Читать книгу Дохлый таксидермист (Мария Самтенко) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Дохлый таксидермист
Дохлый таксидермист
Оценить:
Дохлый таксидермист

4

Полная версия:

Дохлый таксидермист

Я кивнул и вытащил из кармана аккуратно сложенную телеграмму.

Чтобы не пропустить ее, я звонил на Главпочтамт каждые полчаса. Могу представить, как страшно я там всем надоел.


«ДОРОГОЙ ИЛЬЮША ОЧЕНЬ РАД ТЧК УЖАСНО СОСКУЧИЛСЯ ТЧК СПАСИБО ТЧК ВЫЛЕТАЮ ТАШКЕНТ ТЧК ТРАНСПОРТ НАШЕЛ ТЧК РАНЬШЕ МИША ЖИЛ ПОДВАЛЕ СОЮЗ ХУДОЖНИКОВ ПРОВЕРЬТЕ ТЧК ВСТРЕТИМСЯ ГЛАВПОЧТАМТ ТЧК ТЯЖЕЛО ОСТАТЬСЯ АТЕИСТОМ».


Петров собирался в Ташкент! Признаться, когда я писал про брата, то даже не смел надеяться, что Женя тоже со мной полетит. Мне просто хотелось объяснить, почему я не встречаю его в Ростове, и попросить за это прощения.

Но оказалось, что Женя не сердится. Его телеграмма была очень теплой. Я разрешил себе помечтать о том, что наконец-то увижу его. Ну, у него же нет никаких других дел в Ростове, и он всегда любил путешествовать, и, да, я знаю, если и есть в мире что-то надежное и стабильное, так это то, что Петров всегда явится, чтобы помочь мне.

– Хорошо, Ганс, – решил я. – Вы правы. Я попробую поговорить с ним.

Кажется, это все еще звучало не слишком убедительно, потому, что криминалист взглянул на меня и небрежно заметил:

– Будьте осторожны. В Ростове за вашим другом следил какой-то хмырь с газетой. Его спугнул лейтенант Кошкин. Петров, между прочим, сказал, что этот тип пытался поговорить с ним, и что он не знает, кто это. В общем, благодарите за все Лидию Штайнберг, – закончил Ганс. – Все, теперь можете быть свободны. Вижу, вы уже смотрите на часы.

Мы пожали друг другу руки. Следователь встал, чтобы проводить меня:

– Что ж, хорошо вам долететь… а! Чуть не забыл! – он полез в ящик стола и вытащил оттуда лист тонкой, почти прозрачной бумаги. – Письмо вашей жены, Марии Тарасенко, Евгению Петрову. Пришло по линии Министерства соответствия вместе с фотографиями с похорон. Я сначала дал его посмотреть Фе… хм… в одно ведомство на проверку подлинности, и теперь оно вернулось. Письмо не имеет ценности в качестве вещественного доказательства, поэтому можете взять для соавтора. Кстати, там есть и про вас, и про вашего брата.

Письмо Маруси!

Я так ужасно по ней соскучился, что тут же выкинул из головы всех московских маньяков. Торопливо простился с Гансом, спустился вниз, через проходную – следователь позвонил дежурному и предупредил, чтобы меня не задерживали – остановился на крыльце Петровки, 38 и развернул письмо. Что сказал Ганс? «Там есть про вас и вашего брата»? Конечно, он не смог не засунуть туда свой нос.

Плевать.

«Дорогой Женя»

Ветер рвал тонкую бумагу из рук, а, может, это просто мне стало не по себе. О чем Маруся могла писать моему другу? Даже мертвому?

Я пробежал глазами пару строк и почувствовал укол неловкости: моя дорогая Марусенька не заслуживала и этой секунды сомнения. И Женя тоже.

Неловкость схлынула, пришло тепло, и я принялся читать сначала:


«М.Н. Ильф-Тарасенко – Е.П. Петрову


Дорогой Женя,

Я вам никогда не писала и, наверно, уже не буду. Вчера вы разбились в авиакатастрофе, и завтра ваш брат, Валя Катаев, полетит хоронить вас. Мне рассказала ваша жена, она получила телеграмму от Вали и плакала. Я тоже плакала.

Я вас не любила, нет, только Илю, и поэтому я могу написать (размыто), а ему – нет. Может, лет через десять, но пока боль от потери слишком сильна.

Поэтому я пишу вам, Женя. Вы с Илей, конечно, настоящие коммунисты и не верите в Бога, но я верю – хочу верить – в то, что когда-нибудь, после (зачеркнуто).

Ну вот, я снова вспомнила Илю и плачу. Если вы сейчас с ним, скажите ему, что я плачу по нему постоянно. Я убила бы себя, чтобы быть с ним, но я не могу бросить Сашеньку. Вот она подрастет, и кто-то же должен рассказать ей о том, каким замечательным человеком был ее папа.

Вы знаете, я представляла, как это будет. Еще до войны. Вот, думала, придет как-то Саша из школы и скажет: расскажи мне о папе. Мы сядем за стол, будем пить чай с малиновым вареньем, и я расскажу ей, что он был писатель, и он был самым лучшим отцом и мужем, а потом придете вы, Женя, и (размыто) о том, как вы с ним писали, дружили и путешествовали. Я знаю, Женя, что вы бы смогли, у вас не перехватывает горло каждый раз, когда вы говорите об Иле, и вы не плачете. Но вас уже нет.

Когда вы умерли, я потеряла не просто надежного, верного друга, человека, который всегда был рядом – я, кажется, снова потеряла (размыто).

(Строчка зачеркнута много-много раз и не поддается прочтению)

…кусочек Или продолжал жить в вас, Женя – когда вы говорили его словами, читали, печатали на машинке, фотографировали. Я думала, что скажу Сашеньке: дочка, ты же знаешь нашего дядю Женю, твой папочка был таким же (размыто) умным и честным, настоящим человеком и настоящим коммунистом.

А теперь, Женя, вас тоже нет и мне уже (размыто, текст обрывается)

Сегодня она уже спрашивала про вас. Ей-богу, не вру, подошла и спросила, а где «дядя Женя».

Ваша жена плачет постоянно. Но не волнуйтесь, ваш брат позаботится о ней и о детях.

А я и сама о себе…

(зачеркнут целый абзац, часть текста размыто, чернила размазались, и можно разобрать только отдельные слова: помогали, были рядом, Иля, Сашенька, туберкулез, до конца).

Помню, брат Или, Сандро, прислал мне письмо, все корил себя, что не заставил его остаться в Париже, обследоваться. Может, там бы его спасли. Ну, а если бы нет? А если он так и умер вдали от родной земли, не простившись с любимыми?

Теперь в Париже фашисты, и я не знаю, что с ним.

Недавно писал младший брат Или, Вениамин. Они вроде как-то устроились в Казани. Я обещала ему писать.

От Миши в Ташкенте нет новостей, и я начинаю волноваться. Вы же помните, какой он. Валюша с таким возмущением цитировала его письмо: «я выпал из Москвы без вещей», «соберите мне тысячу рублей по друзьям, но не говорите, зачем, жизнь голодающего человека не подлежит оглашению». Не знаю, успели ли вы собрать деньги. Наверно, это уже не важно.

Юрий Олеша с женой тоже в эвакуации, в Ашкабаде. Он мне тоже писал.

Все остальные друзья Или, кажется, на фронтах. Почти никто уже не пишет. Они забывают меня, и, хуже, забывают Илю. Знаете, это так больно. Не за себя – за него.

Я знаю, что вас это тоже ужасно сердило. Вы (размыто) никогда не забывали. Всегда помнили Илю, до самого последнего дня.

Скажите, Женя, вам больше не одиноко?

Какую ерунду я пишу! Как хочется верить, что вы прочитаете это письмо – прочитаете вместе с ним, и улыбнетесь, и расскажете, что я до сих пор люблю его, и буду любить (размыто).

Я заверну это письмо в конверт и отправлю Катаеву. Я знаю, он не откажется переслать в деревню, где вы лежите, и попросить кого-нибудь положить возле вашей могилы.

Потом я обязательно навещу вас. После войны. Обещаю.

Спасибо за все, Женюша. Спите спокойно.

Мария Ильф».


– Илья Арнольдович, подождите! Уффф… Я же пообещал вам фотокарточку с гробом!

Я поднял глаза, моргнул. Ганс быстро шел ко мне. В одной руке у него был черный чемоданчик, во второй небольшой желтоватый конверт.

На жизнерадостной усатой физиономии светила криминалистики прекрасно читалось все, что он мог бы сказать. И не только насчет моего гражданского долга помогать Гансу с расследованием. Насчет того, что можно подарить сокровище и потом просить что угодно – тоже.

– Поговорите с соавтором, – повторил следователь, протягивая конверт с фотографиями. – Не забудьте.

И я кивнул.


Интерлюдия. Москва – Ташкент


05.07.1942

Москва.

Место: данные изъяты

Имя: данные изъяты


Шероховатости встречаются. В моей работе их много; еще больше – в любимом Деле Всей Жизни. Сейчас в роли шероховатости выступает орущее начальство. И если обычно я могу устранить большинство проблем ножом и крахмалом, то здесь это не выход – денег не заплатят.

А у меня они все уже распланированы, до последнего рубля. Сарай вот в порядок привести, покрасить хотя бы, а то уже и нанимателя приводить стыдно. И тесно до жути, и купленный на аванс холодильник тарахтит, и провода искрят – я аховый электрик.

– Неужели! Было! Так! Трудно! – орет начальство, выплевывая слова вместе с кислой слюной. – Поймали проклятого писателя! Отвели в безлюдное место! А потом тюк, тюк по головушке, пока юшка не потечет! Все!

Стискиваю зубы. Вечно у него то одно, то другое: царя пристрели, Ленина выпотроши, Троцкого убей ледоколом. Потрошить это ладно, считай, по профилю, хотя с людьми и непривычно, я больше по животным. Но от задания «чтобы этого Петрова даже пальцем не тронули, только правый висок проломили, с одного раза, нежно» даже я слегка озадачился. А исполнитель потом звонил и предполагал, что я работаю на поэта.

Начальство немного успокаивается, и я понимаю, что можно начать оправдываться:

– Ну кто же знал…

Замолкаю. Вот как? Как объяснить начальству, что мой уголовник полдня выслеживал Евгения Петрова, ориентируясь на портрет Рубена Мамуляна?

Начало этой истории я услышал от Ганса. Тот веселился, рассказывая всему отделу, что какая-то желтая газетенка запросила в архиве Минсоответствия фотографию и отправила в печать без проверки, а остальные бросились повторять. К тому моменту, как все разъяснилось, с десяток разных газет успели проиллюстрировать некролог на Петрова фотокарточкой с Ильфом и Мамуляном! На третий день Минсоответствия спохватилось и прислало в редакции официальные извинения в духе: «Вы просили фотографию Евгения Петрова, так мы и дали. Извольте: Петров тут фотограф».

Когда об этом рассказывал Ганс, мы смеялись.

Но когда оказалось, что мой исполнитель пять часов просидел в Главпочтамте, пытаясь опознать Петрова по фотографии Мамуляна, мне стало не до смеха. А разобрался наш незадачливый товарищ как раз в тот момент, когда за писателем пришли из милиции и повели его на телефонный разговор к Гансу.

Ну кто же знал…

– Что?! Что ростовская милиция догадается убедить теток на почте показать Петрова, когда тот придет за своими телеграммами, а твой идиот – нет?!

Мрачно опускаю глаза. Исполнитель не рискнул спрашивать и тем более совать сотрудницам Главпочтамта мзду, чтобы не привлекать внимание. Мы знали, что если наш уголовник опередит Ганса, милиция в первую очередь помчится на Главпочтамт выяснять, кто слал убитому телеграммы, и не было ли чего подозрительного.

Так что наш бедолага крутился у входа, сверял всех посетителей с газетной фотографией Рубена Мамуляна и заподозрил неладное, только когда Петрова уже волокли к телефонной будке – говорить с Гансом.

И он, кажется, чем-то выдал себя, потому что доблестная ростовская милиция решила проводить недобитого журналиста в аэропорт.

– Идиоты! Кретины! – разоряется мое дорогое начальство. – Лови его теперь по всему Ташкенту!..

Про Ташкент я знаю от Ганса. Сколько-сколько там сейчас населения?.. Ладно, хоть фруктов поем.

Начальство тем временем перестает орать и начинает говорить конструктивно:

– Слушай сюда и не таращи глаза. «Цензура» писатель не доверяет твоему фрицу, но его все равно надо убрать.

– Ганса или Петрова?! – уточняю я в легком ужасе от открывающихся перспектив.

– Петрова, – выдает начальник после некоторых раздумий. – Фрица рано, он еще нужен. А писатель мешает. Напомни, зачем он собрался в Ташкент?

Рассказываю, что слышал у нас в отделении. Спасибо, как говорится, что у Ганса проходной кабинет. Ну как, кабинет – прихожая перед лабораторией. Но удобно.

– В Ташкент собираются Илья Ильф и его друг Иван Приблудный. Там какая-то история с братьями, и Ильф хочет, чтобы Петров тоже прилетел. Ну, раз уж тот так удачно умер.

– «Удачно»?! – вспыхивает невоздержанное руководство, и следующие пять минут я выслушиваю длинный и нецензурный список претензий ко мне, Евгению Петрову, которому не сидится в Ростове, Илье Ильфу, которому приспичило затащить в Ташкент соавтора, Гансу Гроссу, который всем мешает, моему бедолаге-исполнителю и всему составу ростовской милиции.

Ругаться бесполезно, так что я отделываюсь коротким и нервным:

– Виноват. Согласен. Конечно, вы правы.

– То-то же, – остывает наконец начальник. – Ладно, с Ташкентом мы разберемся. Не забивай голову, у меня там есть… люди. Будут. Давай, заканчивай с чучелом, жди новых указаний и присматривай за «цензура» фрицем.

Торжественно обещаю следить за Гансом, пока начальство шумно проклинает тот день, в который светило немецкой криминалистики додумалось переехать в Москву. Не знаю точно, что это был за день, со мной Ганс об этом ни разу не откровенничал, но об реальность его тогда шарахнуло знатно – до сих пор отходит.

После бурного монолога начальство решает проститься. Руку не подает – брезгует. Зря, я вообще-то в перчатках работаю. Прощаюсь, стараясь не демонстрировать радость. Мне одному как-то комфортнее работается. Терпеть не могу, когда кто-то за мной наблюдает.

Закрываю дверь, задвигаю щеколду, открываю холодильник. Работать нужно быстрее, труп скоро завоняется, но я, как всегда, застываю и пару секунд борюсь с пиететом. Три дня, и никак не привыкну, неловко и поздороваться тянет. Вроде нельзя без этого, неуважительно. Меня, конечно, никто не видит, но все же…

– Добрый вечер, Владимир Ильич.


***


06.07.1942

Ташкент. Старый город

Анвар Хашимов


Анвар был очень, очень зол. Хорошее дело – Бродяжка чуть не потерялся! Досталось и самому Бродяжке, и Дядьке Тохиру, который приволок его с базару. Теперь они пристыжено молчали, изрядно напоминая дворовую шавку Моську после очередного художества. Бродяжка еще и трясся от ужаса, совсем как Моська. Хорошо, лужу под себя не напрудил.

Три дня назад, когда Анвар впервые заприметил Бродяжку, тот выглядел совсем диким. Лохматый, ободранный и заросший густой рыжей бородищей, он походил на постаревшего и оголодавшего Карабаса-Барабаса. Анвар отогнал его от арыка Анхор (надо же, пить из арыка!), притащил к себе домой и накормил пловом. Бестолковый Бродяжка врал, что не голоден, пока доведенный до ручки дядька Тохир не обложил его трехэтажным узбекским матом. Тогда найденыш торжественно пообещал, что отработает все до последней крошки, и принялся жадно есть.

О себе Бродяжка рассказывал много, но как-то бестолково. Звали его, вроде как, Михаил, что очень ему не шло. Еще там была какая-то длинная еврейская фамилия, но Анвар ее не запомнил. В свои сорок шесть Бродяжка не обладал никакой толковой профессией – он гордо звался художником, но в последние годы картин не писал и зарабатывал фотографиями. Анвар долго не мог понять, как можно зваться художником и не писать картин, и в конце концов просто махнул рукой.

Зимой сорок первого Бродяжка эвакуировался в Ташкент, но впрок это не пошло – эвакуантам жилось не сладко. Четыре месяца он спал в сыром цементном подвале, потом заболел, и друзья-художники выхлопотали ему место в Ташкентской больнице.

Неделю страдалец валялся на раскладушке посреди коридора (больница была переполнена), и все было как в тумане – пока он не начал идти на поправку, и мерзкие эскулапы не засунули его в старый корпус.

Бродяжка так живописно описывал ужасное деревянное здание с нарами вместо кроватей, что Анвар с трудом опознал в «старом корпусе» Ташкентский Распределительный Центр. Бродяжке там не понравилось, и он убежал. Но оказалось, что пока он валялся в больнице, товарищи из Союза Художников вернулись в Москву – он не нашел в Ташкенте ни одного знакомого лица. Приставать к новым коллегам он постеснялся, суровая незнакомая кастелянша не пустила его в подвал, и пришлось ночевать на улице. Но ничего, он еще им покажет!..

Анвар запретил Бродяжке показывать кому-то чего бы то ни было, и поселил его у себя. Спустя пару дней тот, кажется, оклемался, и Анвар с дядькой Тохиром уже подумывали рассказать ему, что случилось, но тут Бродяжку ни с того, ни с сего понесло на базар.

– Чего поперлись, рассказывай, – буркнул Анвар.

Бродяжка не мог рассказать ничего внятного – его до сих пор трясло, а взгляд был диким, как будто ему снова мозги отшибло – поэтому Анвар спрашивал с Тохира.

– За красками пошли, чтоб их к такой-то матери, – сказал дядька. – Нормально гуляли, то-се, базар, чтоб его. Я вижу, сосед Тимур торгует, ну остановился, приценился, смотрю одним глазом за этим ослом, – коренастый дядька Тохир встал на цыпочки, чтобы двинуть Бродяжку по шее, – а он себе чешет по базару. Раз, стал столбом, стоит, потом ка-ак завопит «Упырь! Вурдалак!» и бежать через весь базар! Насилу догнал ушлепка! Балбес! – дядька Тохир прибавил пару словечек покрепче. – Теперь вот молчит.

– Ох, горе, – вздохнул Анвар. – Давай, дядь Тохир, тащи самогон. А ты, как тебя там, – он снова забыл имя Бродяжки. – Иди под навес, голову напечет.

Бродяжка проводил Тохира испуганным взглядом и потер шею.

– Ты это, кончай, – сказал ему Анвар. – По самогону и все пройдет.

После стопки отменного самогона Бродяжка перестал трястись и даже разъяснил дядьке Тохиру значения слов «вурдалак» и «упырь». На второй стопке он уже был готовенький, лез обниматься и обещал посвятить Анвару с Тохиром свою новую картину. Анвар посмотрел на его тарелку и строго сказал закусывать.

Между первой и второй стопкой у них была бутылка вина прошлогоднего урожая, которая очень понравилась Бродяжке – он весь зарумянился, даже лысина покраснела.

– Теперь рассказывай, – приказал Анвар. – Художник «цензура», за красками он пошел. И ты тоже, дядя Тохир, одно слово – балбесы. Кого видел-то?..

Глаза Бродяжки вновь затуманились, и дядька Тохир профилактически двинул его по шее. Бродяжка дернулся и моргнул, приходя в себя.

– Ну что, горе, – Анвар ждал ответа.

– Призрака, – пробормотал Бродяжка. – Я видел призрака.

Глава 5

06.07.1942

Ташкент, Набережная арыка Анхор

Я. П. Овчаренко (И. Приблудный )


Ивану Приблудному в Ташкенте не понравилось. Город был не очень большой, но какой-то неприятный: серо-зеленый, жаркий и грустный. По окраинам торчали мелкие глинобитные домишки и росли какие-то чахлые деревца и кусты, от дорог несло пылью, арыки сплошь пересохли, а если и нет, то воняли болотом.

В центре города еще и понатыкали всевозможных заводов и клубных зданий союзной стилистики, и проклятый Ильф, который, собственно, и притащил Приблудного в эту дыру, фотографировал их буквально через одно. Какую такую прелесть он пытался запечатлеть, Приблудному было неведомо.

Учитель сказал бы, что Ильф таким образом успокаивает себе нервы. Ванька долгое время сомневался, что там в принципе есть что успокаивать, но Учитель, опять же, настаивал на том, что тот более чувствительный, чем кажется.

– Ненавижу Среднюю Азию, – страдальчески вздохнул Приблудный, наблюдая, как его невыносимый приятель фотографирует живописные колонны Дворца культуры кожевников и украшающие оные скульптуры. Или обувщиков – они так и не поняли, к какой фабрике относится здание этого монументального клуба: к кожевенной или к обувной.

Ильф ехидно прищурился сквозь пенсне:

– Ну же, Ванюша, не надо ныть. Мы должны запечатлеть культуру кожевников в ее первозданном виде. Так… а теперь отойдите, а то попадете в кадр. С таким выражением лица, – безжалостно разъяснил он в ответ на немой вопрос поэта, – вам не стоит туда попадать.

Приблудный закатил глаза – приятель был совершенно невыносим. Впрочем, потом он все же решил воспользоваться советом и отошел в тень забора. По предварительным подсчетам, Ильф должен был провозиться над фотографией не меньше пяти минут, и крестьянский поэт решил провести это время с пользой.

Порывшись в сумке, он вытащил недописанное письмо и задумчиво покусал карандаш.

«Дорогой Учитель! Это абсолютно невыносимо…»

В предыдущие три вынужденные остановки («Ваня, вы только посмотрите, какая это красота! Нет, нет, левее, вы смотрите совсем не туда.») Приблудный успел написать Учителю, как они летели, как осмотрели распределительный центр в поисках беглого братца (результат, конечно, был нулевым), и направились в морг, где Ильф, не удовлетворившийся заверениями об отсутствии рыжих и лысых евреев, пристально разглядывал каждый труп. Приблудный терпеливо ждал снаружи – от вида покойников его подташнивало.

Ильф тоже был не в восторге от трупов, он вышел весь бледно-зеленый, но его хотя бы вдохновляло отсутствие тела брата. А у Приблудного от этого всего глаз дергался.

После морга они провели набег на телеграф, где Ильф оставил записку в отделении «до востребования», а Ваня послал Учителю короткую телеграмму.

Потом неугомонный журналист потащил Ваню проверять подвалы общежития Союза Художников, и они полчаса ждали коменданта, а потом еще два часа рыскали там, как волки. Ваня не совсем понимал, для чего они вообще полезли в эти подвалы. Ильф туманно ссылался на своего соавтора, Женю Петрова, и Приблудный с ужасом думал, чего этот тип мог еще насоветовать.

«Дорогой Учитель, это абсолютно невыносимо! Я держусь только ради тебя. На рынке мы видели…», – Приблудный снова куснул карандаш и украдкой взглянул на приятеля-журналиста. Тот возился со своим фотоаппаратом и не обращал на Ваньку никакого внимания.

«… пропавшего брата. Я сразу его заметил. »

Приблудный принялся торопливо описывать, как он приметил среди ташкентцев некоего подозрительного мужчину: рыжего, лысоватого и явно одетого с чужого плеча».

«Это был Миша – все описания совпадали в точности. Ильф очень обрадовался…»

Да, он был очень счастлив, и протянул руки, чтобы обнять брата; но тут глаза Михаила Файнзильберга изумленно расширились, он прошептал «Упырь!», столкнул Ильфа на тротуар и с дикими воплями умчался в сторону частного сектора.

«Мы с Ильфом смеялись так, что едва не свалились в арык».

Приблудный перечитал последнюю строчку, посмотрел на спокойное и сосредоточенное лицо своего приятеля, вспомнил, что Учитель просил писать с фотографической точностью и исправил «мы» на «я».

Ильф не смеялся. Он смотрел на брата остановившимся взглядом, как в «Ревизоре», и это тоже…

«…выглядело ужасно смешно, Учитель. Но Ильф, похоже, обиделся».

Ну, в смысле, первый час, когда они расспрашивали торговцев на рынке, он ходил какой-то пришибленный, и даже попытался завести разговор на тему «что делать, если у тебя не брат, а свинья». Приблудный не смог поддержать беседу, потому что начал дико хохотать.

Но Ильф, очевидно, считал, что брат должен был обнимать его, рыдая от счастья. Его взгляд стал холодным и острым; оставшиеся пол дня журналист держался отстраненно, и чуть что принимался ехидничать.

Ваня не считал это трагедией. В конце концов, в Москве Ильф тоже был холоден и не пускал «дальше прихожей», это в Ташкенте он с чего-то расчувствовался.

– Пойдемте, Ванюша, – Ильф аккуратно убрал фотоаппарат в чехол. – Впрочем, если вам нужно время… – журналист, очевидно, решил, что Ваня опять сочиняет стихи.

Приблудный торопливо завернул карандаш в письмо и сунул получившуюся конструкцию в нагрудный карман рубашки:

– Напомните, куда мы идем.

– На почту, – любезно сообщил Ильф. – Петров, наверно, уже долетел.

Приблудный схватился за голову: ему ужасно не хотелось возвращаться на почту. Ему хотелось есть, пить, спать и в тень. Но Ильф был неумолим. Он считал совершенно необходимым проверить, не появлялся ли там его свежепогибший соавтор, Евгений Петров, и останавливать его было бесполезно.

«Ну и ладно», – подумал Приблудный, сдаваясь. – «Заодно напишу Учителю».

Пока Ильф рыскал по почте и третировал всех работников, Ванька спокойно превратил свое письмо в телеграмму, и, легко расставшись с кругленькой суммой (на чем он точно не собирался экономить, так это на весточках для Учителя), отослал ее в Москву. Телеграмма шла «молнией», и Учитель должен был получить ее спустя пару часов.

– Теперь, Ванюша, – обрадовал его Ильф, – нам нужно вернуться к Союзу Художников.

– Зачем? – скептически вопросил Приблудный.

Ему совершенно не улыбалось весь день бродить между почтой, Союзом Художников, моргом, распределительным центром и рынком – а именно в этом, похоже, заключался тайный план Ильфа.

– Выше нос, Ваня, – приятель выглядел подозрительно довольным. – Нам нужно найти Петрова, он будет ждать там. Заодно попробуем раздобыть еду в столовой Союза Художников.

Ильф знал, чем мотивировать друга. Приблудный закатил глаза, но волшебное слово «столовая» звучало весьма завлекающе – пусть он и подозревал, что им ничего не дадут без карточек.

Бурчащий желудок подгонял уставшие ноги, и они долетели до огромного, торжественного здания Союза Художников с рекордной скоростью. Теперь Ванюшу не пугали ни пыль, ни жара – его манила перспектива сытного ужина.

– Куда дальше? Где здесь еда? – жадно спросил он не то у Ильфа, не то у высокого здания в «советском ампире». И застыл в ужасе: приятель полез за фотоаппаратом. – О нет! Только не это, зачем вы снова это фотографируете?! У вас что, бесконечная пленка?! Фотографируйте что-то другое!

bannerbanner