландина. Вот у кого нервная система – позавидуешь. Утром встал как огурчик, отправился на палубу делать зарядку и, к огромному удовольствию сбежавшейся на представление публики, попросил облить его из шланга.
По коридору кто-то шастал взад-вперед, где-то над головой оглушительно били по металлу, и, промучившись минут десять, я решил просто поваляться на койке. И правильно сделал, потому что в дверь постучали: «Можно к вам?» – и в каюту вошел парень в модной, с молниями куртке, под которой виднелась тельняшка.
– Да вы лежите, – разрешил он, усаживаясь на стул. – Я просто так, познакомиться. Федя Перышкин, матрос первой статьи.
– Крюков, Павел Георгиевич.
– Очень приятно. А я вашу книгу на мостике у старпома видел, с надписью. Никогда живого писателя не встречал. Можно пощупать?
– Только чур – без щекотки!
Глаза у Перышкина были веселые, а улыбка белозубая – редкая в наш век химии, делающей из человека ходячую таблицу Менделеева. Красивый малый, таким небалованные девчонки позволяют целовать себя в первый же вечер. И все-таки не выношу, когда меня внимательно разглядывают, будто раздевают глазами.
– Ну, изучил? – не выдержал я. – Уверяю, такой же человек, как и все, разве что гастрит иногда мучает.
– Я из резерва, только вчера сюда попал, – сообщил Перышкин, непринужденно забрасывая ногу на ногу. – Вот уж никогда не думал, что буду плавать с хромым чер… – Он поперхнулся, прищурился и, удовлетворившись каменно-неподвижным выражением моего лица, спросил: – А вы про нас роман писать будете или так, в газету?
Не люблю таких вопросов, но мне всегда их задают, привык.
– Соберу материал, а там видно будет.
– Чего-чего, а баек мы вам подкинем, целый сундук увезете, – заверил Перышкин и небрежно, будто между прочим, поинтересовался: – Вот вы на баке с боцманом беседовали, лед, мол, набирать будем. Это что, в шутку или на самом деле?
Ага, вот почему пришел ко мне Федя Перышкин.
– Скоро собрание, там лучше меня расскажут, – уклонился я.
– Значит, правда, – спокойно констатировал Перышкин, закуривая. Каюта у нас крохотная, мы с Баландиным договорились здесь не курить, но я промолчал, гость все-таки. – А я-то думал, ребята брешут, разыгрывают новичка. Я на «Вязьме» плавал, этот лед у меня вот где сидит.
Перышкин выразительно провел рукой по горлу.
О «Вязьме» и ее приключениях я кое-что слышал, прошлой зимой она так обледенела, что едва спасли. Очень удачно, что на борту есть такой ценный очевидец: как минимум, привычно прикинул я, на три странички блокнота. Но сейчас расспрашивать парня, конечно, не время.
– Разве с вами не беседовали? – спросил я. – Чернышев брал в экспедицию только добровольцев.
– Правильно, беседовали, – весело подхватил Перышкин. – Отец родной лучше не убедит, чем наш зам по кадрам. «Не пойдешь добровольно, сиди в резерве» – вот и вся беседа. До зарезу Перышкин нужен, своего рулевого Чернышев вчера в больницу свез, аппендицит. Мы что, мы, как пионеры, всегда готовы, нам бы гроши да харчи хороши. – Перышкин подмигнул, встал. – А кормежка здесь, говорят, от пуза, Григорьевна – знатная повариха, да и девчонки на мордочку симпатичные, тоже повышает аппетит. Будет охота, заходи, Георгич, в кубрик, у нас для курящих всегда ананасы и шампанское, а для пьющих домино!
Впечатление от этого разговора у меня осталось неопределенное. Парень бойкий, отслужил действительную на флоте (между большим и указательным пальцами непременный якорек) и пошел на заработки, мало задумываясь над тем, как жизнь сложится дальше. Таких ребят на рыбацких судах я видывал множество, и ничем особенно друг от друга они не отличались: зарабатывали хорошие деньги, месяц-другой весело жили на берегу и снова уходили в море; рано или поздно они женились, взрослели, иные становились добрыми семьянинами, другие разводились – словом, судьбы как судьбы. Поэтому никаких сюрпризов от нового знакомства я не ожидал и «личному делу» Феди Перышкина отвел в своем блокноте четыре странички.
Я и представить себе не мог, как оно разбухнет.
«Что такое оверкиль и как с ним бороться!»
Так начал свое вступительное слово Чернышев.
В кают-компании собрались все свободные от вахт – вместе с научным составом человек около двадцати. Стулья и табуреты стояли впритык, опоздавшим места не хватило, и они выглядывали из дверей: вся кают-компания была площадью метра три на четыре, а более вместительного помещения на судне не имелось.
Многих я видел впервые. Преобладала молодежь, группировавшаяся вокруг Раи и Зины; за ними шумно ухаживали, и подружки, чувствуя себя в центре внимания, кокетливо отшучивались и хихикали, пока Чернышев не усмирил их грозным взглядом. На девушек с мудрой понимающей усмешкой смотрела моя соседка, женщина лет за сорок, но ухоженная и молодящаяся, с иссиня-черными, под мальчишку волосами и жгучими, чуть раскосыми черными глазами на скуластом лице. Ее уши оттягивали тяжелые серебряные серьги с подвесками, которые при повороте головы смешно позванивали, как бубенчики на лошади. Небрежно накинутый на блузку-безрукавку шелковый платок позволял видеть круглые сильные руки. Некрасива, но глаза и руки хороши, отметил я и методом исключения определил, что это, наверное, повариха.
– …как с ним бороться? – начал Чернышев. – Оверкиль, товарищи, – это опрокидывание судна вверх килем, вследствие чего оно неизбежно гибнет вместе с экипажем. Чаще всего это происходит при особо опасных и чрезвычайных гидрометеорологических условиях, к которым мы относим ураганы, а также снежные метели и шторма при низких температурах воздуха, что создает условия для обледенения судов и потери ими остойчивости. Нынче, когда флот в Мировом океане оснащен радиоаппаратурой, можно примерно установить число гибнущих от оверкиля судов. К примеру, лет пятнадцать назад от тайфуна «Рут» в западной части Тихого океана погибли тысяча семьсот три судна, из них двести шестьдесят семь пропали без вести. Скорее всего, эти последние и погибли от оверкиля, ибо судно переворачивается внезапно и не успевает дать SOS.
– Не только в ураган, Алексей Архипыч, рудовоз и при пяти-шести баллах может перевернуться, – послышался чей-то голос. – Из-за смещения сыпучего груза.
– Тонкое наблюдение, – похвалил Чернышев. – Встань, Ваня, покажись товарищам ученым, чтобы знали, с кем посоветоваться. Иван Ремез, второй помощник, с отличием окончил мореходку, любит читать, играть в шахматы и перебивать старших по званию. Словом, далеко пойдет. О рудовозах, Ваня, речи нет, в морском бою, если уж на то пошло, корабли переворачиваются и в полный штиль; не станем мы сегодня анализировать и гибель судов от ураганов. Впредь до окончания экспедиции будем заниматься исключительно одной проблемой – обледенением. Если до сих пор мы бежали от него, как развеселый Витя Шевчук на мотоцикле от автоинспектора…
– Подумаешь, кружку пива выпил…
– В которое ты влил двести граммов водки, – уточнил Чернышев. – Скажи спасибо старшине, что тебя догнал, иначе пел бы с ангелами массовые песни под арфу или, скорее всего, варился в котле со смолой. Итак, если раньше мы бегали от обледенения, как моторист Витя Шевчук… – Чернышев сделал паузу, но Шевчук промолчал и под смешки товарищей махнул рукой, – то отныне мы будем его искать. Нам необходимо понять, как быстро в различных условиях нарастает лед на палубе, надстройках, такелаже и рангоуте – это первое; лучшие способы борьбы с обледенением – это второе, и, третье, каково предельное количество льда, которое может набрать средний рыболовный траулер. Для чего нам это нужно, разъяснять не приходится, ибо вы своими глазами видели, как «Бокситогорск» плавал вверх килем и потом пошел ко дну, видели, как Птаха и Воротилин подбирали в море спасательные круги с надписью «Себеж» – все, что оставили на добрую память наши товарищи с этого траулера. Обледенение потому коварнейший враг, что мы лишь на тройку с минусом знаем, как с ним бороться. Для того и вышли в море: понять! И поймем, не такие уж мы бараны.
Теперь о заработке. Кое-кто выражал по этому поводу беспокойство, поэтому официально подтверждаю: хотя рыбу ловить не будем, в деньгах никто не потеряет. Зачитываю выписку из приказа. – Чернышев достал из папки листок. – «На период экспедиции экипажу СРТ „Семен Дежнев“ начислять зарплату, все виды премиальных и переработку по высшим ставкам как экипажам поисковых судов на промысле, учитывая крайне тяжелые условия работы при обледенении». По высшим ставкам, все слышали? Вижу, что эти приятные слова произвели впечатление. Есть ко мне вопросы? Только без лишнего трепа, по существу.
– Я по существу. – Моя соседка тряхнула серьгами. – Кто этот симпатичный крупный мужчина?
– Любовь Григорьевна, повар, – переждав смех, поведал Чернышев ничуть не смутившемуся Корсакову. – Тебя, Люба, интересует должность, возраст или ученая степень?
– Это я и без вас узнаю! – звонко ответила соседка. – Семейное положение.
– Повезло человеку. – Чернышев завистливо вздохнул. – Небось блинчиками с мясом каждый день будет лакомиться. Еще вопросы?
Мое внимание привлек Перышкин. Он то порывался поднять руку, то оглядывался, будто ожидая, что кто-нибудь другой спросит то, что его интересует.
– Есть вопрос, – решился он и представился: – Федор Перышкин, двадцать три года, не женат…
– Ну, это мы исправим, оглянуться не успеешь! – пообещала Любовь Григорьевна. – Верно, девочки?
– Только я блинчики не очень, я пельмени предпочитаю, – нашелся Перышкин.
– Мальчишка желторотый, – возмутилась Любовь Григорьевна. – Я тебе в мамы гожусь!
– Вопрос, – нетерпеливо напомнил Чернышев.
– Вот вы сказали, – Перышкин не удержался и мигнул Рае, с интересом на него посмотревшей, – что будем набирать предельное количество льда. А сколько это: двадцать, тридцать тонн? «Вязьма» набрала чуть за тридцать, и нас едва не перевернуло, на правом борту лежали… Предельное – это сколько?
Все притихли, неженатый рулевой матрос Перышкин попал в самую точку.
– Вопрос правильный, – сказал Чернышев. – Я тебе так отвечу, Федя: не знаю. Удовлетворен ты этим ответом?
– Не очень.
– И я не очень. Вот у нас на борту ученые, и они тоже не знают. И японцы, у которых в этих морях от обледенения чуть не сотня траулеров перевернулась, не знают. И англичане. Никто! Только в лаборатории изучалась эта проблема, на макетах, присутствующим здесь товарищем Корсаковым. А натурные испытания мы с тобой первыми проводим – никто до нас этим не занимался. Мы – первые. Считай, что ты, как Гагарин, полетел в космос и понятия не имеешь, что тебя ждет: может, космические лучи, метеориты прошьют корабль, или сгоришь в атмосфере, или приземлишься вдребезги. А вероятнее, вернешься на землю и расскажешь людям такое, что тебя будут благодарить и жать руки.