Читать книгу Признание в любви и абрикосовая косточка (Наталья Самошкина) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Признание в любви и абрикосовая косточка
Признание в любви и абрикосовая косточка
Оценить:
Признание в любви и абрикосовая косточка

3

Полная версия:

Признание в любви и абрикосовая косточка

Николь нажала на кнопку, и светофор отчаянно замигал красным, а потом разлился благодушием зелёного цвета. Она перешла дорогу перед взмыленными автомобильными мордами и ступила на поля, обросшие сплетнями, именами королей и пророков, туристами и деловитыми гражданами с кучей мосек на поводках. Но сейчас поля были пустынны, и только распутный дождь требовал внимания и ласки.

– Потише, приятель! – крикнула Николь, подставляя под ливень лицо.

Намокшее платье плотно обтянуло её фигуру. Синяя ткань потемнела и в свете фонарей гляделась угольночёрной. И танец начался…

Мир затих, замерев на галёрке и в партере, а на траве, сумевшей устоять под многочисленными ногами прохожих, возникло колдовское действо – любовь-сражение, любовь-невозможность, любовь-запрет, любовь-контрабанда. Любовь, прошедшая судороги непонимания и насилия. Любовь, вывернувшая себя наизнанку. Любовь, дерущаяся и отступающая. Любовь, пьющая раскалённый грог и всполохи гигантских молний. Любовь, отдающаяся настолько, что пронизывает до дна бездны и души.

Мигель стоял в стороне, осознавая, что не сможет подойти к Ведьме из Сен-Кло, несмотря на то что её танец слился с бешеным стуком его сердца. Он понимал, что похож на юнца, подглядывающего в замочную скважину чужой спальни, где двое взрослых опустошали и наполняли друг друга жизнью. В эту ночь Николь выбрала для себя майский дождь – каторжника, едва успевшего сорвать с себя клетчатую куртку.

Глава четвёртая

Июнь выдался жарким, и болтливый ветер всю дорогу донимал Николь рассказами о море, белом песке пляжа, загорелых и уже облезших отпускниках, о модных купальниках и старых как мир игроках в любовь. Она попробовала отделаться от него в городе, пристроив к голубиной стае, но ветру наскучило париться в толпе людей, птиц, машин и прочих обитателей мегаполиса, и он легкомысленным шарфом улёгся на плечах Николь, завязавшись изящным бантом.

Поезд, протяжно вскрикнув, покатил дальше, отстукивая по рельсам не то песни, не то заклинания, оставив девушку на платформе чистенькой станции. Прямо за ней – до самого горизонта – полыхал луг, заросший алыми маками. Полгода назад Николь увидела этот образ в мыслях старой кружевницы, когда танцевала во внутреннем дворике «Гильдии золотошвеек». Это название оставалось неизменным уже несколько веков, вызывая уважение своим постоянством и соответствием давним канонам изящного. Мадлен, уложив на колени артритные пальцы, грезила с открытыми глазами, отыскав где-то в закоулках памяти летний вечер и гигантское покрывало, вышитое природой. Никогда раньше Николь не навещала места чужих иллюзий, но сегодня что-то подтолкнуло её, снабдило чувствами другой женщины и отправило в путешествие, словно девчонку, решившую найти Изумрудный город.

Солнце, мягко покачиваясь на кронах далёкого леса, потихоньку сползало вниз, оставляя в воздухе запах придорожной пыли и терпко-нежный аромат цветов.

Мир отодвинулся, став крохотным, как игольное ушко, а его впадины и вершины заполонило вакхическое древнее пиршество – с тирсами, обвитыми виноградными лозами, со слепыми пророками, забывшими о желаниях, с дикими жрицами, требовательными в силе и страсти. Луна огромным бубном гремела над землёй, заставляя Николь быть одновременно всем: чашей с вином – даром Диониса и жертвенной кровью, текущей по ногам; юным цветком и старой веткой, покрытой морщинами; воплями ярости и стоном экстаза; древним колдовством и молитвой, родившейся первенцем; счастьем и болью, которые так похожи друг на друга; неумеренностью моря и ограниченностью кувшина; Богами, разливающими по облакам амброзию; женщиной, одинокой на своей тропе среди звёзд.

Маки раскачивались, подминаемые её телом, рассыпали пыльцу, похожую на охристую пудру, и пели о снах, в которых жизнь – истина; о яви, в которой смерть является самой великой ложью; о любви, которая не начинается и не заканчивается; о словах, которые ничего не объясняют, и о молчании, которое понятно каждому; о мужчинах и женщинах, пьющих вино страсти, разбавленное родниковой водой нежности; о величии пастуха и ничтожности полководца; о тех, кто плясал на вспаханном поле тысячу лет назад, и о тех, кто ещё придёт, чтобы танцевать на перекрёстке трёх дорог.

Николь вздрогнула и остановилась. Измятые маки по-прежнему тянулись вверх. Выспавшееся солнце выкатывалось на небо круглой поджаристой лепёшкой. Ветер, напившийся снов, смирно свисал с её плеча. Мимо проехала машина, откуда выглядывали любопытные детские мордашки. Николь пешком дошла до ближайшей деревушки, где единственное кафе уже было открыто. Пахло свежими круассанами, кофе и невероятным утром. У окна сидел Мигель и рисовал в блокноте сияющие маки.

Глава пятая

«Конь тянет воду из речки совершенно так же, как дядюшка Гурги пьёт свой утренний чай, причмокивая и смакуя вкус», – подумала Николь и засмеялась.

Конь поднял голову и невозмутимо уставился на девушку. Для полного сходства с соседом не хватало квадратных очков в коричневой оправе и широкой байковой пижамы.

Высокие травы по берегам, пронизанные ветром, не шуршали, а подсвистывали. Разноцветные стрекозы, выпучив глаза, раскачивались на стеблях стрелолиста, молнией срывались с места и зависали в воздухе, подобно миниатюрным, но таким опасным вертолётам. Конь переступил с ноги на ногу, фыркнул, стряхивая с ноздрей капли воды, и подошёл к Николь. От него пахло летом: клевером и рекой, разогретой на солнце шерстью и яблоками, лукавством и первобытным вызовом животного человеку. Конь всхрапнул, приподняв верхнюю губу, скосил тёмный глаз с синим отблеском и неожиданно толкнул Николь головой. Она покачнулась и ухватилась за его шею руками. Конь хохотал! Именно так поняла девушка его пронзительное «и-и-и-и-и-и». Жизнь была прекрасна и удивительна своей непосредственностью и откровенностью!

– Что ты знаешь о ревности, Волшебная? – спросил Мигель, стоя на мелководье.

– Люди считают, что ревность – это изнанка любви, – ответила Николь. – Что-то вроде красной ткани на внутренней стороне чёрного плаща.

– Это так красиво – красное и чёрное, – усмехнулся Мигель, выбираясь на берег. – Так красиво, что люди воспевают слабаков, разрушающих мир своей мечты из-за неспособности удержать в нём кого-то более сильного или талантливого.

Николь сдвинула брови, и конь тут же ощерил желтоватые крупные зубы, намереваясь укусить испанца. Но тот спокойно подошёл, улыбнулся девушке и погладил по шее её защитника.

– Ревность – это дикий зверь, который прячется в каждом из нас. Он может быть пушистым и ласковым до тех пор, пока добыча, с которой развлекалась его душа, не захочет пойти своей дорогой. Вот тогда неведомо откуда появляется меднокожий, покрытый грязью самомнения субъект, способный откусить крылья, чтобы не взлетела; ноги, чтобы калекой просила милостыню; руки, чтобы не могла творить. А самое главное – сердце, беспокойный комочек, в котором вместе с кровью несутся чувства, делающие животное ЧЕЛОВЕКОМ.

Николь внезапно придвинулась к Мигелю так близко, что он ощутил её дыхание на своём лице.

– Вы давно смотрелись в зеркало, дон Мигель? – Озорные искры вспыхнули в её глазах.

Писатель быстро оглядел себя, но, не заметив изъяна, спросил:

– Я измазался в тине?

– Нет, ваша внешность, как всегда, безупречна, – тихо ответила Николь, дразня его ароматом удовольствия. – Вы так аппетитно рассказывали о пожирании жертвы, что я усомнилась: человек ли рядом со мной? Кто может так много знать о вкусе крови, как не САМ ГОСПОДИН ВАМПИР? Жаль, что я не ношу с собой зеркальце, а то мы оба не увидели бы в нём… НИЧЕГО!

Она отпрыгнула в сторону, закружилась, раскинув руки и хохоча во всё горло.

«Только ЖЕНЩИНА, танцующая на границе страха и бесстрашия, любви и страсти, может быть откровенной с чужой Тенью», – думал Мигель, накидывая на Николь тонкий шёлковый платок.

Глава шестая

Усадьба была наполнена атмосферой всезнания, которой отличаются старые слуги, ведающие о своих хозяевах даже то, что те благополучно забыли. Мигель решил познакомить Николь со своим жилищем, или, по его выражению – «обителью пяти отшельников». По очереди они занимали это место или единовременно дружной, «уединённой» толпой – об этом история в лице хитроумного испанца умалчивала. Как бы то ни было, а дом был уютным, дышащим, не заставляющим думать, что ты попал в музей или, на худой конец, в лавку старьёвщика. Мраморная лестница вела наверх, но Николь замерла посреди большого зала, в котором, кроме эха, жили старинные зеркала. Вделанные в позолоченные рамы, они мерцали странным, глубинным сиянием, похожим на южную ночь с роями светлячков.

– Поразительно, – сказала она, притрагиваясь к собственному отражению. – Вижу тьму, но воспринимаю её как свет. Вы продолжаете меня удивлять, месье!

Мигель уже понял, что такую женщину, как Николь, не подманишь роскошными ужинами «а-ля Людовик XIII» или японской икебаной с единственным стеблем повилики, дикими выходками или маской мудреца, славой Казановы или обещанием быть как все. С Ведьмой из Сен-Кло это не срабатывало. Она, будучи сильным эмпатом, сразу же отличала натужную браваду от настоящей мужественности, пустой трёп от естественности, наглость от уверенности в себе, страх от скромности. По этой же причине Николь не стремилась обретать друзей или любовников. Чтобы стать близким для этой невероятной женщины, нужно было самому стать Кудесником, способным на всё или хотя бы на многое.

И теперь, глядя, как танцовщица ловит огни, вспыхивающие в зеркалах, он радовался. Не своему умению очаровывать, а детскому счастью любимой.

Огоньки померкли, и темнота укутала зал. Послышались негромкие звуки – тончайшая нить флейты, скользящая сквозь ритмичные удары барабана. Пол озарился лиловым светом, заставляющим вспомнить о древних мистериях, в которых жрецы отмыкали сознание многих поколений, заключённых в одном. Николь, вздрагивая всем телом, опустилась на колени и закрыла глаза ладонями. Гул опоясывал стены и обрушивался вниз, словно старался сбросить танцовщицу в неведомое. Бам-бам-бам – надрывался барабан, созывая прошлых и будущих. Мигель ждал того мгновения, когда Николь вновь родится. Кем? Это было неизвестно ни ему, поднявшемуся на новый уровень, ни ей, выжигающей собственное нутро чужой песней. Её крик раненой чайкой пронзил шабаш древних. И тогда настала тишина, в которой раскачивался стебель – женщина с поднятыми над головой руками. Она не двигалась с места, но зал стал стремительно меняться.

Поле, вспаханное и засеянное зубами дракона, вымучивало из себя убийц; выталкивало из своего чрева копья и тела, облачённые в доспехи; прорастало оскаленными челюстями и орущими глотками.

Где ты, Николь? Где ты, ведьма с надменным станом?

Николь или… Медея? Кровь царей, заключённая в темницу гордости, владеющая чужими жизнями и драгоценным «золотым руном»?

Ты, поющая гимны Гекате…

Ты, растящая аконит в своём саду…

Ты, не знающая мужской любви и страсти…

Ты, предавшая себя ради взгляда, в котором всегда будешь стоять на коленях.

Море, лохматое, как украденная шкура. Боги, недовольные Силой женщины. «Арго» – волчонок, пойманный на кусок сырого мяса и посаженный в клетку невезения. Молнии, убивающие воинов и опьяняющие Медею вином брошенной родины. Вернись, яркоглазая, вернись к себе – колодцем со звёздами, из которого берут воду зарницы! Вернись! Но только песок скрипит на зубах тех, кто обвиняет любовь в падении.

Кровь Тезея в детях, играющих чёрным кристаллом матери. Кто вы, детёныши, осыпающие друг друга золой? Кто вы, зверьки, кусающие жизнь за соски, полные молока? Кто вы, зачатые царями, но рождённые, чтобы прислуживать? Кто вы, доски, выломанные с днища корабля? Кто вы, не имеющие будущего? Не имеющие…

Поле, засеянное зубами дракона, всегда прорастает чёрным покрывалом Гекаты, несущейся по дорогам на колеснице. Сброшена повязка с глаз Николь-Медеи, чтобы прозреть в ночи, чтобы вложить себя в колдовство, чтобы стать пламенем страсти, убивающим никчёмных, завораживающим стойких и возвышающим стремящихся.

«Кем ты подойдёшь ко мне, Мигель?» – спросили глаза Николь, когда танец тьмы и света растворился в неведомом.

Глава седьмая

Утро было словно лайковая перчатка: обтягивало собой, точно второй кожей. Николь проснулась в просторной комнате, залитой солнечными лучами и ощущением чего-то чистого, похожего на первый снег.

– Смешно думать о снеге, когда вовсю бушует лето, – сказала девушка вслух и легонько стукнула себя по кончику носа.

Она спустила с кровати ноги, посидела, прислушиваясь к тишине, и пошлёпала на балкон. Благо он начинался сразу же за окном. После вчерашнего танца Медеи внутри осталась странная пустота, которая вовсе не желала быть заполненной. Качели, на которых Николь взмывала и падала в своих танцах, остановились, замерли в точке, откуда были видны вершины гор и ступени, уводящие в подземелье; роскошные гобелены и картинки мальчика-аутиста; цветущие мандариновые деревья и ряска на заброшенном пруду; фото безликих «ню» и обнажённость влюблённых; земля, просыпающаяся после зимы, и горсть песка, брошенная в могилу; супница, стоящая посреди круглого стола, и ломоть сурово просоленного ржаного хлеба. Уже не был важен смысл происходящего, ибо каждый миг он менялся, обретая иное звучание и иной подтекст.

Внизу послышались шаги, и на площадку перед домом вышел Мигель. Он помахал гостье рукой и ослепительно улыбнулся, добавив утру ещё немного солнечной безалаберности. Николь не задумываясь послала ему воздушный поцелуй и крикнула:

– Доброе утро, храбрый идальго!

– Доброе утро, Волшебная! – ответил испанец. – В чём ты обнаружила мою храбрость? Неужели в том, что я устоял перед бездной, стирающей в порошок неразумных, оскопляющей алчных, дарующей смерть и бессмертие? То есть перед тобой?

– Нет, тореро! – улыбнулась девушка. – Твоя храбрость в том, что ты танцевал вместе со мной. Огнями рампы на сцене, острым перцем в старом ресторанчике, соком мака на висках, яростным, похотливым ливнем, рекой и конём. – Она помолчала, отведя от лица кудрявую прядь. – Вчера ты был драконом, не знающим, что такое сон; камнем, брошенным в озверелую толпу; священным алтарём и забвением; морским Богом и быком-штормом; разрушенными надеждами и громким эхом, рождённым от слияния тишины и семи братьев, врывающихся в мир ветрами.

– Так ты знала, что я незримо следую за тобой, стараясь не перекрывать твой танец своими шагами?

– Женщина всегда знает, когда любовь снимает шутовской колпак гаера и остаётся без маски, без одежды, без доказательств истины, без намёков на скорое исполнение желания. Женщина знает!

Она стянула через голову прозрачную тунику и прошептала:

– Иди ко мне.

Они встретились на тонкой линии, названной людьми горизонтом, чтобы найти по обеим сторонам её своё прошлое и будущее. Мигель не торопился, целуя её шею, ощущая, как Сила, живущая в ней, начинает клокотать, подобно магме, всхлипывать, распирая собой высокие груди, обжигать его живот своей властью, учащать биение сердца до стона. Николь отдавалась, не оставляя в себе света и тени, изливаясь соком праматери, поющей и кричащей молнией в ночном небе.

Растечься, что ли, летними дождями…

Растечься, что ли, летними дождями,Чтоб прыскали сиянием в стекло,Чтобы гудели и звенели – нами,Чтобы пространство стало нам мало.Упасть всем телом знойным и прохладным,Стучащим по асфальту площадей,Несовершенным и неидеальнымИ лишь молящим: «Припусти! Скорей!»И хлюпать-хлопотать ногами в луже,Набрав сквозь пальцы смеха и песка,И прижиматься ливнями всё тужеК кудрявым прядям мокрого виска.

Сердце молчащего человека

Где-то небо поёт сердцем молчащего человека потому, что воздух караулит его дыхание и превращает слово в ледяную пластину, на которой в изгибах Лабиринта спят герои и чудовища, чёрные паруса и белые крылья, глубокая любовь и угасшие страсти, одиночество и эхо от громких голосов, жаркая кровь и пресыщенность. Небо поёт, раскачиваясь всполохами, и каждый, кто смотрит на него, думает: «Это обо мне…»

Мы ловили любовь в лабиринтах из снега…

Мы ловили любовь в лабиринтах из снега,Отражаясь в покорности серых зеркал,А она ускользала, как синяя Вега,Говоря, что наш мир слишком тесен и вял.Зазывали любовь голосами прохожих,Чтоб заставить свой хрип о душе клекотать,А она хохотала: «На что вы похожи!Как смогли свою песню бездарно раздать?!»Мы поили любовь предрассветной росою,Провалившись сквозь стены ненужных забот,А она улыбалась: «Вы пейте со мною,Чтобы чувствовал терпкость расслабленный рот».Отпускали любовь, словно бабочку в небо,Чтоб не билась, как парус, в прозрачность окна,А она нас звала белой лирою Феба,Чтоб собой напоить безвозмездно, сполна.

Дары Вселенной

Вселенная дарит себя по-разному.

Одним – напрямую, будто аромат цветка, раскрывшегося в это мгновение.

Другим – опосредованно, словно через стекло, которое позволяет видеть цветок, но не даёт вобрать в себя тонкости запаха.

Третьим – через усилие, точно через глухую стену, выстроенную непонятно зачем посреди чистого поля.

Она дарит, оставляя себя возле сердца, у порога, около пограничного столба, и идёт дальше, иногда возвращаясь, чтобы добавить способностей, или ударить ладонью по зеркалу, или же стереть свой след, заставивший задрожать труса.

Пурпурная мальва

Её не родили розой. Пришла в мир пурпурной мальвой.Июль грохотал рассветом и песней больших телег.Старуха, смеясь, сказала: «Ты станешь великой, Тальва!Для этого фатум сводит дороги и буйный век».Колёсами бились годы. Обочины тёрлись стаейЛохматых и беспризорных, голодных бродячих псов.Девчонка взрослела «кошкой», не зная в желаньях края,Царапая спесь прохожих бесстрашием резких слов.Звенела струной гитарной, творя на брусчатке пляску,Колдуя красой-зарёю на зависть тщеславных дам,Пьянила сердца мужские, своей не торгуя лаской,Грехом не считая страсти, чтоб с ними влачиться в храм.Платком обвивала бёдра – цветами по чёрной масти,Бросая наряд корсара монетой на старый трон,И кроме любви и танца иной не признала власти,Пурпурную мальву-сердце поставила всем на кон.

Бабочка на булавке

Мочка уха горела, словно её недавно прокололи. Маргарет усмехнулась про себя: «Снова! Вечно в жизни этот нелепый повтор. Хочешь красоты – прокалываешь уши, хочешь любви – прокалываешь сердце, хочешь славы – прокалываешь своё мнение. И кажется, что вот оно, счастье: переливается серёжками, обнимает любимым человеком, раздаёт автографы твоей рукой. А потом возникает дискомфорт, переходящий в натужное раздражение и боль. Ты перестаёшь видеть глупые сны, в которых летаешь, и слепо утыкаешься в подушку, стараясь выгнать из себя полчища демонов, строящих постные рожи».

Она потёрла покрасневшее ухо и пошла дальше по аллее парка, вспоминая и зачёркивая ненужные слова, нелепые сравнения и отношения, которые казались всем, а оказались медяками, которые стыдно подать даже нищему.

«Прокалываешь себя, как бабочку, насаживаешь на булавку и считаешь, что настал час Z – зеро, сумасшедший выигрыш, после которого дорога из жёлтых кирпичиков приведёт тебя в Изумрудный город. А на деле выходит, что час Z – это сумерки, в которых ты ощущаешь себя ожившим по злой воле зомби, иллюзией, книжкой-раскраской для взрослых мальчиков, салфеткой, меняющей свой цвет в зависимости от вытираемой жидкости».

Мимо «проплыла» скамейка, словно парусник, измеряющий время своей кормой и чужим грузом. Маргарет присела на её край, готовая сорваться в любой миг и бежать дальше, следом за мыслями.

«Затем приходит равнодушие, когда пыльца на крыльях превращается в серую, волглую пыль и твой уникальный рисунок, твоё естество исчезают, словно их стёрли за ненадобностью. Ты говоришь умные слова, пьёшь кофе, спишь с мужчиной, гладишь кота, празднуешь чьи-то именины с обязательным тортом – принимаешь, принимаешь и принимаешь в себя обрывки, осколки, петли, мазню, подгоревшую кашу и полинялые страсти, пока вдруг не перекосит, словно антресоли, на которые годами суют то, что устарело, выцвело, потеряло смысл и ценность. Так перекосит, что ты просыпаешься от боли в проколотой мочке уха и выдираешь из неё зависимость от чужого настроения, от желания соответствовать благости или разнузданности, от слов-птиц и слов-кротов – от всего, что припирает тебя к стенке».

По скамье застучал частый дождик, и Маргарет, поймав капли на ладонь, растёрла их по разгорячённому лицу.

«Боль уходит вместе с зарастающей ранкой. Ты носишь любимые широкополые шляпы и платья с открытыми плечами. Пишешь то, что чувствуешь, а не то, что ожидают. Поёшь, когда моешь посуду. Впитываешь всем телом аромат черёмухи и смеёшься самой себе и ради самой себя. Но где-то глубоко внутри прячется бабочка на булавке, от которой начинает вновь гореть мочка уха».

Сердце у осени – листик кленовый…

Сердце у осени – листик кленовый,Сорванный кем-то во имя любви,В чём-то багряный и в чём-то соловый,Мера забвенья на стебле нови.Белое платье прозрачно и тонкоИ не зовёт подойти под венец.Окна распахнуты – рвать перепонкуМеж позолотою медных колец.Арка в стене – позывной листопада —Сквозь пустоту пропускает вперёд.Хочется жить без учёта наградыЗа своевременно понятый год.И не шпынять бесконечность за плату,Мизер, который она забрала,Честно сказав, что деяние святоТолько тогда, когда осень светла.

Осень – пора зыбкая…

Осень – пора зыбкая, алхимическая. Кажется, вот оно – золото: червонцем отливает; сусальной фольгой к куполам влечёт; рыжим в чернь врастает; жёлто-зелёным в серьгах поигрывает. Того и гляди начнёшь на зуб пробовать или клеймо ставить. А оно поманит кладом колдовским иль камнем философским, а потом свистнет по-разбойничьи и рассыплется на листья берёзовые да на стихи грустные, на перья иволгины да на паутинку бабьего лета, на травы сохлые да на росы холодные. Встанешь посреди этого чуда и улыбнёшься, ибо нет в нём фальши, зато есть истина, повторяющаяся из года в год и не перестающая быть жизнью.

Буду осень читать…

Буду осень читать по намокшим ступеням,По прилипшим листам из романов и грёз,По размытой прохладе и охристым теням,По отсутствию в теле кусающих гроз.Буду осень читать, привалившись небрежноГолой грудью своей к мягкой шири софы.Как легко познаются стихи без одеждыВ обрамлении зыбком сентябрьской строфы!Буду осень читать, зажигая корицуИ рисуя на дымке изящный портрет.Как легко удаются счастливые лица,На которые пал чуть рассеянный свет!Буду осень читать, повторяясь в сонетеО неспешной любви, под минор-листопад.Как горят листья клёна на жёлтом паркете!Оттого нет желанья вернуть всё назад.

Штамп в паспорте, или Запах багульника

Осень всегда была для Тима пограничьем, своего рода пропускным пунктом между пониманием жизни и путаницей в собственных чувствах, где его фотографии совершенно не совпадали с изменившимся обликом. Ощущая на себе испытывающий взгляд судьбы, он старался съёжиться, сложить в себе многоэтажность мыслей, закрасить серой краской яркие граффити, чтобы выглядеть как все – умеренно сильным, умеренно способным, умеренно счастливым, умеренно сгорбленным. Когда над листом зависала печать, Тим затаивал дыхание, втягивал в себя тощий живот, чтобы отмереть через вечную секунду, заставить сердце не выпрыгивать сумасшедшей белкой, а продолжать усердно крутить бесконечное колесо. Хлоп – и свежий штампик отпечатался клеймом – несмываемым, несдираемым, напоминающим о дрожи в коленках, о тщательно скрываемой слабости – на год вперёд. Тим приучил себя к осенней хандре, раскормленной им за зимние месяцы до чудовищных размеров, и когда на его долю выпадало вкуснейшее звёздное небо, или ароматный зигзаг молнии, или рыжее пламя, или самая доверчивая в своей сложности книга, он оглядывался, чтобы тут же отдать зверю радость, которой с каждым годом становилось всё меньше.

А осень шла своей дорогой, напевая и пританцовывая, словно женщина, которой нет дела до чужой тоски – надуманной и поэтому тяжкой, как общий для верящих в неё крест, вязкой, будто овощная бурда, раздаваемая беднякам, стойкой, как самое глупое убеждение, которому не требуется доказательств. Тропинка в лесу была покрыта многолетней тёмно-коричневой сосновой стружкой, утоптанной и вросшей в землю, чтобы быть крепкой нитью, соединяющей прошлое и будущее, размышления и чувства, голубоватый тёплый туман и колкие метели, запахи багульника и свежеотпечатанной книги, болтливость майской бузины и мрачное тщеславие сфинксов, забывших свои имена под северным небом. Осень становилась зимой, потом влюблялась в себя охапками сирени, перепрыгивала в лето, чтобы пробежать по волнам, взволновать собой огонь и сильных мужчин, выпить «Киндзмараули» и похрустеть лепёшкой, сотворить чудо и обняться с теми, кто близок, собрать камешки, ракушки, впечатления, забавные хлопоты, пение птиц, картины, стихи и эхо, чтобы вновь превратиться в осень – терпкую синеглазую ведьму, которая знает больше, чем говорит, чувствует ярче, чем многие могут распознать, судьбу, которая не обременяет себя чужими паспортами и штампами.

bannerbanner