banner banner banner
Нанон. Метелла. Орко (сборник)
Нанон. Метелла. Орко (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Нанон. Метелла. Орко (сборник)

скачать книгу бесплатно

– Мне бы хотелось выучить сегодня все буквы. Я уже отдохнула, вы вроде бы тоже не очень устали…

– Ну что ж, давай, – согласился он.

И продолжал урок.

Солнце опускалось, голова у меня уже не болела. В тот день я выучила всю азбуку и, возвращаясь домой, радовалась, слушая, как поют дрозды и как грохочет река. Розетта очень важно шла перед нами, а братец держал меня за руку. Солнце заходило справа от нас, каштаны и буки в лесу пылали, как в огне. Луга в закатном свете были совсем красные, а когда нашим взорам открылась река, она показалась нам золотой. Тогда я в первый раз обратила внимание на такие вещи, и я сказала братцу, что мне сегодня все кажется чудным.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Хочу сказать, что солнце словно веселый огонь, а вода в реке словно статуя непорочной девы в монастыре, вся светится; я еще ни разу такого не видела.

– Так бывает всякий раз, когда солнце садится в ясную погоду.

– А дедушка Жан говорит, что красное небо – примета войны.

– Увы, есть много других примет войны, глупышка Нанон!

Я не стала спрашивать, что это за приметы, – была погружена в свои мысли; мои ослепленные глаза видели в лучах заходящего солнца красные и синие буквы.

«Нет ли на небе приметы, – подумала я, – которая сказала бы мне, научусь ли я читать?»

Дрозд пел не умолкая: казалось, будто он перелетает с куста на куст вслед за нами. Мне пришло в голову, что это сам Господь беседует со мной, ободряет меня. Я спросила моего дружка, понимает ли он, о чем поют птицы.

– Конечно, – отвечал он, – очень хорошо понимаю.

– Ну а дрозд? Что говорит дрозд?

– Дрозд говорит, что у него есть крылья, что он счастлив и что Господь добр и любит пташек!

Вот так мы болтали, спускаясь ущельем, в то время как вся Франция уже взялась за оружие и только того и ждала, чтобы ринуться в бой.

К ночи вернулись мои домашние. Я подала им зайца, и они похвалили мою стряпню. Разбойников наши приходские так и не увидели и стали поговаривать, что либо их вовсе нет, либо что те не осмеливаются прийти в наши края. На следующий день все еще держались настороженно, но потом взялись за работу. Женщины, прятавшие своих детей, вернулись вместе с ними; выкопали из земли белье и ту малость денег, которую зарыли; воцарилось прежнее спокойствие. Все были довольны тем, как братец, сумев вовремя поговорить с монахами, предотвратил ссору прихожан с ними: полагая, что монахи еще долго будут господами, крестьяне не хотели навлекать на себя их гнев. Но те гнева не выказывали. Тогда прихожане решили, что братец их урезонил. Припомнили, что он с самого начала утверждал, что никакие разбойники на них не нападут, и стали его уважать куда больше прежнего.

Всякий день я встречала его на дороге, и он учил меня читать тут же на пастбище, и выучил так быстро и хорошо, что народ только диву давался, а обо мне стали говорить в приходе как о каком-то маленьком чуде. Я была довольна собою, но не хвалилась перед другими. Кое-чему выучила я и Пьера, у которого желания учиться было хоть отбавляй, но голова варила с трудом. Учила я и моих однолеток, которые старались отблагодарить меня всякими подарками, и дедушка предсказывал мне, что я стану приходской учительницей, причем таким тоном, будто предсказывал, что я стану великой королевой.

Несмотря на то что и у нас был организован отряд национальной гвардии[15 - Национальная гвардия – гражданское ополчение, созданное после взятия Бастилии в Париже и в других городах Франции. Строилась по территориальному принципу. На протяжении XIX в. национальная гвардия распускалась, реорганизовывалась и окончательно была упразднена после подавления Парижской коммуны 1871 г.], крестьяне снова погрузились в привычную безучастность, в повседневные заботы. Зима прошла спокойно. Страшились холодов, напугавших нас минувшей зимой, и так как все очень осмелели, то в декабре стали рубить на дрова монастырский лес; кое у кого на это было разрешение, а кое у кого и не было. Лес не воровали, его свозили в монастырский сарай, приговаривая, что теперь у монахов не будет повода жаловаться, как в прошлом году, будто они сидят без дров. Бедняги монахи могли бы жестоко наказать нас, ибо значительная часть наших прихожан до сих пор была приписана к ним. Мы слышали, что закон этот был отменен еще в августе[16 - …закон этот был отменен еще в августе… – Имеются в виду постановления Учредительного собрания (4–11 августа 1789 г.) относительно феодальных повинностей. Несмотря на декларацию о полной отмене феодального строя, без выкупа уничтожены были только повинности, связанные с личной крепостной зависимостью, остальные, связанные с землей и наиболее обременительные для крестьян, были отменены за выкуп, размеры которого и порядок установили лишь позднее.] и что отмена касалась и церковных владений, но так как указ по-прежнему не обнародовали, а монахи делали вид, будто слыхом про него не слыхали, мы порешили, что то был ложный слух, такой же вздорный, как и слух про разбойников. Однажды в марте тысяча семьсот девяностого года к нам пришел братец и сказал:

– Друзья мои, вы – свободные люди! Наконец-то решились привести в исполнение и опубликовать прошлогодний указ, по которому во всей Франции отменяется рабство[17 - …решились привести в исполнение и опубликовать прошлогодний указ, по которому во всей Франции отменяется рабство. – Законом 15–20 марта 1790 г. была подтверждена отмена феодального строя, провозглашенная Учредительным собранием в августе 1789 г., и перечислены феодальные права, подлежавшие выкупу.]. Теперь вам обязаны платить за ваш труд, и вы сами будете назначать цену. Больше нет ни десятины, ни оброка, ни барщины; монастырь более не господин над вами, не заимодавец, а скоро он перестанет быть и владельцем этих земель.

Жак улыбался, не веря словам братца; Пьер качал головой, ничего не понимая; но дедушка все отлично понял, и мне показалось, что он вот-вот потеряет сознание, словно ему нанесли удар, для его возраста непосильный. Увидев, как он побледнел, братец, вообразивший, будто у дедушки стеснило дыхание от радости, принялся уверять его, что новость эта верная – нынче утром в монастырь приехали законники и объявили монахам, что их имущество переходит в собственность государства[18 - …объявили монахам, что их имущество переходит в собственность государства… – По закону 2 ноября 1789 г. во Франции были конфискованы земельные владения церкви. Вместе с конфискованными позднее (9–12 февраля 1792 г.) землями эмигрантов и имуществом казненных (октябрь 1793 г.) эти земельные владения составили так называемый фонд национальных имуществ, который был пущен в продажу.], – правда, не сию минуту, но по прошествии времени, нужного для того, чтобы государство в качестве возмещения назначило им ренту.

Дедушка не промолвил ни слова, но я-то хорошо знала его и сразу поняла, что он глубоко опечален и не желает ничего больше слышать о новых порядках.

Наконец он овладел собой и сказал:

– Это, дети, конец всему. Какая без господ жизнь! Не подумайте, что мне были милы монахи, они не выполняли своего долга по отношению к нам; но мы были вправе требовать у них помощи, и в беде они были бы вынуждены прийти к нам на помощь – да вы сами могли в этом убедиться: когда заварилась вся эта каша с разбойниками, они не посмели отказать нам в оружии. А теперь кто будет заправлять в монастыре? Тот, кто его купит, нас не знает и ничего нам не должен. Ежели разбойники в самом деле к нам явятся, где сможем мы укрыться? Мы брошены на произвол судьбы и должны рассчитывать лишь на самих себя.

– Да ведь это самое для нас лучшее, – сказал Жак. – Ежели все это правда, нам надобно радоваться, потому что теперь мы обрели мужество, которое раньше нам не дозволялось, и пики, которых прежде негде было взять.

– И к тому же, – вновь заговорил братец, обращаясь к дедушке, – из ваших речей, дядюшка Жан, видно, что вы не очень хорошо знаете то, о чем говорите! Вы не можете заставить монахов защищать вас, нет у вас таких прав. Не сегодня, так завтра они все равно бросят вас на произвол судьбы, либо из страха, либо из слабости, и вы будете принуждены взбунтоваться и выступить против них. Новый закон спасает вас от этой беды.

Казалось, дедушка должен сдаться на столь убедительные доводы, но он был полон сострадания к монахам и печалился о ничтожестве, в которое они скоро впадут. Братец объяснил ему, что они на этом скорее выиграют, ибо существует проект, по которому имущество, изъятое у епископов и высшего духовенства, пойдет на возмещение потерь, понесенных монашескими орденами, и на увеличение содержания сельских священников.

– Я понимаю, – отвечал дедушка, – им дадут хорошие деньги, дадут больше, чем та малость, которую они выручали при своем плохом хозяйствовании и собирая оброк, который им так нерадиво платили; но разве стыд от того, что они уже больше не владельцы земли и имения, не хозяева здешних мест, ничего не стоит? Я так считаю: тот, кто владеет землею, куда выше того, у кого много денег.

Днем дедушка, которого монахи очень отличали с того времени, как он спас статую Богоматери у чудесного источника – она приносила им много даров и денег, – решил пойти и спросить у самих монахов, правда ли это, или выдумка. Он спустился в монастырь и застал там большое смятение. Едва судейские приехали и вручили копию указа, как с господином приором[19 - Приор – настоятель католического монастыря, или старший после аббата (настоятеля) член монашеской общины.] случился удар. Ночью он преставился, и дедушка очень горевал о нем. Старых людей всегда глубоко трогают известия о кончине их сверстников. Дедушке стало как-то не по себе, он перестал есть и начал относиться с полным безразличием ко всему, о чем только шла речь кругом. А весь приход ликовал, особенно молодежь. Их сердца полнились не столько счастьем освобождения – еще никому не ведомо было, как повернутся дела, – сколько гордостью от сознания того, что они – свободные люди, – так по крайней мере говорил братец. Мой бедный дедушка слишком долго был рабом и уже не мог вообразить себе другой жизненный уклад, другое обхождение. Все это до того поразило и взволновало его, что он умер неделю спустя после господина приора. Все о нем очень горевали, как и подобает горевать о честном и терпеливом человеке, который много в жизни потрудился и никогда не жаловался на свою долю. Трое суток мои двоюродные братья от всей души оплакивали его, а потом, покорные Господней воле, вновь взялись за работу.

Но у меня не хватало разума, чтобы так быстро утешиться, и скорбь моя была такой долгой, что все удивлялись и даже стали порицать меня. Наша Мариотта бранила меня, видя, как я без конца обливаюсь слезами, когда пасу овечку, и какая я стала безразличная и к ней и ко всему на свете. Она говорила мне, что я хочу быть не как все, что удел людей вроде нас – страдание, что мы должны привыкнуть стойко все переносить, а вовсе не нянчиться с нашими горестями.

– Что поделаешь, – говорила я ей, – ведь я никогда не знала горя. Я вовсе не неженка, ни голод, ни холод меня не страшат; я почти не устаю и смело могу сказать, что никогда не жаловалась на то, от чего стонут и плачут другие, но мне никогда не приходило в голову, что дедушка может умереть. Я привыкла к тому, что он старый. Я так хорошо за ним ухаживала, что он, мне казалось, был доволен своей жизнью. Он почти не разговаривал со мною, но всегда мне улыбался. Никогда не попрекал меня тем, что я свалилась ему на голову, хотя столько работал, чтобы прокормить меня! Я не могу сдержать слез, когда о нем думаю; должно быть, это сильнее меня, потому что я плачу и во сне и просыпаюсь с мокрым от слез лицом.

Только один братец не выказывал недовольства моей долгой скорбью. Напротив, говоря, что я совсем не такая, как другие, он добавлял, что я лучше их и что за это он еще больше меня уважает.

– Но, быть может, это обернется несчастьем для тебя, – говорил он. – У тебя сердце широко открыто для дружбы, в ответ тебе будут давать меньше, чем ты заслуживаешь.

Каждый день он либо появлялся у нас, либо ждал меня на пастбище, куда я ходила почти всегда одна; веселость моих одногодков печалила меня, а им моя печаль наскучивала. Подле Эмильена я старалась от нее отвлечься, ведь он выказывал столько предупредительности, желая меня утешить! Я горячо привязалась к нему: мне чудилось, что он заменяет мне дедушку, моего утраченного друга, и хотя я еще не могла как следует понять мысли и характер братца, все же знала, что в одном можно не сомневаться – в великой доброте его сердца.

V

Я по-прежнему жила вместе с братьями и со всем тщанием вела их бедное хозяйство. Они частенько задерживались на работе вдали от дома, там и ночевали, поэтому Мариотта, не желая оставлять меня одну, перенесла мою постель к себе в дом. Я не была ей в тягость, ибо она тоже жила одиноко, давно овдовела, дети ее обзавелись семьями и разъехались кто куда.

Мариотта была женщиной с понятием, как говорили у нас, и меня она учила тому же, а значило это, что, будучи очень бедной, она умела кое-как выкручиваться, потому что неустанно работала, ничего не пропускала мимо рук и из всего извлекала пользу. Она была из тех, кто, не имея гроша за душой, всегда ходят опрятные и будто бы ни в чем не терпят нужды. А наши женщины, даже самые зажиточные, в большинстве своем либо не умели пользоваться своим имуществом, либо терпели убытки из-за собственной нерасторопности: бывало, им в руки плывет, а они и то удержать не умеют.

Мало-помалу я перенимала от нее эту мудрость, а еще училась у братца. К тому времени я уже умела немного писать и считать. Соседи глядели на меня как на какое-то диво и недоумевали, с чего бы это братец, который любил растрачивать время зазря, занимаясь целые дни охотой или рыбной ловлей, учит меня с таким постоянством и рвением. Та малость знаний, которую я переняла от него, была мне огромным подарком, ибо теперь у меня были ученики, я давала им уроки зимою на посиделках, а когда моим землякам надо было прочесть какую-нибудь бумагу, они приходили ко мне и рассчитывались потом съестным. Разумеется, братец, ни в чем никому не отказывавший, вполне заменил бы им меня, но крестьяне – народ недоверчивый. Братец жил в монастыре, он был дворянин по рождению, и они не доверяли ему, как мне, своей землячке, рожденной от их же корня.

Монастырские земли были назначены к продаже; но несмотря на то что были люди, которые очень охотно купили бы тот или иной участок, никто на это не отваживался. Боялись, как бы действие закона не было кратковременным. Монахи говорили посмеиваясь: «Это еще бабушка надвое сказала!» К тому же и государство, нуждаясь в деньгах, предоставило кредит только на три месяца. Для таких людей, как мы, крестьяне, этого было недостаточно, а спекулянты, стремившиеся купить имение, чтобы тут же его продать с барышом, находили, что риск еще слишком велик.

Но внезапно все поверили в совершившееся; не могу точно сказать, когда это произошло, только помню, что после празднования четырнадцатого июля, годовщины взятия Бастилии. Вся Франция праздновала этот день, его назвали праздником Федерации[20 - Праздник Федерации – революционное празднество, которое впервые состоялось в Париже 14 июля 1790 г., в первую годовщину взятия Бастилии. Праздник происходил на Марсовом поле, где король, Учредительное собрание, депутаты департаментов и национальная гвардия принесли присягу в «вечной верности нации, закону и королю». Празднество символизировало становление национального единства Франции.]. Братец объяснил мне, что люди больше всего радуются тому, что теперь для всех французов один закон и что с этого времени у нас у всех одна родина. Он был очень счастлив, никогда прежде я не видала его таким; я восприняла его радость всем сердцем, несмотря на то, что еще слишком мало знала и понимала, чтобы судить о столь великом событии.

Для нашего глухого, затерянного в горах прихода это был удивительнейший праздник. Тут надо сказать, что с тех пор, как монахов сменили муниципальные чиновники, приход стал называться коммуной[21 - …приход стал называться коммуной. – Конституция 1791 г. (принята Учредительным собранием 3 сентября 1791 г.) установила новое административное деление страны. Франция разделилась на 83 департамента, которые, в свою очередь, делились на дистрикты, кантоны и коммуны (общины). Этим уничтожалось старое, отжившее административное деление феодальной эпохи.]. Монахи ни во что не вмешивались и – то ли по глупости, то ли из хитрости, кто их знает, – утверждали, будто довольны всем случившимся. Среди них было двое молодых, – правда, не таких молодых, как братец, они уже успели принять постриг, – которые, казалось, очень тяготились монашеской жизнью и страстно желали уйти из монастыря с тех самых пор, как узнали, что теперь это для них возможно. В день праздника они заставили старцев открыть монастырские ворота муниципалитету и жителям, чтобы те могли отпраздновать день Федерации на огромном монастырском дворе, окруженном строениями, где можно было укрыться в случае грозы. Старцы согласились, полагая, что ежели они откажут, поднимется ропот и все будут ими недовольны. Они отслужили мессу, прося Господа благословить объединение Франции, и даже предложили внести посильную лепту в пиршество, которое устраивалось на дворе. Скудный пир, где на десерт ели хлеб, как в богатых домах едят пирожное! Каждый принес с собой мучную похлебку и овощи. Чтобы не остаться совсем без вина, устроили складчину, вслед за водою и терновым сидром выпили и его. В эту минуту спали покровы с сооружения, воздвигнутого в тайне, специально для празднества, братцем вместе с Жаком и еще несколькими нашими парнями. О том, что к празднику готовят какой-то сюрприз, знали все, потому что парни работали на площади три дня; все видели огромную кучу веток, срезанных вместе с листьями, что-то укрывавшую. Едва принесли вино, как раздался залп из десяти или двенадцати ружей – изо всех, сколько их было в коммуне, парни разобрали хворост и ветки, и глазам присутствующих открылось некое подобие алтаря из дерна с красиво сплетенным из хлебных колосьев крестом. У креста лежали самые лучшие цветы и плоды, какие только можно было раздобыть; братец бесцеремонно нарвал их в монастырском цветнике и снял со шпалер. Были здесь и редкостные овощи того же происхождения, были и разные другие дары, попроще: снопы гречихи, ветки каштанов с еще незрелыми каштанчиками, ветки терна, боярышника, шелковицы – все то, что земля родит сама, по своей воле, на потребу крестьянской детворе и малым птахам. Вниз, к подножию алтаря, положили соху, лопату, кирку, серп, косу, топор, колесо от повозки, цепи, веревки, ярмо, подковы, сбрую, грабли, мотыги и, наконец, – пару цыплят, годовалого ягненка, пару голубей и гнездышки дроздов, славок, воробьев, а в гнездах были яйца либо птенцы.

Мне могут заметить, что трофей этот был уж больно незатейлив; но он был так хорошо слажен, каждый предмет был так красиво обрамлен зеленым мхом, водяными лилиями и осокой, что произвел на всех большое впечатление, мне же показалось, что ничего чудеснее я за всю свою жизнь не видывала. И даже нынче, когда я состарилась, все это вовсе не кажется мне смешным. Крестьянину, который с безразличием глядит на отдельные предметы, всякий час попадающиеся ему на глаза, нужно нечто цельное, что привлекло бы его внимание, равно как и его взор, и что в некоем подобии театрального действа обобщило бы его смутное размышление.

Когда всем открылось это столь простое сооружение, – а ведь многие, быть может, надеялись увидеть нечто куда более чудесное! – которое, однако, всем пришлось по душе, хотя и невозможно было объяснить почему, сперва воцарилось молчание. Что до меня, то я поняла все же немного больше, нежели другие, потому что знала грамоту и стала читать надпись, сделанную у подножия сплетенного из колосьев креста: читала я ее про себя, вся погрузившись в это занятие; как далека была я в тот миг от мысли о той важной роли, которая была мне уготована в предстоящей церемонии! Вдруг братец взял меня за руку и повлек за собою – ведь я не сидела за длинным столом; места всем там не хватило, и я устроилась на траве вместе с ребятишками. Братец подвел меня к алтарю и велел прочитать вслух, да погромче, то, что на нем было написано. Я читала, а все, кто был там, затаив дыхание, слушали.

«Этот алтарь воздвигла благодарная беднота, чей труд, благословенный небесами, будет вознагражден на земле».

И тотчас же изо всех уст вырвалось: «Ах!..» – словно вздох облегчения после долгих лет тяжкого рабского труда. Все почувствовали, что теперь они станут хозяевами этих колосьев, этих плодов, этих животных, всех даров земли, которые со временем смогут для себя приобрести. Люди бросались друг другу в объятия, плакали и говорили такие слова, что и сам, кто их говорил, никогда бы не подумал, что когда-нибудь их произнесет. Старейшина нашей коммуны взял кувшинчик вина – то была его доля – и сказал, что лучше принесет его в дар, нежели выпьет. Он вылил вино на алтарь, и многие поступили так же, потому что в наших деревнях всегда сохранялся старый обычай – жертвенное возлияние вина. Монахи, которые при этом присутствовали и сделали вид, что благословляют алтарь, – по их словам, для того, чтобы эта церемония не выглядела бы уж и вовсе языческой, – потом говорили, будто бы весь приход был пьян. Да, приход был пьян, но не от выпитого вина, которого только и достало, что каждому губы смочить. Крестьянам хотелось, чтобы вина попробовал каждый, и пьяны они были не от вина, а от радости, от надежд, от дружеских чувств. Монахам не препятствовали лить святую воду, с ними даже чокались. Никто не таил на них обиды, хотя им по-прежнему не доверяли, но ненависти в тот день не было места в крестьянских сердцах; к тому же не хотели обижать монахов из-за братца – его-то ведь все любили.

Когда народ немного успокоился, критиканы – а такие находятся всегда и везде – сказали, что этому уличному алтарю все же кое-чего не хватает: не возвышается над всеми этими живыми тварями чистая христианская душа!

– Ваша правда, старики! – вскричал братец. – И я приглашаю всех матерей подвести детишек к алтарю нашей родины: пусть они коснутся его! А над этими поросшими зеленой травою ступенями должна еще возвышаться фигура ангела, возносящего к небесам моление о бедняках – точь-в-точь как на алтарях в праздник Тела Господня[22 - Праздник Тела Господня – католический церковный праздник, учрежденный в 1264 г. папой Урбаном IV. Празднуется в первый четверг после Троицына дня и отмечается торжественными процессиями.]. Сейчас я выберу для вас ангела, а если мой выбор придется вам не по вкусу, вы скажете почему.

И тут он взял меня за руку и, подталкивая, потому что я упиралась, заставил опуститься на колени у самого креста из колосьев, на верхней ступени алтаря. Все страшно изумились, хотя и без тени досады: против меня никто ничего не имел, но крестьянин любит, чтобы ему все объяснили. Братец заговорил, будто проповедь произносил, это тоже всех очень изумило, ибо братец не был красноречив и обычно, выразив несколькими словами все, что хотел сказать, не добавлял более ни слова, не заботясь о том, внимательно его слушали или нет. Но на этот раз он, должно быть, захотел непременно убедить всех в своей правоте, потому что говорил много и среди прочего сказал и такие слова:

– Друзья мои, вместе с вами я вопрошаю себя: какие чувства в душе христианина более всего угодны Богу? И я полагаю, что это – мужество, кротость, почитание родителей и добросердечие. Девочка, которую я выбрал, – самая бедная в вашем приходе, но она никогда ничего ни у кого не просила. Ей нет и четырнадцати, а она работает как взрослая. Она ухаживала за своим дедушкой и оплакивала его смерть с нежностью, далеко превосходящей ее возраст; но это еще не все, она обладает дарами, которые тоже угодны Богу, если их употребить на добрее дело. Она очень умна и хорошо и быстро выучивается всему, чему ей удается учиться. То, что она знает, она не хранит для себя одной, она спешит поделиться и с другими. Она учит всех подряд, не выбирая тех, кто может ее отблагодарить, она заботится о самых бедных так же, как и о самых богатых. Если вы ободрите ее и поддержите в труде, то через год многие из ваших детей научатся читать, а это будет для вас великое благо, ибо в ваших делах вам больше всего мешает то, что вы не в состоянии разобраться в бумагах и вынуждены ставить под ними крест вместо подписи, и потому вы питаете к ним недоверие, которое часто заставляет вас упускать счастливый случай.

Все поняли, что он говорит о приобретении национальных имуществ и считает такое приобретение разумным и безопасным, им хотелось поверить братцу и они поверили; поняли они и его слова, касавшиеся меня, и в толпе поднялся одобрительный гомон, очень меня изумивший, ибо я вовсе и не подозревала, что смышленее и лучше других. Я думала о дедушке, о том, до чего был бы он счастлив, если бы услышал, как меня чествуют, и не смогла сдержать слезы.

Увидев, что вместо того, чтобы возгордиться, я держусь скромно и смущена, все прониклись ко мне симпатией; никто слова не сказал против, а старику Жиро даже кое-что пришло на ум; всю жизнь он был дружен с дедушкой, а после смерти того оказался самым старым в нашей коммуне. По этой причине его сделали на празднике председательствующим, и в петлице его дрогетовой куртки[23 - Дрогетовая куртка. – Дрогет – вид домотканой материи.] красовался букетик из колосьев и цветов.

– Дети мои, – сказал он, взобравшись на большой камень, чтобы его лучше слышали, – по моему разумению, братец сделал хороший выбор и хорошо рассказал, и уж поверьте мне, мы сделаем для этой малышки все, что в наших силах. Дом ее принадлежал монахам, мы купим его и отдадим ей в собственность, а также и огородик, что при нем. Если мы понемногу сложимся, кто сколько сможет, мы не больно потратимся, зато это будет наш опыт в том деле, о котором речь, наше первое приобретение национального имущества, и если когда-нибудь нас попробуют в нем упрекнуть, мы сможем сказать, что пошли на это из милосердия, и вовсе не ради выгоды.

Все одобрили его предложение, и наш мэр, папаша Шено, который был у нас самым богатым, всем предложил подписаться. Были такие, что давали по два су, а были и такие, что давали и по два и три ливра. Мэр дал пять, и дело было сделано: дарственную должны были составить на мое имя, хотя я еще не достигла совершеннолетия. Шено взял на себя опеку над моей собственностью. Моих братьев все уважали, но оставлять в их руках мое имущество не захотели. Я сразу же спросила, имею ли право предоставить им жилье, потому что предпочла бы ничем не владеть, нежели их прогнать. Мне сказали, что это мое дело и что я могу их держать до тех пор, пока мы будем ладить, и добавили, что мои добрые чувства доказывают еще раз, что мне и впрямь следовало помочь. Я стала обнимать мэра, и весь наш муниципалитет, и всех стариков, и всех старух. И тут все заговорили о танцах, прикололи мне к чепчику букетик цветов, и папаша Жиро, с трудом передвигавший ноги, пожелал открыть танцы в паре со мной. Танцевать я умела, как и любая другая, но так как была в трауре, мне этого вовсе не хотелось. Мне сказали, что все равно надо танцевать, потому что это совсем необычный праздник. Такого никогда не видывали и никогда уже больше не увидят, такой день радует души покинувших нас, и если бы дедушка был с нами, так это он, как старейший, танцевал бы в паре с первой покупщицей.

Я была вынуждена сдаться, но не прошло и двух минут, как папаша Жиро выбился из сил, и я поспешила уйти, потому что рассуждала так: «Они говорят, будто дедушка был бы доволен. Они не знают, что он умер с горя, так и не разобравшись в том, из-за чего радуются нынче их сердца».

Я пошла домой и опустилась на колени у дедушкиной кровати, стоявшей на прежнем месте и скрытой старыми занавесками из желтой саржи – они были задернуты с тех самых пор, как мы проводили дедушку в последний путь. В голове у меня все перепуталось. Я боялась, что дурно поступила, приняв имущество, которое он никогда не смог бы приобрести и, быть может, никогда не пожелал бы получить в подарок. А с другой стороны, я говорила себе: «Братец лучше про все это понимает, а он говорит, что долг бедняков в том, чтобы выбраться из нищеты на радость Господу, который любит труд и душевную стойкость». Я долго-долго думала и под конец все же решилась принять подарок, сделанный от души и по доброте сердечной. Я вспомнила также, что это приобретение было первым подобным опытом наших крестьян, и, значит, у меня нет права отказываться от их подарка. И вот, приняв решение, я удивленным взглядом в первый раз оглядела этот ветхий домик. Он был очень старый, но еще крепкий. Вделанный в стену очаг с заостренной аркой, в нишах – каменные скамьи. Балки совсем почернели, и потолок прохудился, пропуская и снег и дождь. В этом были виноваты мои двоюродные братья: стоило взять две-три доски, приложить немного труда – и все было бы в порядке. Дедушка частенько им указывал, но только они были из тех, кто много болтает, как бы устроить жизнь получше, и ничего не делает даже для того, чтобы не жить хуже. Теперь я буду вправе требовать – поскольку предоставлю им мой дом, – чтобы они починили его ради своего же собственного здоровья.

Мой дом! Я твердила эти слова, будто в полусне, да ведь все это и в самом деле походило на сновидение. Когда подписывались на покупку дома, говорили, будто с садом там станет имущества на добрую сотню франков! Сотня франков! По моим понятиям, огромные деньги. Значит, я богата? За минуту я несколько раз обошла сад. Посмотрела на хлев Розетты: весной Розетта принесла мне ягненка, он уже подрос и стал прехорошенький – я так о нем заботилась! Если его продать, у меня будут деньги на каменное строение рядом с тем, которое дедушка поставил своими руками – из уважения к нему я хотела сохранить этот старый хлев. Хватило бы мне тогда денег и на две, а то и на три курицы, а потом – кто знает? – может быть, купив маленькую козочку, я сумею вырастить славную козу? Я повторяла, нимало о том не подозревая, басню про Перретту и кувшин молока[24 - …басню про Перретту и кувшин молока. – Перретта – персонаж басни известного французского баснописца Жана де Лафонтена (1621–1695) «Молочница и кувшин». В басне рассказывается о девушке, которая несла на базар кувшин молока и по дороге размечталась о том, как много она сможет сделать на вырученные деньги. От радости она запрыгала и разбила кувшин.]. Но только я не была той девицей, что, ради удовольствия немножко попрыгать, пролила бы молоко, и моим мечтаниям суждено было увести меня в такую даль, о которой я в те времена и помыслить-то не могла.

VI

И вот, хоть я была премного всем довольна, заботы завладели мною, и я все еще сидела в глубокой задумчивости под живой изгородью из терновника и лещины, когда братец пришел спросить меня, уж не осталась ли я недовольна тем, что он для меня сделал, и с чего это я вроде бы дуюсь на людей, пожелавших меня осчастливить.

– Неужели ты одного мнения с папашей Жаном, этим беднягой, который оплакивал свое рабство и свою нищету? – спросил он меня.

– Нет, – отвечала я. – Доживи дедушка до сегодняшнего дня, быть может, он понял бы то, что уже все начинают понимать; но я скажу вам одну вещь, которая пришла мне теперь в голову. Я в одно время и рада и огорчена. Я вижу, какие работы здесь надо было бы сделать, чтобы привести дом в порядок и сберечь имущество. Знаю также, что братья мне ничуть не помогут. Станут они держаться за то, что им не принадлежит! Может, даже начнут мне завидовать. Они привыкли потешаться надо мной, потому что я больше об них забочусь, нежели они сами. Вам хорошо известно, что они немного дикари и держатся за свое дикарство, что они скорее разрушат, чем построят, и что они всегда довольны, когда день прошел и никто им не напоминает о дне, что наступит. Ну что ж, быть может, они и правы, и я зря буду лезть из кожи, когда им это совсем ни к чему. Мне ведь еще так мало лет, сумею ли я в моем возрасте управляться с имуществом, которое стоит целых сто франков? Братья будут меня донимать. Какой совет дадите вы? Наверное, рассудите как они?

– Я больше не рассуждаю как они, – ответил он. – Прежде и они и я – мы считали, что чем больше печешься, чтоб было лучше, тем хуже получается, вот я и решил жить как придется, не думая о завтрашнем дне. Но с тех пор прошел год, Нанон, и я очень изменился. Слушая, что говорят монахи, я о многом стал размышлять. Они не выучили меня ни латыни, ни греческому, зато я убедился в их нежелании делать добро беднякам, отцами и покровителями которых они себя именуют. Я видел, как смеются они над бережливостью и трудом, как поощряют лень и говорят, что как оно шло всегда, так будет идти впредь, и решил сам измениться и устыдился прежней своей лени. Я о многом думал; да, малышка, я многому научился сам, без чужой помощи, пока бегал по зарослям и вересковым пустошам. Мое тело нуждается в движении, мои ноги должны бегать. Подумай-ка, мне всего восемнадцать, я тощий, как козел, и мне, как козлу, нужно бегать и прыгать. И все же я много передумал: я ведь часто бываю один, когда монахи работают, и ты не увидишь теперь, чтобы я бегал с ребятишками, лишь бы не остаться без компании. Ты, верно, замечаешь также, что когда я начинаю говорить, мне есть что сказать: это потому, что у меня в голове бродят мысли. Они еще очень смутные, но сердце подсказывает мне, что из них родится что-то доброе и человечное, ибо я презираю тех, кто лелеет злобу. В тот день, когда я понял, что больше не монах, я переменился так, как переменилась бы Розетта, если бы, вместо того чтобы блеять, она принялась болтать с тобой.

– Как? Вы уже не монах? Ваши родители изменили свое намерение?

– Об этом я ничего не знаю, они молчат, будто уже похоронили меня. Но зато я знаю, что при их гордости они никогда не позволят мне принять от государства милостыню, на которую станут теперь жить монашеские ордена[25 - …принять от государства милостыню, на которую станут теперь жить монашеские ордена. – После конфискации церковных земель и отмены церковной десятины церковь Франции переходила на содержание государства, а священники должны были присягнуть конституции 1791 г. В декрете о передаче всех земель духовенства нации (24 ноября 1789 г.) было указано, что церковные земли конфискуются «с обязательством обеспечить подобающим образом средства на издержки культа и поддержание служителей культа».].

Если это будет решено окончательно и определенно, они не потерпят, чтобы дворянин, который внесет свой вклад в общину, согласился бы принимать вспомоществование. Впрочем, готовится закон, если он уже не вышел, – ведь я совсем не знаю, что творится в мире, – который не разрешает увеличивать число членов монашеской общины. Старым монахам дадут спокойно умереть, заботиться о хлебе насущном им не придется, а молодым людям не позволят более связывать себя навеки обетом. Я не стану монахом и так радуюсь этому, словно только сейчас и начинаю жить. Ты думала, я смирился со своей участью… твоя правда, я смирился, но как отчаявшаяся душа, что из гордости не желает продолжать бесполезное сопротивление. А с тех пор как я глотнул, как говорится в нынешние новые времена, воздуха свободы, я отвергаю эту участь!

– Но что станете вы делать, братец, если ваши родители ничего вам не выделят?

– Если они бросят меня на произвол судьбы, – правда, я в это не верю, – что ж, стану крестьянствовать, для меня это не составит труда. Я отлично умею орудовать топором и мотыгой. Мне кажется, что жить, как мне хочется, совсем просто, ведь теперь передо мной открыт весь мир. Я ничуть не беспокоюсь за свою судьбу. На худой конец, стану солдатом… Надежда и радость переполняют мне сердце. Я останусь, пока меня держат здесь, и не буду скучать, не проявлю нетерпения, потому что у меня тут есть друзья и более никто меня не презирает. Обо мне не беспокойся. Подумай лучше о самой себе: смотри не отчаивайся, если тебе будет нелегко управляться с твоим маленьким имением. Видишь ли, сегодня крестьянин стоит посередине между своим прошлым, когда он предпочитал тяжко страдать, нежели работать неведомо ради чего, и будущим, когда, трудясь в поте лица, он забудет о страданиях. В тебе всегда жило мужество, ведь ты первая и научила меня ему. Сохрани его, это высокое чувство, и если понадобится сделать усилие, лучше его сделать, нежели возвращаться к болезненному оцепенению души, в котором держит рабство тех, кто ему покоряется.

Не помню хорошенько, в каких именно словах братец мне все это высказывал; я передаю их как могу, и, вероятно, ему пришлось немало постараться, чтобы они дошли до моего сознания, но это произошло, и они запечатлелись в нем навсегда. Они отвечали тому естественному чувству, которым я руководствовалась в жизни, и я извлекала из них для себя пользу в течение всей своей жизни.

Привлеченные шумом, мы вернулись на празднество. Прихожане из двух соседних приходов пришли к нам брататься, как тогда говорили. Они принесли с собой волынки и дудки и водрузили свои флажки рядом с нашим на ограде чудотворного источника. Никогда в Валькрё не видывали такого веселья, и только с наступлением ночи люди с трудом расстались друг с другом, нехотя расходясь по своим селениям. Приближалась страдная пора, жители равнины готовились убирать хлеба, кто на чужих, а кто и на своих полях, и, разумеется, долг перед землей стоял у них на первом месте. Эти коммуны были побогаче нашей, расположенной в горах, где и жать-то особенно нечего было; и так как кое-кто из наших на это жаловался, соседи сказали нам:

– Решайтесь, купите у ваших монахов их земли, и там, где они собирали лишь дрок, вы вырастите ячмень и овес.

Расставаясь, все обнимались и клятвенно заверяли друг друга, что будут всегда держаться вместе и помогать в случае нужды. Уходивших пошли провожать, и, возвращаясь уже в темноте, мы с братцем стали свидетелями события, которое навело меня на серьезные раздумья.

Уж не помню почему, только мы вдвоем отстали ото всех, и, чтобы нагнать их, нам взбрело в голову пойти по охотничьей тропке, едва-едва проторенной через овраги. Быстро идя по мягкому мху, заглушавшему шаги, мы начали нагонять двоих людей: девушку, хорошо мне знакомую, потому что она была из наших мест, и рослого парня в рясе – даже ночью она сразу выдавала, кто он таков. Они нас не заметили и какое-то время шли перед нами.

– Я даже слушать вас не хочу, – говорила девушка, – вы и не собираетесь на мне жениться.

А он, брат Сирил, один из двух молодых валькрёзских монахов, отвечал ей:

– Сделай по-моему, и клянусь, что мы поженимся. Завтра же я оставлю монастырь.

– Оставьте монастырь, пойдемте вместе со мною к моим родителям, – сказал она, – вот тогда я и буду вас слушать.

Она хотела уйти, он стал ее удерживать; но, увидев нас, устыдился и свернул в сторону, противоположную той, куда убежала от него девушка.

Братец, ничуть не удивленный, продолжал молча идти рядом со мною; я же была вся во власти любопытства и не могла удержаться от вопросов.

– Вы думаете, – спросила я, – этот брат женится на Жанне Мулино?

– Конечно, – ответил он. – Кто ему может помешать? Он уже давно об этом мечтает; пусть обзаведется семьей, мужчина не может жить один.

– Так, значит, вы тоже женитесь?

– Непременно, я хочу иметь детей, хочу сделать их счастливыми. Но я еще слишком молод даже думать об этом.

– Слишком молоды? Через сколько же времени вы станете об этом думать?

– Лет через пять или, быть может, шесть, когда у меня уже будет какое-то положение.

– Вы, верно, найдете себе богатую?

– Не знаю, это будет зависеть от того, что моя семья захочет для меня сделать; но я возьму в жены только ту женщину, которую полюблю.

– А разве бывает иначе?

– Бывает. Иные женятся только ради выгоды.

– Значит, когда-нибудь вы станете очень счастливым? Но я-то вас не увижу тогда, даже не буду знать, где вы, а вы и вовсе меня забудете.

– Я никогда не забуду тебя, в какие бы края меня ни закинуло.

– Как бы я хотела, чтобы вы кое-чему еще меня научили.

– Чему же это?

– Находить разные страны на карте, – ну, такой, какая висит в монастыре.

– Ладно, сам выучусь географии и тебя выучу.

Мы расстались у монастырских ворот. Со двора все еще уносили столы и скамьи, а старики переговаривались между собой:

– Второго такого счастливого дня нам уже не видать. Радость никогда не загащивается.

Они оказались правы – за годы революции то был счастливейший день для французов. Потом все смешалось, все покорежилось. Люди опытные это предвидели, но меня, при полном моем неведении, слова стариков привели в ужас. Они, казалось мне, грешат несправедливостью и неблагодарностью, потому что, считала я, Господь Бог не отнимет у людей того, что для них является благом. Я вернулась в свою лачугу на горе, полная грустных мыслей – мыслей о том, что придет день, и братец уедет от нас, и я больше никогда его не увижу. Глаза мои наполнились слезами. Пророчество стариков сбылось: я пережила счастливейший день своего детства, сейчас он подошел к концу, и меня уже пугало будущее; оттого-то рыдания и душили меня.

И все-таки конец года не принес в наши деревни особенно горестных событий, но прежней радости тоже не было, да и вести, долетавшие до нас, внушали беспокойство. Поэтому никто не спешил приобрести монастырские земли, и мэр, получивший совсем мало денег, обещанных на покупку моего дома, вынужден был ограничиться тем, что заплатил монахам за его наем.

Нас многое тревожило, и среди прочего – рассказы о том, что в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года[26 - …в Париже идут большие споры между сторонниками короля и Национальным собранием; что дворяне и священники не ставят ни во что декреты восемьдесят девятого года… – Столкновения между королем Людовиком XVI (1774–1792) и Национальным, Учредительным, а позднее Законодательным собранием происходили по различным поводам. Наибольшей остроты они достигли к осени 1792 г., после того, как король наложил вето на декреты Законодательного собрания, в частности – на декрет о высылке из страны священников, отказавшихся присягнуть конституции.] и грозятся перессорить те коммуны, которые, казалось, были так единодушны в ненависти к аристократам. Торговля замерла, нищета росла, и все снова стали бояться разбойников, хоть толком не знали, откуда им взяться. Было хорошо известно, что во многих местах идут грабежи, жгут лес, громят замки, но это все было делом рук крестьян, таких же, как мы, и им находили оправдание, считая, что владельцы поместий первые на них напали.

Между тем все чаще разгорались споры; не о республике – тогда еще понятия не имели, что это такое[27 - …о республике… еще понятия не имели, что это такое… – Это не совсем точно, так как уже летом 1791 г. (после неудачного бегства короля и расстрела толпы на Марсовом поле в Париже) лозунг республики становится все более популярным.], – а о религии. Монахи, которые сидели тихо, как мыши, были страшно раздосадованы, когда оба молодых монаха, Сирил и Паскаль, удрали ранним утром, наплевав, что называется, на все. В приходе много над этим потешались. Трое из четверых оставшихся монахов разозлились и начали вести проповеди против революционного духа, а между тем они сами тоже устроили у себя в монастыре революцию: отец настоятель умер, но они никак не могли договориться, кого назначить его преемником, и жили теперь республикой, никем не управляемые, никому не повинуясь.

Братец, – между прочим, с тех пор как увидели, что он не намеревается оставаться в монастыре, его помаленьку начали величать господин Эмильен, – так вот, братец молчал, считая недостойным разглашать внутренние распри, коим он был свидетель; но, зная, что я умею хранить тайны, он рассказывал мне о них, когда мы оставались наедине. От него я узнала, что отец Фрюктюё, этот толстый грубиян, которого мы так не любили, оказался единственным искренним человеком, лучшим из всех четырех братьев. Натурально, он не был в восторге от продажи монастырского имущества, ибо относился к этой продаже всерьез и считал, что она вот-вот должна произойти, но твердо решил не делать ничего, чтобы этому воспрепятствовать, в то время как другие, особенно отец Памфил, подталкиваемые и подстрекаемые тайными письмами и предписаниями, собирались натравить друг на друга крестьян, поднять самых богомольных, запугав их небесными карами, против тех, кому церковное имущество не казалось святыней; короче говоря, монахи желали гражданской войны, потому что их уверили, что ее желает Бог, и, будь они порасторопнее и похитрее, они бы и в самом деле науськали нас друг на друга.