Читать книгу Хроника (Салимбене де Адам) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Хроника
Хроника
Оценить:
Хроника

3

Полная версия:

Хроника

Приемы схоластической науки

Салимбене не так уж долго систематически учился богословию[108]. Однако неверно было бы утверждать вслед за П. М. Бицилли, что язык Салимбене «выдает его незнакомство со схоластической наукой своим полным отсутствием “ученых”, философских и богословских терминов»[109]. Дело обстоит как раз наоборот. Его язык и стиль в большом ряде случаев обнаруживают достаточно широкое использование приемов и лексики, явно заимствованных из схоластики, освоение которой Салимбене мог продолжать самостоятельно в ходе общения с учеными собратьями и чтения соответствующей литературы. По собственному его свидетельству, сделанному в 1284 г., с момента поступления в орден, а с тех пор уже минуло сорок шесть лет, он не прекращал учиться (non cessavi postea studere)[110]. Книги, судя по некоторым его признаниям, были при нем постоянно, и он ими дорожил; любопытно признание, что в 1250 г., находясь в Парме, многие жители которой в ожидании грядущих гражданских потрясений «начали припрятывать, что у них было самого ценного», он, следуя их примеру, «тоже спрятал свои книги»[111]. Салимбене высоко ценил образованость и знание и ставил их на первое место, давая людям положительные характеристики. Так, Уго де Кассио он называл «человеком образованным», короля Конрадина – «юношей образованным, прекрасно владеющим латинским языком», Гвидо да Бьянелло – «человеком образованным и незаурядных способностей»[112]. Причем если для светского лица ученость служит украшением, и ее отсутствие само по себе не грех и не позор, то для клирика она совершенно необходима, ибо без нее он не в состоянии справиться со своими пастырскими обязанностями. По словам Салимбене, «необразованный прелат – все равно что коронованный осел»[113].

Отношение Салимбене к науке и образованию отражает перемену, происшедшую во францисканском ордене. Во второй четверти XIII в. орден стал пополняться людьми, прославленными ученостью, и вместо прежнего пренебрежения ею, свойственного основателю францисканского движения и его сподвижникам, новые руководители ордена, в особенности Бонавентура, считали образованность обязательной для адептов своей конгрегации, поощряя ученые занятия, панораму которых, конечно же, неполную, можно найти в труде Салимбене[114].

По верному замечанию О. Гийожаннена[115], Салимбене довольно часто умышленно употреблял специальную лексику из словаря университетских диспутов. Евангельскую цитату «от крови Авеля праведного до крови Захарии» (Мф. 23, 35) хронист пояснял в терминах, свойственных современной ему схоластике, полагая ее смысл эквивалентным смыслу понятия «от исходного предела до конечного предела»[116]. Строя рассуждение, он выдвигал вопрос, который подлежал исследованию (querendum est), и затем разбирал его по частям в ряде пронумерованных аргументов (primo… secundo… tertio… etc.), причем приводил иногда доводы не только «за», но и «против» предлагаемого решения вопроса. Подобные приемы были хорошо разработаны в схоластике – чтобы убедиться в этом, стоит обратиться к «Суммам богословия» Фомы Аквинского (1225/1226–1274) или его предшественника и гордости францисканского ордена Александра Галесского (Гэльского, ум. 1245). Разумеется, исследование той или иной проблемы у Салимбене не столь детализировано и нюансировано, как у именитых схоластов, но ведь и писал он не ученый трактат, а хронику, в которой, используя опыт университетской науки, старался придать своим рассуждениям определенную систематизацию. Так, по поводу остроты одного монаха, сказанной им в ответ на слова собеседника, Салимбене предпринял специальное рассуждение: «Но нам следует установить, хорошо ли ответил брат или нет. И мы говорим, что он ответил дурно по многим причинам». Далее дан перечень из восьми пунктов, дополненный тремя пунктами, по которым брата можно извинить[117].

Числовая расчлененность аргументации, ее построение в некой логической последовательности не только обеспечивали упорядоченность материала в духе требований богословской школьной выучки, которой Салимбене, конечно же, не был чужд, но и облегчали восприятие этого материала на слух, случись, сам хронист или кто-то другой пожелали бы его использовать в проповеди. Стоит обратить внимание на одну отмеченную еще П. М. Бицилли особенность подобного рода подразделений (divisiones) у Салимбене, который «почему-то питает слабость к делению всякой “материи” на 12 пунктов»[118]. Причем даже в тех случаях, когда у хрониста не было более аргументов, чтобы число довести до 12, он приходил к этому числу с помощью очевидных натяжек. Насчитав, например, десять «несчастий» Фридриха II, Салимбене на полях приписал: «К этим десяти несчастиям императора Фридриха мы можем добавить еще два, чтобы получилось у нас число двенадцать»[119]. Исчисляя «глупости» (stultitiae) Гиберто да Дженте, Салимбене сумел дойти только до числа восемь, в связи с чем он раздробил восьмую «глупость» еще на четыре, при этом засчитав притязания Гиберто на два города за две самостоятельные «глупости» («в-третьих и в‑четвертых, два соседних с Пармой города, а именно Модену и Реджо, он [Гиберто. – О. К.] желал прибавить к своим владениям»[120]), и так пришел к искомому числу двенадцать. Трудно сказать без каких-либо указаний самого автора, что его привлекало в этом числе, но несомненно то, что для Салимбене оно обладало определенным символическим содержанием[121].

На пути от «exempla» к новеллам

«Салимбене любит анекдоты и хорошо их рассказывает, – замечает Л. П. Карсавин. – Но рассказав, он сейчас же пытается извлечь из анекдотов мораль и несколько строчек веселой историйки сопровождает страницами текстов и богобоязненных размышлений»[122]. Действительно, у Салимбене дело обстоит так или, если быть точным, почти всегда так. Ибо он старался не столько позабавить читателя занимательными рассказами, сколько дать ему готовые «примеры» (exempla), которые могли бы быть использованы в проповеди с целью сделать ее содержание более доходчивым и запоминающимся для слушателей. И эти анекдоты-«примеры», как правило, уже сами по себе, – безразлично, сопровождались ли они нравоучительными рассуждениями и цитатами из Писания, призванными разъяснить, как их должно понимать, или нет, – имели назидательный характер.

Большой ряд такого рода «примеров» дан в рассказах о проделках бесов, которые бесцеремонно вторгаются в повседневную жизнь, эксплуатируют греховные страсти людей, вводя их в соблазн и причиняя им зло. Один брешианец, учивший детей читать Псалтирь, подстрекаемый бесом, из-за боязни великого голода запасал дома муку и сухари, и, по словам Салимбене, именно это и стало причиной его жалкой смерти: дьявол, выследив, когда тот находился дома один, недужный, «его-то и задушил, надругался над ним и бесчестно с ним обошелся»[123]. Провокации дьявола принимают подчас самую неожиданную и даже кощунственную форму, верующий должен быть готов ответить на любой вызов инфернальных сил. Некого монаха дьявол соблазнил обещанием папского престола, являясь ему «то в обличии Распятого, то в обличии блаженной Девы Марии, блаженного Франциска, блаженного Антония, блаженной Клары, блаженной Агнессы». Казалось бы, разве можно не обмануться и не искуситься подобными видениями? Оказывается, можно, и это удалось одному «молившемуся пред алтарем святому отцу», который, когда ему явился под видом Распятого дьявол и сказал: «Я есмь Христос, поклонись мне и не думай ни о чем!», – опустил глаза долу и ответствовал: «Пошел прочь, сатана, ибо в этой жизни я не стремлюсь увидеть Христа», – и посрамленный дьявол исчез[124].

Земная жизнь воспринималась как поле брани трансцендентных сил добра и зла, и главным объектом этой борьбы считался человек, его душа. За всем, что происходит в мире, проницательный богослов и моралист Средних веков, вроде Салимбене, должен видеть скрытый, потаенный смысл и на различных примерах объяснять его людям. Поэтому даже в тех событиях и происшествиях, которые объяснимы естественными причинами, усматривали явление мира потустороннего, активно реагирующего на то, что творится в мире дольнем, и защищающего в нем свои интересы. Некто Нери ди Леккатерра из Модены, сказано в «Хронике» Салимбене, развел в храме Девы Марии костер, желая спалить его дотла, и произнес: «Ну, защищайся, Святая Мария, если можешь!», – и тут «пущенное кем-то копье пробило ему доспех, попало в сердце, и он тот же час пал мертвым». Ничего необычного, казалось бы, в такой смерти нет, однако Салимбене иного мнения. «Полагают, – пишет он, – что поразил его не иначе, как сам Меркурий, которому и раньше случалось карать за нанесенные преславной Деве Марии обиды, и что именно он поразил копьем Юлиана Отступника в войне с персами»[125]. Салимбене не смущало ни то, что убийцей святотатца вполне мог быть обычный человек, сводящий с ним какие-то счеты, ни то, что Меркурий – бог языческого пантеона, а в языческих богах христианство обычно находило персонификации демонических сил.

Таким образом, чудесное совсем не обязательно должно проявляться в нарушении естественного порядка вещей, но, имея в основе действие трансцендентных начал, могло либо воплощаться в этом порядке, используя его, либо менять его в своих видах.

В качестве причин явлений чудесных или необычных выступали силы не только божественные, но и дьявольские. И последние, если верить «Хронике» Салимбене, обнаруживают себя гораздо чаще, повсюду подстерегая человека и угнетая его всевозможными бедствиями[126]. Повествуя о дьяволе, «который погубил двух школяров и позорно обошелся с третьим», Салимбене привел эпизод, показывающий, что дьявол способен на невозможное по обычным представлениям: у одержимого бесом человека монах брат Петр потребовал, чтобы тот заговорил на латыни, и бес «повел речь на прекрасной латыни, чему брат Петр был крайне изумлен, ибо видел перед собой грубого и неотесанного мужика, который так складно говорил с ним и так бойко рассуждал»[127]. Особенно опытны бесы в искушениях, коими человек как бы по собственной его воле направлялся по пути погибели. Среди прочих историй о происках нечистой силы Салимбене поведал, как одного монаха бес соблазнял обещанием возвести на папский престол, другого попутал так, что, поддавшись его уговорам, этот монах согласился подвергнуться распятию[128].

В некоторых случаях, впрочем, роль беса весьма двусмысленна, цель его проделок, подчас веселых проказ, не столько причинить зло человеку и уловить его душу, сколько проучить тех, кто самовольно склоняется ко греху. Так, один бес несколько раз давал оплеухи засыпавшему во время молитвы монаху, когда же монах увидел его и обругал, бес ему ответил: «Вы, неблагодарные, ропщете, еще и недовольны, а я тем временем украл у вас ваши молитвы»[129]. Бесы в подобных ситуациях выполняли функцию своего рода полиции нравов, являясь той репрессивной силой, которую Бог попустил в мир, дабы злом, врачующим грехи, содействовать добру. Не случайно святой Франциск – его слова приводит Салимбене для пояснения приведенного выше рассказа о бесе, укравшем молитвы у нерадивого монаха, – умея проявить сердечность и оправдать любую тварь, даже отпавшую от Бога, называл бесов «прислужниками Господа нашего, которых Он поставил для поучения людей», разрешая в нас вселяться, когда мы отклоняемся от добра[130].

Историйки о бесах, преподнесенные в виде «примеров», близко напоминают новеллы – очень популярный в Средние века жанр литературы[131]. Ту или иную из них можно было извлечь из «Хроники» и вставить как отдельный самостоятельный рассказ в сборник новелл, вроде «Новеллино» или «Римских деяний», по своей сути являющихся сводом нравоучительных «примеров», почерпнутых из разных источников. Религиозно-назидательные задачи особенно бросаются в глаза в «Римских деяниях» (сборник составлен на рубеже XIII–XIV вв.), каждый сюжет которых призван быть иллюстрацией, очень часто довольно условной, той или иной идеи христианского сознания эпохи[132]. Генетическая связь с «примерами» ощутима и в итальянском сборнике «Новеллино»[133] (составлен в конце XIII в.), его материалы, преследующие цели не только развлекательные, но и нравственно-воспитательные, заимствованы в значительной мере из хроник и церковно-учительной литературы[134]. Предметом повествования становится и эпизод из жизни человека известного (например, императора Фридриха II) или неизвестного, и удачно сказанное слово, и бытовые ситуации, рассказанные как притчи. Однако интерес к подтексту, то есть к назиданию, уроку, не подавляет и не умаляет интереса к прямому их содержанию, в некоторых случаях, особенно в житейских анекдотах, уже претендующему на самоценность[135].

Такого же свойства иные заметки Салимбене, повествовательные и художественные достоинства которых заставляют вспомнить не только названные выше анонимные сборники новелл, составленные вскоре после его «Хроники», но и подчас «Декамерон» Боккаччо[136]. В связи с соперничеством монахов доминиканского и францисканского орденов Салимбене привел историю о том, как брат Диотисальви высмеял кандидата в святые от доминиканцев Иоанна из Виченцы: придя однажды в обитель доминиканцев, Диотисальви согласился принять их приглашение на трапезу при том условии, что ему дадут кусок рубашки брата Иоанна, дабы хранить ее как реликвию; после же трапезы он пошел в нужник и подтерся ею, а затем стал ворошить содержимое нужника, крича, что потерял реликвию; доминиканцы услышали крик и высунулись в окошечки, но, почувствовав нестерпимую вонь и увидя действия Диотисальви, поняли, что он их провел. Конечно, это – не просто забавная повестушка о нравах монашества, но одновременно и назидательный сказ о том, как может быть посрамлена гордыня в человеке, слишком возомнившем о себе. В другой раз Диотисальви, сам оказавшийся объектом шуток, удачным ответом снискал уважение своих пересмешников: однажды зимой на улице он поскользнулся и упал на глазах флорентийцев, известных острословов; один из них спросил его, не желает ли он подложить что-нибудь под себя; да, – ответил Диотисальви вопрошавшему, – твою жену[137].

Салимбене отлично чувствовал публицистическую силу таких историек и знал, как ее использовать. Умелый рассказчик, он тем не менее не признавал за ними художественной самоценности. Ему они нужны были или как «примеры», или как «аргументы»: проповедь можно было оживить и сделать более убедительной, используя такого рода «примеры», однако и в спорах допустимо апеллировать к искусно преподнесенным житейским и иного рода случаям, наряду с другими аргументами (цитатами из Священного Писания, церковных отцов, мудрецов древности и т. п.). Отстаивая в полемике прежде всего с приходским духовенством привилегию францисканцев выслушивать исповеди, Салимбене, наряду с многочисленными ссылками на Библию, привел «плутовской, но истинный рассказ, который папа Александр IV передал брату Бонавентуре»: в сущности, поведанная Салимбене история представляет собой готовую новеллу, повествующую о том, как приходской священник, исповедовавший некую даму и пожелавший овладеть ею прямо за алтарем, был посрамлен и публично ославлен, – дама, пообещав удовлетворить его похоти в более подходящем месте, выскользнула из его рук, затем испекла и послала ему великолепный пирог, начиненный, однако, человеческими испражнениями, а священник, решив преподнести этот пирог своему епископу, был им изобличен в греховных намерениях и наказан. За этим рассказом чуть дальше следует «другой рассказ, грустный», но на ту же тему: некая дама, многократно изнасилованная священниками во время исповедей в церкви за алтарем и доведенная до отчаяния, уже готова покончить с собой, но ее спасает брат-минорит, который, не покушаясь на ее честь, исповедовал ее и отпустил ей грехи[138]. Смысл этих историй совершенно ясен, они – аргументы, показывающие преимущества нищенствующей братии перед белым духовенством в качестве исповедников.

В связи с новеллистическими сюжетами «Хроники» Салимбене стоит упомянуть и рассказы о проповедях прославленного францисканца Бертольда Регенсбургского. Все эпизоды, поведанные Салимбене, посвящены чудесам, творимым проповедями Бертольда, и напоминают уже не «примеры» (exempla), но фрагменты жития (vita). Материалы житийного жанра, как известно, также послужили становлению европейской новеллы. Близость к ней рассказов о чудо-проповедях Бертольда несомненна, ибо каждый из них закончен в себе и поэтому без ущерба для его содержания может быть извлечен из контекста и преподнесен как вполне самостоятельное произведение. Так, Салимбене повествует о хлебопашце, которого вопреки его желанию господин не отпустил на проповедь Бертольда, ибо ему надлежало работать в поле, но который тем не менее не только услышал эту проповедь, понял ее и запомнил, хотя находился на удалении десятков миль от Бертольда, но и сумел вспахать участок такого же размера, как и в другие дни; господин же, вернувшись с проповеди, не смог пересказать ее содержание, тогда как крестьянин хорошо это сделал; пораженный чудом господин более уже не возбранял своему крестьянину посещать проповеди Бертольда[139].

Таким образом, «Хроника» Салимбене чревата новеллой, по ходу ее из «примеров» и житийных заметок то и дело возникают рассказики, в которых элемент художественно-повествовательный играет свою особую роль наряду с другими. Правда и то, что рассказики Салимбене не были замечены и использованы составителями новеллистических сборников конца XIII – начала XIV в. Но это было делом случая, превратившего сочинение Салимбене с самого начала в мало доступное для читателя.

Эпоха и среда

В «Хронике» Салимбене напрасно было бы искать новые и свежие мысли, тонкие и неожиданные наблюдения. Ее автор никоим образом и не претендовал на оригинальность. Он типичный, вполне заурядный представитель своего времени и интересен прежде всего тем, что сумел хорошо передать взгляды людей своего круга и чина, характерные для них установки сознания.

Салимбене был убежден, что всем творящимся в мире управляет Божественное провидение, которое обладает абсолютной властью и не оставляет места никакой случайности. Фортуна в его понимании – это не персонификация иррациональной переменчивости и непостижимой подвижности наличного бытия, но не более, чем обозначение силы, послушной Божьей воле. Он выражает свойственное мыслителям христианского Средневековья воззрение, утверждая: «О колесо фортуны, которая то низвергает, то возносит! Впрочем, не фортуна, но “Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит; Господь делает нищим и обогащает, унижает и возвышает” (1 Цар. 2, 6–7)»[140]. Каждое событие имеет высший смысл и должно рассматриваться как производное трансцендентной каузальности, а не просто как звено доступной непосредственному восприятию внешней связи явлений. В 1258 г. папский легат и архиепископ Равеннский Филипп был захвачен веронским тираном Эццелино да Романо, как отметил Салимбене, «попущением Божьим» в воздаяние за жестокое обращение со своей челядью[141]. Под 1287 г. хронист сообщает, что в Парме упал с высоты и разбился новый колокол, «никому не причинив вреда, только сломал ногу одному молодому человеку», и это было в отношении него не нелепой случайностью, но наказанием и судом Божьим, ибо незадолго до того молодой человек поколотил своего отца[142]. Как видим, суд Божий не заставляет долго себя ждать, и не обязательно он откладывается до смерти человека, но очень часто происходит еще при его земной жизни, как бы вмешиваясь в нее и корректируя или даже прекращая ее течение[143]. Примеры этого можно было бы продолжить, однако и приведенных достаточно, чтобы увидеть, сколь тесно, по Салимбене, мир дольний связан с миром горним, что оба они – по сути одно целое, что в каждом явлении и событии этой действительности запечатлен промысл Божий, который следует увидеть, понять и правильно, то есть сообразно высшей целесообразности, истолковать. Именно этим то и дело занимается Салимбене по ходу своего повествования.

Поскольку этот мир лишен имманентной ему причинности, то как таковой в своей феноменальной данности он воспринимается как ложная, способная увести человека от истинной цели реальность, достойная поэтому осуждения и презрения. Тема презрения к миру постоянно разрабатывалась виднейшими мыслителями европейского Средневековья, и Салимбене, касаясь ее, прибегнул к цитированию предшественников – Августина, Григория Великого и «прекрасного и полезного трактата о презрении к миру», сложенного неким стихотворцем, дабы убедить в том, что, во‑первых, «мира цветение есть обольщение, душам грозящее», а во‑вторых, «смертному надобно мериться к подвигу/ Богоугодному и неподвластному смерти прожорливой,/ Чтобы когда уже мирские ценности сгинут, бесследные,/ Нам удостоиться славы и радости неистлевающей»[144]. Вместе с наличным миром утрачивала подлинную ценность и самостоятельное значение земная жизнь человека. Вся «Хроника», в сущности, имела в виду прежде всего показать и подчеркнуть убогость и ничтожество этой жизни, однако Салимбене, кроме того, не удержался, чтобы особо не остановиться и не привести на сей счет мнение Августина («О, жизнь! Скольких ты обманула, скольких соблазнила, скольких ослепила!») и пространное сочинение поэта-ваганта Примаса Орлеанского («Горе мне, о жизнь земная!»)[145].

Одним из аспектов неприятия и отвержения этого мира было настороженное, подозрительное отношение к женщине, в которой средневековое сознание усматривало один из наиболее сильных и опасных мирских соблазнов, греховную приманку, влекущую на путь порока и погибели. Такое отношение к женщине не было чуждо Салимбене, собравшему в рассуждениях, направленных против так называемых «апостольских братьев», свод библейских цитат с явно выраженным «антифеминистским» содержанием[146]. Впрочем, может показаться, что Салимбене делал исключение по крайней мере для одной женщины – своей матери, о которой отзывался с большим почтением, характеризуя ее как женщину благочестивую, набожную, творившую дела милосердия[147]. Однако в рассказе о страшном землетрясении, приключившемся в его раннем детстве (1222 г.), он счел нужным заметить, что мать в минуту опасности поступила недолжным образом: она схватила и вынесла на руках двух его старших сестренок, тогда как ей следовало бы прежде всего позаботиться о нем, лежавшем в колыбели младенце[148]. И вызванное этим эпизодом чувство обиды сохранялось в нем вплоть до старости, когда он сел за сочинение «Хроники». Объяснение такой «литературной выходке» Салимбене против собственной матери можно было бы подыскать в будто бы свойственном ему эгоизме, о котором уже шла речь в историографии[149]. Гораздо правильнее, однако, увидеть в подобном чувстве проявление характерного для человека Средневековья убеждения в том, что мальчик и девочка – существа неравноценные, что жизнь первого как продолжателя рода и кормильца гораздо важнее, и в силу этого именно его, мальчика, нужно беречь и лелеять в первую очередь. Руководствуясь именно такого рода убеждением, Салимбене в описанном эпизоде и осуждал свою мать[150], о которой в других случаях говорил с симпатией.

Выходец из кругов городской знати, Салимбене, даже став монахом-францисканцем, держался привитых ему с детства рыцарско-куртуазных идеалов. Как подчеркивает П. М. Бицилли, Салимбене аристократ особого рода, он – республиканец, дурно относившийся к тирании, всегда державший сторону городской знати[151]. Стоит сказать, что именно Салимбене, пожалуй, первому из историографов, принадлежит наблюдение о различиях между феодальным классом Франции и Италии. Будучи во Франции, он заметил, что там «рыцари и благородные дамы обитают в своих усадьбах и имениях», в городах же живут только горожане (burgenses), тогда как в Италии «рыцари и власть имущие, и знать обитают в городах»[152].

Салимбене придавал великое значение происхождению человека. Ему чужда мысль о том, что благородство определяется нравственными достоинствами, свойствами души. Разделяя «предрассудки» своего класса, он доверял породе, был убежден, что благороден лишь тот, кто происходит от благородных родителей, ибо вместе с их социальным статусом он должен наследовать и высокие сословные качества благовоспитанности и великодушия (curialitas, liberalitas), которые Салимбене часто противопоставлял грубости и алчности (rusticitas, avaritia)[153]. Соответственно, к простонародью – будь то горожане или крестьяне – он относился с презрением. Его социальное кредо выражают слова: «Пополаны и мужланы суть те, которые приводят мир в беспорядок, а рыцари и нобили сохраняют его»[154]. Каждый обязан соблюдать свое место в социальной иерархии, ибо предназначен служить определенной цели. Поэтому никто из низов не должен претендовать на изменение своего положения. «Хуже нет ничего, – любил повторять Салимбене “чьи-то” стихи, по-видимому, ставшие уже расхожим общим местом, – чем подлый, поднявшийся к власти»[155]. Процитировав поэта-публициста Патеккьо, писавшего на народном языке и в своем сочинении «Досады» (Taedia) изобразившего нарушение установленного порядка различными посягательствами «подлого» люда на то, что ему не подобает («[Отвратительно] и когда из грязи выходят в князи»), Салимбене пояснил: «Поэт хочет сказать, что отвратительно, когда то, что должно быть внизу, лезет наверх»[156].

bannerbanner