скачать книгу бесплатно
Несовершенное
Пётр Самотарж
Журналист Самсонов живёт в подмосковном райцентре, работает в местной газете и не ждёт славы, но задание написать статью об открытии мемориальной доски на одной из школ вводит его в мир людей, намертво связанных с прошлым…
Самотарж Петр Петрович
Несовершенное
1. Тень времени
Сознательная жизнь мелкого борзописца Николая Игоревича Самсонова оказалась недостаточно долгой и мучительной, но он уверенно ждал смерти в том же доме, в котором родился. По миновании сорокового дня рождения журналист вдруг забыл свою жизнь и с первобытно наивной страстью погрузился в мысли о вечном и непреложном. Думал Николай Игоревич тяжко и пришел в результате своих гнетущих усилий к фразе, давно избитой до полусмерти другими растерянными людьми: человеческое бытие должно представлять собой жизнь, а не вереницу бесцветных дней.
Ощущения репортера с годами огрубели, движения потеряли легкость, шея хрустела и отзывалась болью при каждой попытке повернуть голову. По утрам, садясь в прихожей на галошницу и нагибаясь завязать шнурки, он всякий раз упирался животом в собственные колени и чувствовал, как завтрак выдавливается из желудка обратно на свежий воздух. Перебегая улицу в неположенном месте, Самсонов странно подпрыгивал и раскачивался на ходу, осязая свое тело бесформенным мешком картошки, и ненавидел его всеми силами изболевшейся усталой души. Одной из долгих темных и холодных зим в его левом ухе раздался звон, который продолжался без всяких видимых причин, то громче, то тише, но постоянно. Днем он почти не замечал этого шума, временами переходившего в визг огромного комара. Вечером и ночью, оставаясь один на один с немой темнотой и пытаясь уснуть, он вдруг осознавал себя совершенно одиноким среди наполненного воем мира и испытывал прилив мертвящего ужаса. Незримое привидение дышало вечным холодом ему в затылок и обещало продление концерта для обозленной флейты до скончания его короткого века, а бедный больной сжимался под одеялом в бессильный потный комок. Свои страхи Самсонов таил ото всех, ибо не желал выказать свою старость.
Жена Самсонова Лиза, плотно сбитая молчаливая брюнетка, оказалась с ним в одной постели исключительно по глубокой привязанности; она всегда оставалась там покорной и бессловесной, даже беззвучной. Супруги имели дочку с затейливым именем Серафима, незаметно для них обоих выросшую до пятилетнего возраста и удивлявшую всех родных и близких неутомимым рвением к жизни. Она страшно ненавидела дневной сон, всегда отвечала согласием на каждое предложение поесть и плакала, только встретив со стороны окружающих холодный лед невнимания. Лиза с равным усердием и радостью обнимала своими заботами дочку и мужа, не оставляя им ни малейшей возможности узнать неудобства или пренебрежение. Супруги жили тихо и бесшумно, не ходили по вечерам ни в гости, ни в кино, а других мест, куда можно было бы ходить, в городе не имелось. Войдя в означенный выше период своей жизни, Самсонов купил и принялся тщательно изучать довольно свежий немецкий каталог одежды с благородным намерением обновить облик всей семьи, хотя возможность заказать товар отсутствовала начисто. Занятная пухлая книга в мягком переплете обнаружила в себе цветные фотографии моделей в нижнем белье, мало похожих на спутницу жизни заинтересованного читателя. На улице он также время от времени встречал женщин, в глазах которых светился праздник, и все дольше и дольше стал задумываться над причиной скучной обыденности в лице, жестах и словах его жены. Он обнаружил у нее лучики морщинок возле глаз, привычку улыбаться в моменты, которые казались ему неподходящими, и манеру раздеваться ко сну так, словно она хотела обезопасить себя на ночь от его притязаний.
Одним словом, жена расстроила Николая Игоревича длительностью их совместного бытия, поэтому он нашел женщину на стороне, которая почему-то оказалась очень похожей на жену. Сходство усугублялось тем обстоятельством, что Самсонов скрыл от наложницы факт существования жены, поскольку не питал уверенности в своей привлекательности и готовности его новой избранницы войти в двусмысленное положение. Город был пыльный, маленький и плотно набитый слухами от подвалов до чердаков своих старых домов, вследствие чего жизнь Самсонова стала невыносимой вдвойне – он лишился обоих жилищ и в итоге ютился попеременно то в редакции своей газеты, то в предоставленной ему по знакомству чужой комнате в коммуналке.
В новом положении дважды изгнанного Самсонова не устроило только исчезновение из его жизни дочери. В бытность свою семейным человеком он привык слышать каждый вечер истошный визг и вопль "Папа пришел!", громкий и преисполненный беспредельного восторга, словно разлука длилась никак не менее года. Девочка усердно познавала жизнь, приставая с вопросами без разбора ко всем, кто был выше ростом, то есть к каждому, кто оказывался в ее поле зрения. В ответ Самсонов чаще всего нес околесицу, чем вызывал безграничное возмущение Лизы, начинавшей с ним спорить и вселявшей тем самым в душу маленькой дочки уверенность в отсутствии абсолютных истин. Девочка смотрела на огромный мир широко открытыми глазами, в которых совсем не было страха, а только безграничная вера во всеобщность окружающего ее счастья. Серафима, Сима, Фимка казалась теперь журналисту единственным его достижением, и он все чаще вспоминал тот тоскливый вечер, когда он методично и многословно объяснял жене, почему ей придется избавить себя от нового бремени во имя благополучия всей семьи. Самсонов нашел тогда много доводов, на их изложение ему понадобился не один час, и ему самому стало скучно, поскольку ни одного из своих аргументов он не смог выдумать сам. В продолжение всей бесконечной речи несостоятельного мужа Лиза ничего не говорила и сидела, потупив взор. Теперь, проводя длинные вечера в одиночестве и без телевизора, репортер много думал, еще больше вспоминал и не хотел простить ей этого молчания.
Лишившись единственной своей гордости – дочери, Самсонов набросился, не преследуя ни системы, ни определенной цели, на труды всех профессиональных экспертов в деле поиска смысла жизни, которые попались ему на глаза в районной библиотеке. Репортер появлялся там в удобное для себя время, с гордо поднятой головой проходил мимо собственной жены, сидящей на абонементе, и молча пробирался к интересующим его стеллажам. Не спеша подобрав несколько томиков, он подходил к стойке и неизменно обнаруживал там другую сотрудницу – жена демонстративно удалялась из зала на период существования там постылого мужа. Тот с великолепным равнодушием проходил формальности, уходил из библиотеки в свою берлогу и погружался в чтение, получая удовольствие от процесса приобщения к высокой истине, недоступной для ограниченных умов. Он мысленно, а иногда и вслух, соглашался с каждым новым автором, но ни за какие деньги не смог бы изложить постороннему человеку систему взглядов того или другого любомудра. У Соловьева и Гегеля он не понял ничего, из прочитанного у Ницше запомнил только несколько афоризмов, в основном следующий: "У злых людей нет песен… А почему же у русских есть песни?" Осталась только смутная досада от осознания собственной интеллектуальной импотенции.
2. Мрамор памяти
Жизненный надлом объясняет и даже в некоторой степени оправдывает радость, мгновенно овладевшую Самсоновым, когда главред однажды вечером хмуро встретил его прямо в двери своего кабинета известием об исчезновении Ногинского.
– Сволочь, – не преминул заметить главный, обычно весьма добродушный толстяк, а теперь злющий боров с мокрыми редкими прядками волос, прилипшими к сияющей лысине. – Собственный материал бросил, не пожалел. Он подтолкнул по столу в сторону Самсонова потертую коричневую папку. – Возьми это и добей. Черт знает что, позора не оберемся. Газета, конечно, не телевидение, но должна же быть какая-то мера, черт побери. В пятницу к трем часам дня, как штык, сдай полторы тысячи слов. Семен приличную подборку снимков уже отщелкал, дело только за тобой.
Ногинский числился местной звездой. Он имел поэтическую седую шевелюру и дружелюбный взгляд завзятого алкоголика, повергающего всех его новых знакомых в убеждение, что они провели рядом с ним всю свою жизнь. Бездетный холостяк, Ногинский сохранил до своего изрядного возраста веру в человечество и заражал ею людей, от которых ждал информации. Кажущийся наивный оптимизм опытного душеведа пробуждал в людях неведомые им самим добрые чувства и открывал негодяю безграничные возможности в получении ценных сведений. Самсонов же, благодаря несчастной способности к работе на компьютере, чаще выступал в качестве машинистки или верстальщика, чем автора, и несколько принадлежащих его перу заметок, увидевших свет в течение пяти лет, уже давно не только не тешили его самолюбие, а напротив, свидетельствовали о провале профессиональной карьеры. Сделав равнодушное лицо и пробормотав пару невразумительных слов о своей обязательности и ответственности перед родной редакцией, он дрожащими руками сгреб с начальственного стола заветную папку и удалился из кабинета чуть не вприпрыжку.
Лицо Самсонова, очевидно, несло на себе несмываемую печать только что пережитого, поскольку молоденькая секретарша и одновременно корректорша Даша, едва увидев его, безразлично спросила:
– Что, получил материал Ногинского?
Самсонов деревянно кивнул. Даша не могла и не пыталась постичь его переживания, а просто сказала с прежней беззаботностью:
– Посмотри там у него в столе – он на днях какую-то кассету принес с телевидения, целый день ругался. Не знаешь, что с ним стряслось такое? Жил себе и жил человек, работал и работал, вдруг сорвался и, как ненормальный, ни с того, ни с сего, умчался за горизонт.
– Не знаю. А почему за горизонт? Он что, уехал?
– Еще как уехал! Никто не знает, где его искать.
– Даже так?
– Именно так. Ты ведь знаешь, старик обожал поболтать, но я не помню, чтобы он хоть раз упоминал о своих родных и близких. Все его истории были о друзьях, и все они живут где-то здесь, но их адресов никто не знает.
Даша, кажется, искренне переживала за судьбу исчезнувшего Ногинского, хотя, кроме регулярных совместных чаепитий в компании с остальными сотрудниками редакции, никаких отношений с ним не поддерживала. Самсонов, горящий желанием открыть папку, попытался молча пройти к своему столу, но неприятное предчувствие его остановило.
– А ты не знаешь, что за материал он готовил?
– Так вот же, папка у тебя в руках, – удивилась Даша.
– Папка папкой, а что он тебе рассказывал? Зачем ходил на телевидение за кассетой?
– Да ну тебя, – пожала плечиками Даша, отвернулась и вновь озабоченно погрузилась в ворох испещренных разноцветными пометками листов компьютерных распечаток. – Могла ведь вообще ничего тебе не сказать, так бы и ушел без всяких вопросов.
Самсонов приблизился к ней сзади с повадкой тайного эротомана во вкрадчивых движениях, осторожно положил руки на узкие покатые плечики и склонился над жертвой своей лысеющей, но коротко стриженной и поэтому не курчавой головой. Даша была выше него ростом, узенькая не только в плечах, но и в груди, в талии и бедрах, золотистые волосы рассыпались волнистым водопадом по спине, поперек которой проступали сквозь тонкую ткань блузки очертания изящного лифчика, и возбуждение стареющего неудачливого женатика и ходока с каждой секундой становилось все менее наигранным.
– Даша, – произнес он коротко и увесисто, словно собирался дать ей смертельно опасное задание. – Ногинский ведь мне дела сдавать не собирался. Он понакатал там заметок для своего внутреннего потребления, в которых мне минимум сутки разбираться, а у меня их всего ничего в распоряжении, чтобы вынырнуть на поверхность. Ты ведь не хочешь, чтобы я захлебнулся в омуте, как сом под корягой?
– Сом не может захлебнуться, пусть даже и под корягой.
– Да, действительно. Тогда ты ведь не хочешь, чтобы главный высосал из меня жизненные соки, как сом из утопленника?
– А что, сомы высасывают жизненные соки из утопленников? – оживилась Даша, бросив на короткое время свои неотложные бумаги и обернувшись к нахлебнику заинтересованной мордашкой.
– Возможно. К слову пришлось. Фраза показалось эффектной. Не все ли тебе равно, в самом деле? Ты лучше не увиливай от творения блага ближнему своему.
– На кассете запись их программы об открытии этой доски, – сдалась информированная не по годам девушка, вновь погружаясь в мир русской орфографии и стилистики.
– Какой доски?
– Господи, Самсонов, да разберись ты сам в этих бумагах, с какой стати я должна вводить тебя в курс? Ты, кстати, тоже здесь работаешь, почему же ничего об этом не знаешь?
– Хотел бы я знать, почему. Так что за доска?
– Да мемориальная доска на школе, в память о выпускнике, который погиб в Афгане. На этой неделе открыли, кажется. Сюжет по телевидению уже прошел, а главный вознамерился дать очерк в возвышенных тонах с широкими обобщениями и поручил Ногинскому. Тот немного побегал-побегал, а потом выругался, пообещал в стиле Кармазинова положить перо и исчез.
– Если ты так много знаешь о проблеме, – вкрадчиво нажимал Самсонов, – то не могла не разобрать хотя бы нескольких слов старика о теме. Наверняка, он тебе душу излил, чтобы ты его пожалела.
Даша хмыкнула неопределенно, передернула плечиками и рассеянно, отсутствуя мыслями, проговорила:
– Кажется, обещал разнести журналистский цех по кирпичику и что-то городил о нежелании вить из себя веревки. Ничего определенного.
Источник окончательно иссяк, Самсонов некоторое время упорно смотрел ей в затылок, затем коротко вздохнул, деловым несуетливым шагом подошел к столу пропавшего конкурента, пошарил в набитых бумажно-картонным хламом ящиках, выудил оттуда бытовую видеокассету без футляра и удалился из редакции с чувством страждущего в пустыне, уверившегося в нереальности миража.
В коммуналке из трех комнат не оказалось ни одного из жильцов, поэтому озадаченный журналист проследовал в свои апартаменты беспрепятственно, что можно было счесть добрым знаком, бросил кассету на раскладушку, а сам сел на пол, прислонившись спиной к стене, и раскрыл на коленях таинственную папку. Главным ее наполнением оказались листы чистой писчей бумаги.
Зато сверху лежали несколько страниц, вдоль и поперек исписанных крупным почерком мэтра районной журналистики. Все буквы русского алфавита под его рукой оказывались почему-то заостренными, словно утыканные пиками по макушкам, отчего текст воспринимался как острый и злободневный еще до прочтения. А прочесть его было нелегко. Собственно, записи и не представляли собой связного текста, а только разрозненные заметки, расположенные без всякого намека на систему. Ногинский, как человек старой формации, не располагающий, к тому же, излишками денежных средств, пользовался в работе банальным блокнотом, купленным в магазине по соседству, которого в папке не оказалось. В его глазах, очевидно, обнаруженные пытливым и нетерпеливым Самсоновым бумаги являлись черновым макетом будущего очерка. Вот только утомленный ум исследователя был бессилен объять представшие перед ним слова и фразы в целом.
Собственно, сие прискорбное обстоятельство нисколько не расстроило журналиста. Он ведь не считал себя плагиатором и не планировал им становиться. Он просто спасал редакцию от невольной демонстрации ее профнепригодности как уверенного в себе новостного коллектива, пусть и местного масштаба. На второй странице, уже после разбросанных в живописном беспорядке сведений о номере и адресе школы, дате открытия мемориальной доски, имени героя, а также о множестве обстоятельств, постичь смысл которых казалось в принципе невозможным, Самсонов вдруг обнаружил то, чего страждал – ключ к продолжению расследования. В нижнем углу столбиком значились явно номера телефонов с именами и отчествами пока не известных ему людей. Выше всех стоял некий "Петр Ник.", за ним следовали "Светл. Ив." и "Мар. Пав." Думать совершенно не приходилось – разумеется, нужно звонить Петру Николаевичу. Прежде, чем связываться с женщинами, нужно собрать о них максимум информации, дабы первым неловким словом не разрушить на веки вечные доверие к своей особе. Подобный алгоритм действий в отношении особ непредсказуемого пола Николай Игоревич выработал в период своих интриганских хитросплетений меж двух домов, но, главным образом, еще раньше. В те стародавние времена он, мучительно и бесконечное число раз ошибаясь, пытался найти слова и поступки, которые впервые проложили бы ему путь к лону беспредельного и неописуемого восторга, сбивчиво и нечленораздельно описанного ему старшими товарищами во дворе.
Летний вечер затягивался до бесконечности, за окном было все еще светло, но идти немедленно искать телефон Самсонов не хотел. Теперь он страстно желал отсмотреть кассету с видеосюжетом телестудии на интересующую его тему и в осуществление своего последнего желания стал терпеливо ждать возвращения одного из соседей, самого беспутного и безалаберного – Алешки, обладателя антикварного видеомагнитофона, используемого им исключительно для просмотра разнообразнейшей порнографии, доступной на полулегальном и чуть ли не подпольном рынке. Пристрастия не в меру сексуального соседа смущали, а иногда и пугали тихого журналиста, в своей интимной жизни не знавшего почти ничего, кроме миссионерской позы и поцелуя в пухлый женский сосок. Каждая его ночевка в злосчастной коммуналке сопровождалась длительным спором с Алешкой, настырно завлекавшим, а иногда и чуть ли не силой тащившим его в запретную комнату для совместного просмотра горячительного видео. Самсонова давно мучила жгучая потребность задать сластотерпцу язвительный вопрос о причинах непременного отсутствия в его комнате живых женщин из реальной жизни, но всякий раз смелости хватало только на безвольное и немое шлепанье губами.
Впервые за все время соседского существования журналисту понадобился непутевый Алешка, и его пришлось ждать несколько часов. Николай Игоревич провел их, глядя в окно и мечтая о светлом личном будущем овеянной славой районной знаменитости, творческом удовлетворении и раскаянии брошенной жены, осознавшей допущенную по отношению к талантливому мужу чрезмерную жестокость. Самсонов желал собственную жену, как никогда ранее, и именно теперь не мог даже посмотреть на нее, хотя бы издалека, словно жизнь накатила на него паровым катком античного рока в отместку за долгую беззаботность в прошлом. Во дворе копошились в песочнице дети, словно желая своим невинным обликом напомнить созерцателю о его моральной неполноценности. В конце концов, утомленный переживанием невыгодного сравнения, журналист замкнул область своего внимания более узким кругом, ограниченным расстоянием его вытянутой руки. Кроме безудержного мечтателя, в комнате находились древние, как сама ложь, гардероб и сервант из коричневого неполированного дерева, зато с резьбой на дверцах. Николай Игоревич уже давно знал это, хотя реликтовая мебель была плотно укутана пыльными полиэтиленовыми простынями для защиты от времени. Причина его всеведения была проста, как разгадка жизни – прежде он не раз забирался под мебельный саван, влекомый объяснимым человеческим любопытством. Комната не принадлежала ему, гардероб и сервант не принадлежали ему, даже полиэтилен не принадлежал ему – но он жил здесь, поэтому считал естественным и безобидным делом сунуть нос в чью-то память о прошлой жизни. Иногда Самсонову казалось, будто угрюмая мебель венчает собой могилу бывших хозяев, что до некоторой степени соответствовало истине – гардероб, казалось, еще хранил запах вещей своих владельцев, а в серванте даже пылилась никому уже не нужная щербатая дешевая посуда. Он толком не знал, кем были исчезнувшие из квартиры люди, и почему их владения оказались вдруг в его бесцеремонном пользовании. Возможно, они продолжали дышать полной грудью в более эстетичном месте, но Самсонову хотелось думать, что они мертвы, а он продолжает земной путь вместо них – тогда его существование само собой наполнялось глубоким смыслом без всяких дополнительных усилий. Мысли журналиста о вечном оборвались грохотом в коридоре – каждый день непутевый Алешка по несколько раз спотыкался о собственное старое корыто.
Выждав некоторое время для приличия, Самсонов пробрался сумрачным коридором к соседской двери и проник в нее, встреченный бурным изъявлением восторга со стороны хозяина. Тот выражал твердую уверенность в том, что его коллекция невообразимого порно нашла, наконец, нового почитателя. Коллекция действительно впечатляла – кассеты лежали на столе, под кроватью, рядом с электроплиткой на полу, а под столиком с телевизором их высилась целая груда.
Хозяин комнаты, в расстегнутой до пупка рубахе, давно не чесанный и не бритый, с расплывчатым взором не способных к фокусировке глаз, с широко распахнутыми руками, кричал долго и не слишком связно:
– А, Колян! Зашел! Я грю – зашел и… и не пожалеешь. Чстно слово, не пожалеешь! У меня тут такое! Такое! Такие групповухи – улёт! Такой трах, такой трах!
Алешкин восторг не знал рамок и пределов, поэтому Самсонов прямо с порога начал предпринимать попытки вставить хотя бы одно слово во встречный бурный поток, которое позволило бы ему выплыть к намеченной цели.
– А, ты свою принес! Новье? Чики-чики, щас позырим!
Истратив впустую несколько попыток, Алешка изловчился, наконец, задвинуть телевизионную кассету в видеомагнитофон и приготовился получать удовольствие от ни разу еще не жеваной продукции видеоподполья. Отчаявшись прояснить ситуацию устно, журналист решил действовать нахрапом, поставив видеомана перед фактом и отказав ему в праве самостоятельно определять репертуар домашнего видеотеатра. Алешка долго, нудно и весьма шумно не мог смириться с невинным содержанием запущенного сюжета, поэтому Самсонов пообещал ему впереди съемки скрытой камерой в женской раздевалке – тонкость замысла состояла в том, что измученный агрегат давно утратил способность к перемотке ленты, вследствие чего нетерпеливому эротоману пришлось стиснуть зубы и ждать.
На экране сначала всплыл общий вид школы, закадровый голос объяснил, что именно эту школу закончил в свое время молодой человек по имени Александр Первухин, которого одноклассники запомнили как скромного и доброго юношу, который всегда приходил на помощь, когда у его знакомых возникали проблемы. После школы Александра призвали в армию, где он и погиб ровно двадцать лет тому назад. В кадре возникла пожилая полная женщина, оказавшаяся матерью главного героя. Она перебирала письма сына и рассказывала о том, с каким нетерпением она их ждала, а всеведущий бестелесный голос зачитывал их, и казалось, будто письма написаны Тургеневым. В них звучали подлинные сыновние чувства, забота, желание успокоить, и текст лился ровно и величаво, подобно сибирской реке. Далее снова возникло здание школы, теперь уже крупно – часть стены с мемориальной доской, с которой прямо в кадре сдернули покрывало, обнажив серый прямоугольник со светлыми буквами:
АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ ПЕРВУХИН
выпускник 1980 года
пал смертью храбрых в 1984 году
при исполнении интернационального долга в Афганистане.
Камера "отъехала", на экране появились люди, присутствовавшие на церемонии, но ни один из них не произнес для телезрителей ни единого слова, за всех продолжал говорить только голос невидимки. До самого финала сюжета голос не сказал больше ничего нового.
– А раздевалка где? – обиделся Алешка, глядя на серый снег, сменивший изображение.
– Наверно, кассету перепутал, – задумчиво ответил Самсонов, разрядил видеомагнитофон и удалился в свою комнату, не слушая возмущенного бормотания обманутого соседа.
Сюжет показался ему бесконечно обычным, сотым или тысячным в длинном ряду прежде уже виденных. И что же здесь могло так взъярить Ногинского? Почему столь невинный репортаж повлек за собой исчезновение человека, без которого казалось сомнительным само дальнейшее существование целой газеты? Уединившись в одном помещении с похороненной мебелью, Николай с разбегу плюхнулся на раскладушку и понял, что не поужинает сегодня даже плавленым сырком. Холостяцкий ужин выглядел теперь неуместимым в потоке наполнившейся таинственным смыслом жизни. Журналист впервые в жизни обнаружил перед собой необходимость провести расследование, причем никто не собирался ему препятствовать.
Комната неуклонно наливалась сумерками, как "Титаник" холодной арктической водой. Журналистский опыт, хотя и скудный, подсказывал Самсонову, что реальная история наверное имела мало общего с рассказанной, но старый зубр не вчера ступил на газетную стезю прямиком со школьной скамьи, и ромашка не торчала у него за ухом. Не мог же парень двадцати лет от роду оказаться настолько отталкивающим типом, чтобы вывести из душевного равновесия человека, проведшего жизнь в приноравливании своего языка к искусству не спешить за мыслями и достигшего на сем поприще заметных успехов! Не может рыба захлебнуться, не может птица упасть на грешную землю из разочарования в тяжелом осеннем небе, не может навозный жук возжелать нектар – зачем изобретать себе незаживающие душевные раны? Неугомонный Алешка снова врубил у себя в комнате на полную мощь очередное видеосвидетельство чужой половой страсти, чтобы поделиться своим купленным по сходной цене счастьем с соседями. Безудержные вопли и прочие ритмичные звуки сквозь две двери и темный коридор добрались до журналистской кельи и подсказали скромному слушателю обыденную мысль о сермяжной простоте земного существования человека. Успокоившись ею, Самсонов тихо утонул в безмятежном сне, и до самого утра мозг ни разу не обеспокоил его никакими призрачными видениями.
3. Преступления страсти
Утром Николай Игоревич уже ощущал себя Колькой, чего с ним не случалось несколько последних лет. Бодрый и свежий, полный светлых надежд, он позавтракал сворованным на общей кухне чаем в сопровождении чего-то сухого и безвкусного, дошел за четверть часа до редакции и в мгновение ока, как и полагалось ему в его новом состоянии, созвонился с намеченным для первого интервью Петром Николаевичем. Тот, правда, оказался в действительности обладателем дивного отчества "Никанорыч", которое, видимо, служило ему бесплатной кличкой в детские годы. Тем не менее, телефонный разговор задался с самого начала, а закончился договоренностью о личной встрече в кафе "Лунная дорожка". Оно представляло собой маленький одноэтажный домик, облицованный оранжевым кирпичом и укрытый пластиковой черепицей, к которому на уровне земли был пристроен деревянный настил с поручнями под тентом с рекламой пива, где горожане сполна наслаждались возможностью живого общения под струями свежего летнего бриза. Кафе помещалось на берегу затерянного среди пятиэтажек пожарного пруда, как оазис в безводной пустыне, всего в паре кварталов от редакции, как и много других примечательных объектов города, никогда не отличавшегося великими размерами.
Журналист пришел первым, сидел на открытой террасе при кафе и видел, как приехал на тюнингованной "Ладе-112" его гость. Машина цвета "красный металлик" катилась на колесах с восхитительными биметаллическими дисками на манер монет девяносто третьего года: никелированные блестящие спицы и золотистые сияющие обода. Сам персонаж оказался высоким, плечистым и солидным малым, одетым в костюм при галстуке в косую полоску и обутый в сияющие зеркальной чернотой штиблеты с узкими квадратными носами. Он вышел из машины неторопливо, с вескостью в каждом движении, оглядел немногочисленную в утренний час публику, желая опознать Самсонова по его словесному автопортрету, увидел выжидательно привставшего и поднявшего руку журналиста, подошел к нему, поздоровался и присел за столик с уверенностью завсегдатая. Петр Никанорыч нисколько не удивился повторному визиту журналиста по одному и тому же поводу, но мнение его о причинах оного оказалось в корне ошибочным. Он с ходу, уже через мгновение после рукопожатия, начал в постепенно нарастающем темпе возмущенно рассказывать об ошибке, вкравшейся в текст на мемориальной доске – Первухин вовсе не являлся выпускником 1980 года. В восьмидесятом году в школе вообще не было выпуска, поскольку она открылась лишь в январе – все окрестные школы сбросили в нее по разнарядке роно свой "балласт", но десятые классы за две четверти до экзаменов с места, разумеется, никто не трогал.
– Простите, Петр Никанорыч, – со всей возможной вежливостью и даже нежностью вставил свое слово Самсонов. – Возможно, ситуация покажется вам странной, но у нас в редакции обнаружились некоторые проблемы. Журналист, с которым вы беседовали в прошлый раз, к сожалению, отказался от сюжета и, в сущности, не оставил никаких собранных им материалов. Честно говоря, мне нужно для начала просто войти в тему. Я выудил ваш телефон из черновиков, но практически ничего другого в них разобрать не успел.
Журналист быстро понял, что неприлично много говорит о себе, и постарался срочно перевести стрелки на интервьюируемого. Тот с неожиданным пониманием отнесся к странным методам работы местной печати и начал с ленцой, но без видимого раздражения отвечать на тихие вопросы Самсонова.
Никанорыч оказался бывшим одноклассником Первухина, проучившимся с ним в одном классе полтора последних школьных года. Они не были особыми друзьями, просто приятелями, пили иногда вместе пиво, а то и что-нибудь посущественнее – и не только в гостях друг у друга. В этот момент и началось постепенное преображение мраморного героя в когда-то живого человека. Самсонов ждал его, знал о его неизбежности, но все равно не оказался готовым.
Сашка Первухин учебным процессом себя не изнурял, о необходимости и неизбежности окончания школы совсем не думал и больше всего на свете предпочитал изумлять приятелей необыкновенным количеством известных ему анекдотов, которые всегда оказывались абсолютно свежими и никем еще не слышанными. Некоторые на полном серьезе утверждали, что он сам их и выдумывает, запуская свои шальные произведения в мир, словно бестолковые разноцветные шарики в чистое голубое небо. Разболтанной жизнью своей он мог бы удивить кого угодно, кроме тогдашнего юного Никанорыча – тот и сам шел к взрослению дорогой ухабистой и запутанной. Летом между девятым и десятым классом Сашка в ночной драке в парке у залитой светом танцплощадки получил удар отверткой под ребра. Враг, всадив длинное узкое жало в податливое тело, изо всех сил рванул рукоятку, чтобы отломить ее и осложнить задачу врачам, но подлой цели своей не достиг – оружие лишь согнулось, но не затерялось в юной плоти и кровь из рваной раны не выпустило. Никанорыч сидел тогда рядом с Сашкой в ожидании "скорой помощи" и не видел в тени развесистой черемухи лица раненого, лишь слышал трудное дыхание сквозь отдаленную музыку, словно смотрел кино, только оно казалось ему слишком страшным и ненужным.
– Я тогда впервые замочил руки чужой кровью, признался рассказчик, машинально помешивая ложечкой свой кофе, – потом дома отмывал и чуть сознание не потерял – в раковине будто свинью зарезали. Даже странно – что за штука такая – кровь? Подумаешь, на руках осталась – всего ничего! А вот водой разбавилась – и здрасьте, пожалуйста. Сразу так много ее стало. Ты, журналист, что о крови знаешь?
– Не больше других, – признался Самсонов, мысленному взору которого картина представилась весьма явственно. Кровь всегда ему казалась чем-то из разряда физиологического, и ничего поэтического он в ней не замечал с самого детства, когда мама дула на его смазанные зеленкой ободранные коленки. – А девушка у него тогда была? – выдал вдруг журналист свой потаенный интерес к душевному, без которого никакой персонаж ни за что не оживет в очерке, сколько его не раскрашивай.
– Была, конечно, – твердо заявил Никанорыч, – Светка. Только он обиделся на нее в тот раз, потому что она в больницу не приехала. Хотя обижаться ему стоило на самого себя – отвертку-то он заполучил из-за другой. Начал зачем-то обхаживать чужую телку, наверное, и сам не знал, зачем. Просто так. Потому что на глаза попалась.
– А со Светланой у него серьезно было?
– В десятом-то классе? Думаю, настолько серьезно, насколько случается в телячьем возрасте.
Сашке сделали операцию под общим наркозом, зашили распоротые внутренние органы, утром он очнулся среди чужих людей и разозлился отсутствием знакомых лиц. Дело не в том, что ему хотелось бы видеть вокруг суматошную толпу близких, озабоченных желанием помочь ему. Он просто сделал спокойно обдуманный вывод: моя жизнь не нужна никому, в том числе и мне самому. Возможно, только врачам, не желающим портить статистику своей больницы. В палате лежала дюжина мужиков разного возраста, которых он совсем не интересовал, санитарки оказались сплошь толстыми и старыми, сухой, как Каракумы, врач заходил изредка убедиться в его неминуемом выздоровлении. А Сашка смотрел в потолок и не знал, зачем ему, собственно, выздоравливать.
– Светлана совсем не пришла? – уточнил Самсонов.
– Совсем, – кивнул утвердительно Никанорыч.
– Но мать-то пришла, я думаю?
– Пришла. Через три дня – ее не было в городе, она уезжала к родне. Следователь к нему приходил, но никого не арестовали, и, соответственно, суда не было. Да Сашка, если бы и хотел, ничего бы не рассказал – парни незнакомые, все изрядно на взводе.
А он и не хотел ничего никому рассказывать. Тосковал только по блаженной прошлой жизни, когда наивно казался самому себе едва ли не центром Вселенной.
– А вы хорошо знали Светлану?
– Совсем не знал, – безразлично пожал плечами Никанорыч. – Видел только. Выжженная блондинка, как и все. Ничего не могу о ней сказать, ни хорошего, ни плохого.
– Так она не с вами училась?
– Нет, это у Сашки осталась память от старой школы.
Первухин о ней совсем ничего никому не рассказывал. Он вел вольготную жизнь, дома появлялся не каждую ночь, а в светлое время суток вовсе никогда. Школа долго казалась ему досадной помехой, неизвестно кем изобретенной для порчи личной жизни свободных духом людей. Такие же вольные, как и он, девчонки роились вокруг него непрестанно, и каждая могла бы при необходимости часами рассказывать, чем он ее манит, не подозревая о занятной странности – каждую из роя своих поклонниц юный Сашка очаровывал совсем не тем же, чем остальных. Каждая из соблазненных им имела своего персонального Первухина, и они не ревновали его друг к другу, даже будучи осведомлены о его неверности. Он казался созданным для плотского греха, как дамасский клинок для своих золотых ножен. Но Светка оставалась в этой разнузданной жизни белой фигурой умолчания – толком ее никто и не видел, отчего она представала взору окружающих Сашку людей нереальным воздушным видением, весьма нелепым в антураже античного разврата.
– А как вы считаете, они сохранили отношения после школы?
– Насколько я могу судить, да. Это, кстати, приводило всех в крайнее изумление. Она ведь школу закончила с золотой медалью, поступила в университет и уехала учиться, а он получил свою справку и устроился работать грузчиком в магазине, потому что из ненависти к учебе любого рода не пожелал идти в ПТУ или учеником на производство. Решил, что хоть на грузчика учиться не придется. Кстати, не совсем прав оказался – там ведь тоже свои секреты ремесла имеются, просто осваиваются они на практике, а не в теории.
Самсонов слушал все внимательней, словно вчитывался в новый роман, но имел преимущество перед читателем – он мог уточнить интересующие его детали непосредственно у рассказчика. Безалаберность принесла Сашке свои горькие плоды на ржавом подносе. При всем желании школьной администрации сохранить чистоту благоприятной статистики, упорное нежелание Первухина вступить во взрослую жизнь с гордо поднятой головой закончилось тем, что на выпускном балу он, одетый не в костюм, а в обычные джинсы и футболку, угрюмо возникал то в одном углу, то в другом, нигде не оказываясь в компании. Время от времени с ним заговаривали классная или завуч, а он стоял перед ними, глядя по сторонам или в пол, и, кажется, ничего не отвечал. Юный Никанорыч развлекался всеми силами своей тогда еще неискушенной души и к Первухину не подходил, да тот и исчез из школы рано, еще ночью, не дождавшись утра и встречи рассвета, который не обещал ему ничего приятного.
– А подробности его жизни перед уходом в армию вам известны?
Никанорыч неопределенно пожал плечами:
– Ну какие подробности в жизни магазинного грузчика, порабощенного студенткой? Хорошо уже, что ничего не слышал, а то ведь в таких случаях можно услышать и такое, чего слушать не хотелось бы. Подробности появились после армии. Я в девяностом от нечего делать пошел на празднование десятилетия школы и обнаружил в кабинете физики на стене целый стенд в его память. Фотография, биография, все дела. Мол, класс имени Александра Первухина, героя войны. Сразу вспомнил свое детство, Александра Матросова, Гастелло и Талалихина – жутковато стало. Выходит, я уже выходец из поколения ветеранов? Хорошо хоть, на пионерские сборы сейчас ходить не надо. Мне, правда, в любом случае не грозило бы – я ведь служил в тихой глуши, мирно, без всякой стрельбы и подвигов.
Никанорыч и Самсонов замолчали, бесцельно глядя через перила террасы на пруд. Беременная мамаша с любопытным карапузом не более двух лет от роду, одетым в синие джинсики на помочах с бабочкой на груди, подошли к самому краю отлогого травянистого берега и крошили хлеб уткам. Расфуфыренные селезни, сверкая на солнце синим отливом своих затылков, наперегонки со скромными серыми уточками хватали с зеленой воды куски небесного дара, но не обращали на людей ровным счетом никакого внимания. Они просто знали, что здесь можно подкормиться, и не желали упускать сиюминутной выгоды.
– А что вам известно о его гибели?
– В общем, тоже ничего. За пару недель до увольнения погиб, вот и все. Хоронили в закрытом гробу. Я же сам тогда еще дослуживал и всю эту историю знаю по рассказам. Девчонки наши должны знать подробности – в те поры только они здесь и обретались.
Собеседники снова тяжко замолчали, словно нашли мертвую птицу на пустынной дороге.
– Так вы не поддерживали связи ни со Светланой, ни с матерью Первухина?
– Нет. Говорю же, я и с ним самим особых связей не поддерживал. У него своя компания была. Та еще компания! Я краем уха слышал – кого посадили, кто укатил куда-то безвестно и безвозвратно на какие-то темные заработки.
Никанорыч говорил безразлично и скучно на исчерпанную тему и ждал от журналиста новых посылов, а тот и сам не желал сдвигать с места упавшую на разговор могильную плиту. Как часто в его жизни случалось, дорога к женщинам оказалась туманной и извилистой, а легкий путь – кажущимся. Самсонов мучительно искал фразу для внятного подведения итога и произнес неожиданно для самого себя: