Читать книгу Письма к тетеньке (Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
bannerbanner
Письма к тетеньке
Письма к тетенькеПолная версия
Оценить:
Письма к тетеньке

3

Полная версия:

Письма к тетеньке

– А вы, мамаша, уж благовестите?

– И буду благовестить, и буду, и буду, и буду! – зачастила она. – В полк, в казармы поеду! всем разблаговещу, как ты задавиться сбирался! Ну, что ж ты не задавился, что ж?

И она, прискакивая и дразня, кружилась вокруг него, приговаривая: – Непременно, непременно! поеду и всем расскажу!

– Ну, да будет, Nadine, – вступился я, – а ты, фендрих, с чего это, в самом деле, вешаться вздумал?

Прапорщик некоторое время колебался, но наконец процедил сквозь зубы:

– Надоело.

– Что надоело?

– Скучно… результатов нет… ничего не поймешь!

– Скучно да надоело! – кипятилась "Индюшка", – так что ж ты не удавился, коли тебе скучно? Скажите! ему скучно! А ты бы у матери прежде спросил, весело ли ей на твои штуки-фигуры смотреть!

– Наденька! да будь же умница!

– Нет, ты скажи ему, родной! скажи этому дурному сыну, что он должен мать уважать!

– Да разве он…

– Нет, ты уж, пожалуйста, скажи! Неужто ж и ты, как эти…

Она затруднилась.

– Ну, вот эти, как их…

– Да понимаю я, не ищи!

Милая тетенька! если б я не знал, что кузина Наденька – "Индюшка", если бы я сто раз на дню не называл ее этим именем, задача моя была бы очень проста. Но ведь она – "Индюшка"! это не только я, но и все знают; даже бабенька, и та иногда слушает-слушает ее, и вдруг креститься начнет, точно ее леший обошел. Да и в настоящем случае она себя совсем по-индюшечьи вела: курлыкала, нелепо наступала на сына, точно собиралась уклюнуть его. Как тут сказать этому сыну: вот птица, которую ты должен уважать?! Однако ж я перемог себя и сказал:

– Взгляни на почтеннейшую свою родительницу и пойми, как ты ее огорчил!

– Вот так! пойми, пойми дурной сын! – радостно подтвердила "Индюшка". – А теперь, родной, вели ему, чтоб он у maman прощенья попросил.

– Ах, да зачем это тебе?

– Нет, как хочешь, а я не отстану! Ivan! – обратилась она к сыну, – говори: простите меня, мамаша, за то огорчение, которое причинил вам мой поступок!

Но Ivan вдруг как-то весь в комок собрался и уперся (даже ноги врозь расставил), как будто от него требовали, чтоб он отечеству изменил.

– Непременно говори! – настаивала "Индюшка". – Говори, сейчас говори: "maman! простите меня, что я вас своим поступком огорчил!"

– Ах ты, господи! – заметался Ivan, словно в агонии.

– Нет, нет, нет! говори! Я тебя в смирительном доме сгною, если ты у maman прощенья не попросишь… дурной!

Но прапорщик продолжал стоять, расставивши ноги, – и ни с места.

– Да скажешь ли ты наконец… оболтус ты этакой! – крикнул и я в свою очередь, чувствуя, что даже стены моего кабинета начинают глупеть от родственных разговоров.

– Из-ви-ни-те, ma-man, что я о-гор-чил… – чуть-чуть не давился Ivan.

– Ну, вот и прекрасно! – подхватил я.

– Нет, погоди! "Своим поступком", – подсказала "Индюшка".

– Сво-им по-ступ-ком…

– Ну, вот, теперь прощаю! Теперь – все забыто. И я тебя простила, и ты меня прости. Я тебя простила за то, что ты свою maman обеспокоил, а ты меня прости за то, что я тебе тогда сгоряча… Ну, пусть будет над тобой мое благословение! А чтобы ты не скучал, вот пять рублей – можешь себе удовольствие сделать!

– Бери! – посоветовал я, почти скрежеща зубами.

Насилу они от меня уехали. Но замечательно, что когда "Индюшка" распростилась со мной, а прапорщик собрался было, проводивши мать, остаться у меня, то первая не допустила до этого.

– Нет уж, сделайте милость! извольте с maman отправляться! – сказала она. – А то вы опять у дяденьки либеральничаний наслушаетесь, да домой давиться приедете!

И, обратившись ко мне, прибавила:

– Хорошо, что у меня тогда холодный ростбиф остался! А то, представь себе, он говорит: хочу есть! – а я…

Остальное она договорила уже в швейцарской.

* * *

Так вот как, милая тетенька. Живем мы и результатов не видим. И оттого будто бы нам скучно.

Очень возможно, что вы найдете приведенные мною примеры неубедительными. Вы скажете, что и Дыба, и фендрих Ivan, и "Индюшка" – всё это такого рода личности, ссылка на которых положительно ничего не доказывает… Извините меня, но ежели таково ваше мнение, то вы несомненно ошибаетесь. Подобно тому, как в прошлом письме я говорил по поводу свары, свившей гнездо в русской семье, повторяю и ныне: именно примеры низменные, заурядные и представляют в данном случае совершенное доказательство. Ведь им, этим бесшабашным людям, по-настоящему и бог велел без результатов жизнь отбывать, а они, изволите видеть, скучают, беспокоются, начинают подозревать, что в существования их закралась какая-то пустота. Допустим, что они отчасти не умеют назвать эту пустоту по имени, а отчасти формулируют свое недовольство жизнью смутно и нелепо, тем не менее не подлежит сомнению, что им скучно, им надоело. И именно теперь, вот в настоящее время, эта скука настолько обострилась, что они ее явственно чувствуют, тогда как прежде они или не подозревали ее, или мирились с нею.

Конечно, надворный советник Сенечка объявляет себя довольным и даже достаточно нагло утверждает, что жизнь без выводов есть наиболее подходящий для нас modus vivendi, но ведь это только так кажется, что он доволен. Вспомните, как он побледнел и испугался при мысли, что нечто забыл; вспомните, с какою стремительностью он бросился из дома, чтобы поправить свой промах, – и вы поймете, что и он не на розах покоится. И это не исключительный случай с ним, а каждый день так бывает. Каждый день он непременно что-нибудь забудет, упустит из вида, не предусмотрит, и каждый день, вследствие этого, пугается и бледнеет. А отчего? – оттого, что вся его неустанная деятельность из одних обрывков состоит, а собрать и съютить всю эту массу бессвязных обрывков – положительно немыслимое дело. Если б у него был в виду результат, если б деятельность его развивалась логически и он сознавал ясно, куда ему надлежит прийти, – он наверное не отдал бы всего себя в жертву разношерстной сутолоке, которой вдобавок и конца нет. Некоторые части разнокалиберщины он бы отсек, другие – и сами собой не пришли бы ему на мысль. А теперь вся эта белиберда так и плывет на него, и уж не он ею распоряжается, а она им. Одну только цель он выяснил себе довольно определенно – это Анны вторыя; но и она находится в зависимости от разнокалиберщины, которая свинцовой тучей повисла над его существованием. Так что и тут он не может не опасаться, что один неудачный или неосторожный шаг – и все его расчеты на Анны вторыя будут скомпрометированы. И я положительно убежден, что он по нескольку раз в день проклинает час своего рождения, и что только известная степень душевной оголтелости помогает ему выдерживать беспрестанные испуги, вроде того, которого я был случайным свидетелем, и, несмотря ни на что, упорствовать в омуте разнокалиберщины, с тем, чтобы вновь и вновь пугаться без конца.

Не всякий способен сознавать, что скука происходит вследствие отсутствия результатов, но всякий способен испытывать самую скуку. И верьте мне, что томительное ощущение скуки без сознания причин, ее обусловливающих, лежит на душе гораздо более тяжелым бременем, нежели то же самое ощущение, достаточно выслеженное и просветленное сознанием.

Работа мысли, проникновение к самым источникам невзгоды – представляют очень серьезное облегчение. Невзгода, в этом случае, прямо стоит перед человеком, и он или бросается в борьбу с нею, или старается оборониться от нее. Допустим, что ни в борьбе, ни в обороне он успеха не достигнет, но уж и то будет прибыль, что его деятельность найдет какой-нибудь выход. А, наконец, в крайнем случае, у него остается и еще убежище: чувство негодования, которое тоже, в известной мере, может дать содержание человеческому существованию. Но вот когда положение делается поистине ужасным – это когда человек томится и мечется, сам не понимая, отчего он томится и мечется. В этом случае он уж действительно ничего, кроме зияющей пустоты, перед собою не видит.

Большинство именно так и скучает. Просто не знает, куда деваться. "Индюшку" – "никто не приглашает"; Дыбу хоть и "приглашают", но он и сам говорит: лучше бы уж не бередили. Фендрих нигде места найти не может, давиться хочет. Сенечка все что-то начинает, но ничего кончить не в силах. Доносят, ябедничают, выслеживают, раздирают друг друга и никак не могут понять: отчего даже такая лихорадочная, по-видимому, деятельность не может заслонить пустоту. Положительно, это такая надрывающая картина, которую только с великой натугой может создать самое изобретательное воображение.

Прибавьте ко всему этому бесконечную канитель разговоров о каких-то застоях, дефицитах, колебаниях и падениях, которые еще более заставляют съеживаться скучающее человечество. Я в этих застоях ровно ничего не понимаю и потому не особенно на них настаиваю, но все-таки не могу не занести их на счет, потому что они отравляют мой слух на каждом шагу. Не только книг (кому этот товар нужен?), но даже икры будто бы покупают против прежнего вдвое меньше. А уж коль скоро купчина завыл, то прочим и по закону подвывать полагается!

Куда девались чивые, ничего не жалеющие железнодорожники? Где веселые адвокаты? Адвокаты-то нынче, тетенька, как завидят клиента… Ну, да уж бог с ними! смирный нынче это народ стал! Живут, наравне с другими, без результатов… мило! благородно!

Вот, одним словом, до чего дошло. Несколько уж лет сплошь я сижу в итальянской опере рядом с ложей, занимаемой одним овошенным семейством. И какую разительную перемену вижу! Прежде, бывало, как антракт, сейчас приволокут бурак с свежей икрой; вынут из-за пазух ложки, сядут в кружок и хлебают. А нынче, на все три-четыре антракта каждому члену семейства раздадут по одному крымскому яблоку – веселись! Да и тут все кругом завидуют, говорят: миллионщик!

P. S. Сейчас приезжал Ноздрев: ждал, говорит, должности, да толку добиться не мог! газету, говорит, издавать решился! Просил придумать название; я посоветовал: "Помои". Представьте себе, так он этому названию обрадовался, точно я его рублем подарил! "Это, говорит, такое название, такое название… на одно название подписчик валом повалит!" Обещал, что на днях первый No выйдет, и я, разумеется, с нетерпением жду.

ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ

Милая тетенька.

Представьте себе, ведь Ноздрев-то осуществил свое намерение: передо мною лежат уж два номера его газеты. Называется она, как я посоветовал: "Помои – издание ежедневное". Без претензий и мило. В программе-объявлении сказано: "мы имеем в виду истину" – еще милее. Никаких других обещаний нет, а коли хочешь знать, какая лежит на дне "Помоев" истина, так подписывайся. "Мы не пойдем по следам наших собратов, – говорится дальше в объявлении, – мы не унизимся до широковещательных обещаний, но позволим сказать одно: кто хочет знать истину, тот пусть читает нашу газету, в противном же случае пусть не заглядывает в нее – ему же хуже!" А в выноске к слову "истина" сделано примечание: "Все новости самые свежие будут получаться нами из первых рук, немедленно и из самых достоверных источников". А в том числе, конечно, будет получаться и клевета.

Внешний вид газеты действует чрезвычайно благоприятно. Большого формата лист; бумага – изумительно пригодная; печать – сделала бы честь самому Гутенбергу; опечаток столько, что редакция может прятаться за ними, как за каменной стеной. Внизу подписано: редактор-издатель Ноздрев; но искусно пущенный под рукою слух сделал известным, что главный воротило в газете – публицист Искариот. Не тот, впрочем, Искариот, который удавился, а приблизительно. Ноздрев даже намеревался его ответственным редактором сделать (то-то бы розничная продажа пошла!), но не получил разрешения, потому что формуляр у Искариота нехорош.

Со стороны внутреннего содержания газета делает впечатление еще более благоприятное. В передовой статье, принадлежащей перу публициста Искариота, развивается мысль, что ничто так не предосудительно, как ложь. "Нам все дозволяется, – говорит Искариот, – только не дозволяется говорить ложь". И далее: "Никогда лгать не надо, за исключением лишь того случая, когда необходимо уверить, что говоришь правду. Но и тогда лучше выразиться надвое". Затем рассматривает факты современной жизни, вредные – одобряет, полезные – осуждает, и в заключение восклицает: "так должен думать всякий, кто хочет оставаться в согласии с истиной!" А Ноздрев в выноске примечает: "Полно, так ли? Ред.". Вторая передовая статья подписана «Сверхштатный Дипломат» и посвящена вопросу: было ли в 1881 году соблюдено европейское равновесие? Ответ: было, благодаря искусной политике, а чьей – не скажу. Примечание Ноздрева: "Скромность почтенного автора будет совершенно понятна, если принять в соображение, что он сам и есть тот «искусный политик», о котором идет речь в статье. Ред.". В фельетоне фельетонист Трясучкин уверяет, что никогда ему не было так весело, как вчера на рауте у княгини Насофеполежаевой. Раут имел отчасти литературный характер, потому что княгиня декламировала: «Ах, почто за меч воинственный я свой посох отдала?», но из заправских литераторов были там только двое: он, Трясучкин, да поэт Булкин. Оба в белых галстухах. И когда княгиня произносила стих: «Зрела я небес сияние», то в гостиную вошел лакей во фраке и в белом галстухе и покурил духами. Так что очарование было полное. А когда, вслед за тем, сюрпризом явился фокусник, то вышел такой поразительный контраст, что все залились веселым смехом. Но ужина не было, «так что мы с Булкиным вынуждены были отправиться к Палкину и пробыли там до шести часов утра». Против имени княгини Насофеполежаевой Ноздрев приметил: «Урожденная Сильвупле, дочь действительного статского советника, игравшего в свое время видную роль по духовному ведомству», а против фамилии поэта Булкина: «нет ли тут какого недоразумения?» На второй странице – разнообразнейшая «Хроника», в которой против десяти «известий», в выносках сказано: «Слышано от Репетилова», а против пяти: «Не клевета ли?» За хроникой следует тридцать три собственных телеграммы, извещающие редакцию, что мужик сыт. Но и тут выноска: «Истина вынуждает нас сознаться, что телеграммы эти составлены нами в редакции для образца». Третья страница посвящена корреспонденции из городов, коих имена не попали в «Список городских поселений», изданный статистическим отделом министерства внутренних дел. На четвертой странице – серьезная экономическая статья: «Наши денежные знаки», в которой развивается мысль, что ночью с извозчиком следует рассчитываться непременно около фонаря, так как в противном случае легко можно отдать двугривенный вместо пятиалтынного, «что с нами однажды и случилось». Статья подписана Не верьте мне, а в выноске против подписи сказано: "Не только верим, но усерднейше просим продолжать. Ред. Ноздрев". Наконец на самом кончике последнего столбца объявление: «ДЕВИЦА!! ищет поступить на место к холостому человеку солидных лет. Письма адресовать в город Копыс Прасковье Ивановне». Выноска: "Очень счастливы, что начинаем предстоящую серию наших объявлений столь любезным предложением услуг; надеемся, что и прочие девицы (sic) не замедлят почтить нас своим доверием. Конторщик Любострастнов".

Второй номер еще лучше. Начинается передовой статьей: "Военный бред", в которой указывается, что в тылу у нас – Белое море и Ледовитый океан. Статья подписана: "Бывший начальник штаба войск эфиопского принца Амонасро, из "Аиды". Во второй статье, публицист Искариот сходит с высот теоретических на почву современности и разбирает по суставчикам газету "Пригорюнившись Сидела", доказывая, что каждое ее слово есть измена. Затем помещено письмо Трясучкина, который извещает, что поэт Булкин совсем не "недоразумение", а автор известного стихотворения "Воззри в лесах на бегемота", а редактор Ноздрев в выноске на это возражает: "Но кажется, что это стихотворение, или приблизительно в этом роде, принадлежит перу Ломоносова?" Телеграммы опять составлены в стенах редакции, и по этому поводу Ноздревым сделано следующее "заявление": "Невозможно, чтоб редакция на свой счет получала телеграммы из всех городов. Она свое дело сделала, т. е. составила и обнародовала образцы, а затем охотники, желающие видеть свои телеграммы напечатанными, обязываются уже на собственный счет посылать таковые в редакцию". На четвертой странице новая экономическая статья экономиста Не верьте мне, в которой развивается мысль, что когда играют в карты на мелок, то справедливость требует каждодневно насчитывать умеренные проценты. И в выноске: "Так мы и делаем. Ред.". В конце опять одно объявление: "КУХАРКА!! такое одно кушанье знает, что пальчики оближешь. Спросить на Невском от 10 до 11 часов вечера девицу «Ребятахвалили». Выноска: "Наши вчерашние ожидания постепенно оправдываются, но пускай же и прочие кухарки поспешат к нам с своими объявлениями. Конторщик Любострастнов".

И внизу, под обоими номерами достолюбезная подпись: редактор-издатель Ноздрев!!

Я разом проглотил оба номера, и скажу вам: двойственное чувство овладело мной по прочтении. С одной стороны, в душе – музыка, с другой – как будто больше чем следует в ретираде замечтался. И, надо откровенно сознаться, последнее из этих чувств, кажется, преобладает. По крайней мере, даже в эту минуту я все еще чувствую, что пахнет, между тем как музыки уж давным-давно не слыхать.

Но что всего больше поразило меня в новорожденном органе – это неизреченная и даже, можно сказать, наглая уверенность в авторитетности и долговечности. "Уж мне-то не заградят уста!" "Я-то ведь до скончания веков говорить буду!" – так и брызжет между строками. Во втором номере Ноздрев даже словно играет с персонами, на заставах команду имеющими. "Нас спрашивают некоторые подписчики, – говорит он, – как мы намерены поступить в случае могущей приключиться горькой невзгоды? то есть отдадим ли подписчикам деньги назад по расчету или употребим их на собственные нужды? На это отвечаем положительно и твердо: никакой невзгоды с нами не может быть и не будет. Мы не с тем предприняли дело, чтоб идти навстречу невзгодам, а с тем, чтобы направлять таковые на других. Тем не менее считаем за нужное оговориться, что не невозможен случай, когда опасения подписчиков рискуют оказаться и небезосновательными. А именно: ежели публика выкажет холодность к нашему изданию и не предоставит нам достаточных средств для его продолжения. Тогда мы еще подумаем, как нам поступить с подписчиками".

Таким образом, оказывается, что ежели вы, например, подпишетесь на "Помои", то для того, чтобы не потерять денег, вы обязываетесь уговаривать всех ваших родственников, чтоб и они на "Помои" подписались… Справедливо ли это?

Но можете себе представить положение бедной "Пригорюнившись Сидела"? Что должны ощущать почтеннейшие ее редакторы, читая, как "Помои" перемывают ее косточки и в каждой косточке прозревают измену. Ведь у нас так уж исстари повелось, что против слова: "измена" даже разъяснений никаких не полагается. Скажет она: то, что я говорила, с незапамятных времен и везде уже составляет самое заурядное достояние человеческого сознания, и только "Помоям" может казаться диковиною – сейчас ей в ответ: а! так ты вот еще как… нераскаянная! Или скажет: я совсем этого не говорила, а говорила вот то-то и то-то – и тут готов ответ: а! опять за лганье принялась! опять хвостом вертишь! Словом сказать, выгоднее и приличнее всего окажется простое молчание. "Помои" будут растабарывать, а "Пригорюнившись Сидела" – молчать. Таково их взаимное провиденциальное назначение.

По-видимому, тактика Ноздрева заключается в следующем. По всякому вопросу непременно писать передовую статью, но не затем, чтобы выяснить самую сущность вопроса, а единственно ради того, чтобы высказать по поводу его "русскую точку зрения". Разумеется, выищутся люди, которые тронутся таким отношением к делу и назовут его недостаточным, – тогда подстеречь удобный момент и закричать: караул! измена!

Такого рода моменты называются "веяниями", а ведь известно, что у нас, коли вплотную повеет, то всякое слово за измену сойдет. И тогда изменников хоть голыми руками хватай.

Замечательно, что есть люди – и даже немало таких, – которые за эту тактику называют Ноздрева умницей. Мерзавец, говорят, но умен. Знает, где раки зимуют, и понимает, что по нынешнему времени требуется. Стало быть, будет с капитальцем.

Что Ноздрев будет с капитальцем (особливо ежели деньгами подписчиков распорядится) – это дело возможное. Но чтобы он был "умницей" – с этим я, судя по вышедшим номерам, никак согласиться не могу. Во-первых, он потому уж не умница, что не понимает, что времена переходчивы; а во-вторых, он до того в двух номерах обнажил себя, что даже виноградного листа ему достать неоткуда, чтобы прикрыть, в крайнем случае, свою наготу. Говорят, будто бы он меценатами заручился, да меценаты-то чем заручились?

Покамест, однако ж, ему везет. У меня, говорит, в тылу – сила, а ежели мой тыл обеспечен, то я многое могу дерзать. Эта уверенность развивает чувство самодовольства во всем его организме, но в то же время темнит в нем рассудок. До такой степени темнит, что он, в исступлении наглости, прямо от своего имени объявляет войны, заключает союзы и дарует мир. Но долго ли будут на это смотреть меценаты – неизвестно.

Не дальше, как сегодня, под живым впечатлением только что прочитанных номеров, я встретился с ним на улице и, по обыкновению, спутался. Вместо того, чтоб перебежать на другую сторону, очутился с ним лицом к лицу и начал растабарывать. "Как, говорю, вам не стыдно выступать с клеветами против газеты, которая, во всяком случае, честно исполняет свою задачу? Если б даже убеждения ее…" Но он мне не дал и договорить.

– Прежде всего, – прервал он меня, – я не признаю клеветы в журналистике. Журналистика – поле для всех открытое, где всякий может свободно оправдываться, опровергать и даже в свою очередь клеветать. Без этого немыслимо издавать мало-мальски "живую" газету. Но, главное, надо же, наконец, за ум взяться. Пора раз навсегда покончить с этими гнездами разъевшегося либерализма, покончить так, чтоб они уж и не воскресли. Щадить врага – это самая плохая политика. Одно из двух: или сдаться ему в плен, или же бить, бить до тех пор…

Так вот он что, милая тетенька, собрался совершить. Покончить с "врагами" – с чьими? с своими собственными, ноздревскими врагами… ах! Спрашивается: неужто ж найдется в мире какая-то "сила", которая согласится войти в союз с Ноздревым, с целью сокрушения ноздревских врагов?!

Нет, как хотите, а Ноздрев далеко не "умница". Все в нем глупо: и замыслы, и надежды, и способы осуществления. Только вот негодяйство как будто скрашивает его и дает повод думать, что он нечто смекает и что-то может совершить.

Вся его сила заключена именно в этом негодяйстве; в нем, да еще в эпидемически развившейся путанице понятий, благодаря которой, куда ни глянешь, кроме мути, ничего не видишь. Пользуясь этими двумя содействиями, он каждодневно будет твердить, что все, кто не читает его паскудной газеты, – все это враги и потрясатели. И найдутся простецы, которые поверят ему… Но вы, милая тетенька, не верьте! Не увлекайтесь ни ноздревскими клеветами, ни намеками на ноздревскую авторитетность и на каких-то случайных людей, которые будто бы поддерживают его авторитетность. Смотрите на Ноздрева как можно проще: как на продукт современного веянья, то есть как на бездельника и глупца. Тогда для вас не только сделается ясным секрет его беззастенчивости, но и паскудный лист, в котором он выливает свои душевные помои, перестанет казаться опасным, а пребудет только паскудным, чем ему и быть надлежит.

* * *

Как ни странным покажется переход от Ноздрева к литературе вообще, но, делать нечего, приходится примириться с этим. Перо краснеет, возвещая, что Ноздрев вторгся в литературу и, по-видимому, расположился внедриться в ней, но это осязательный факт, и никакое перо не в силах опровергнуть его.

Ноздрева провела в литературу улица, провела постепенно, переходя от одного видоизменения к другому. Начала с Тряпичкина, потом пришла к "нашему собственному корреспонденту", потом к Подхалимову и закончила гармоническим аккордом, в лице Ноздрева. А покуда проходили эти видоизменения, честная литература с наивным изумлением восклицала: кажется, что дальше идти невозможно! Однако ж оказалось возможным.

Еще в недавнее время наша литература жила вполне обособленною жизнью, то есть бряцала и занималась эстетикою. По временам, однако ж, и в ней обнаруживались проблески, свидетельствовавшие о стремлении прорваться на улицу, или, вернее сказать, создать ее, потому что тогда и "улицы"-то не было, а была только ширь да гладь да божья благодать, а над нею витало: "Печатать дозволяется, цензор Красовский". Но именно по простоте и крайней вразумительности этого "печатать дозволяется", никакие новшества не удавались, так что самые смелые экскурсии в область злобы дня прекращались по мановению волшебства, не дойдя до первого этапа. И в конце концов литература вновь возвращалась к бряцанию и разработке вопросов чистого искусства.

bannerbanner