Читать книгу Фрейлина императрицы (Евгений Андреевич Салиас де Турнемир) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Фрейлина императрицы
Фрейлина императрицыПолная версия
Оценить:
Фрейлина императрицы

3

Полная версия:

Фрейлина императрицы

XXII

Дело случилось просто… Федор Самойлович, прожив довольно неудобно зиму в Москве, решил на собственной своей земле, большом пустыре около Никитских ворот, выстроить себе хорошие барские палаты. Так как в Можайской вотчине был у него строевой лес, то управители-зятья взялись ретиво за дело, обещая добродушному, всегда на все согласному шурину, что к зиме будет у него в Москве чуть не дворец из собственного леса.

Вскоре в Можайской округе застучали сотни топоров, лег на землю великолепный заповедный бор и как бы сполз затем в соседнюю речку. Большие, многочисленные плоты, на которые с завистью глядели соседи, направились караваном по реке, чтобы, перейдя в Москву-реку, прибыть в Первопрестольную столицу.

Ни Сабуровы, ни граф Федор Самойлович, конечно, не могли предчувствовать, что будет…

Извещенная обо всем Анна Ефимовская, жившая в это время с сыновьями в совершенно другом месте, явилась в Можайскую вотчину и удостоверилась лично, что большой лес действительно рубился и сплавлялся в Москву. Анна Самойловна тотчас же заявила местным властям, что самозваные распорядители, господа Сабуровы, неизвестно по какому праву срубили лес, ей принадлежащий.

Она грозила судом, пыткой, чуть не ссылкой в Сибирь не только Сабуровых, но и своего родного брата; но, не получив никакой помощи от властей, Анна Самойловна решилась действовать сама.

Она собрала до полутораста человек крестьян, вооружила свое самодельное войско чем попало: вилами, топорами, косами – и во главе его вместе с адъютантами-сыновьями двинулась к Москве. Здесь армия эта содержалась, конечно, на ее счет и стояла лагерем за Воробьевыми горами в течение нескольких дней.

Полководец, то есть Анна Самойловна, выжидал, чтобы большая часть каравана пришла на место.

Московские власти, уведомленные о каком-то нашествии в тех местах, где когда-то стоял с полчищем сам крымский хан, пожегший Москву, отправили разведчиков. Узнав, что это известная уже своим нравом барыня Анна Самойловна Ефимовская чудит и дурит, власти махнули рукой. «Все ж таки она известная особа», и связываться с ней было неприятно, так как ей покровительствует цесаревна, любимица молодого царя.

Братья Сабуровы были молодцы не промах; у них были свои верные люди, которые донесли им о появлении барыни Анны Самойловны первый же день, когда она еще жаловалась можайским властям.

Узнав о походе и засаде Ефимовской, Сабуровы доложили обо всем Федору Самойловичу и просили его позволения действовать и не уступать.

Сначала добрый Дирих хотел бросить дело, отступиться от плотов леса, но затем зятья сумели разжечь в нем самолюбие и гнев, насколько он был способен на него.

Федор Самойлович махнул рукой и сказал:

– Делайте как хотите! Но я приду поглядеть.

Лихие молодцы тотчас сделали то же, что и Анна Самойловна.

Узнав, что Анна собрала полтораста человек крестьян, они собрали две сотни! Точно так же вооружили и они своих всяким оружием, обыкновенно предназначаемым не для сражений с людьми, а для сражений с травой, землей и лесом.

И в те дни, когда армия Ефимовской стояла лагерем и скрывалась за Воробьевыми горами, армия Сабуровых появилась под Москвой и, добыв несколько лодок, переплыла реку под самым Девичьим монастырем. Страшно смутились и перепугались насмерть многие благодушные монахини и схимницы в этом монастыре, где находилась в эти дни сама бабка царствующего государя, постриженная еще Петром, царица Евдокия Федоровна.

Весь Девичий монастырь твердо верил, что это новое нашествие монголов, поляков или крымцев.

Армия Сабуровых давно переплыла Москву-реку и уже скрылась в мелколесье, покрывавшем берег около Крымского брода, а в Девичьем монастыре все еще продолжали лазать на стены, ожидая увидеть великое зарево и пожарище всей Москвы.

Снова были предупреждены власти московские, что в Девичьей роще появилось тоже многолюдство с господами Сабуровыми, что при них находится их шурин граф Скавронский и что они затевают тоже что-то «изрядное и неведомое».

Власти поверили, на основании прежних слухов о житье-бытье соседей Сабуровых и Ефимовских, что действительно готовится нечто «изрядное», но решение последовало то же самое: «Оставить их. Пускай делают, что хотят. Ведь они не против города, а друг на дружку. Ну и пускай расправляются между собою».

Через день после появления армии, которая стала бивуаком в Девичьей роще, появилась на противоположном берегу Москвы-реки тоже армия.

Вся река между ними была почти загромождена плотами, пришедшими из Можайской вотчины.

Казалось бы, стратегические движения обеих армий судьба направила так, что все могло обойтись мирно. Так думал граф Федор Самойлович, приехавший из города с молодой свояченицей, чтобы поглазеть, что будет у сестры и зятьев из-за плотов.

– Маху дали, – говорили братья Сабуровы. – Не надо было чрез реку переправляться, надо было к ним в тыл идти.

– Маху дали, – говорила Анна Самойловна. – Надо было не сидеть за Воробьевыми горами, а идти к этим чертям наперерез и их не в городе, а в поле расколотить.

Когда армия Сабуровых, сложив свое оружие, принялась за работу, то есть начала разбирать плоты и таскать лес на берег, на противоположном берегу Москвы-реки появилась армия Ефимовской, блестя на солнце своим оружием.

Злоба душила Анну – но что же было делать! Она послала вплавь нескольких гонцов к неприятелю с приказанием не трогать ее леса. Гонцов связали, с прибаутками положили на берег и под командой Сабуровых продолжали работу.

Граф Федор Самойлович вместе с молодой свояченицей отошел немного в сторону, сел на курганчике и, благодушно улыбаясь, поглядывал то на свою армию, работающую лихо в реке и на берегу, то на неприятеля, грозно стоящего на противоположной стороне.

– Ах уж эта сестра Анна Самойловна! – говорил он свояченице. – Бедовая баба… Всегда была бедовая, а теперь с жиру сбесилась. Ведь знает, что лес мой, а шумит. Мне вот всего моего, иждивения ни на что не нужно, побросал бы я все тотчас же и убежал бы без оглядки. И был бы счастлив, да Бога благодарил… А ей все мало! Подари ей цесаревна все свои вотчины, подари ей хоть пол-России – все ей будет мало. Все ее завидущее око будет коситься на соседнее добро.

Около часа продолжалась работа крестьян Скавронского. Люди Анны Самойловны ухитрились поймать несколько плотов, ближайших к их берегу, и стали тащить их. Но Анна Самойловна не могла этим удовольствоваться. Гнев душил ее.

«Как смеет этот дурак Дирих распоряжаться ее лесом!.. Да и дело не в лесе. Черт с ним! Тут всего на сто рублей или на двести. Цена лесу алтын! Дело в его непокорности, в его неуважении к ее сестриным правам помещичьим. Бросить разве лес, а отправиться самой в Петербург жаловаться цесаревне. Оно будет вернее, да и хуже для брата!»

Быть может, мирно бы кончилось все, если б не явился вдруг услужливый человечек и не доложил Анне Самойловне:

– Туточки неподалечку место низменное, прозвище ему в Москве Крымский брод. Тут теперича курица пешком перейдет, а не то что человек.

– Где?! – воскликнула Анна.

– Да вот… туточки.

Действительно, оказалось, что обе армии стояли неподалеку от мелководного места Москвы-реки, где в иное лето можно было переправляться, идя по горло в воде.

Через несколько минут люди Анны Самойловны бросили свою работу, снова взялись за оружие и двинулись вперед.

В полуверсте расстояния, – как если бы в самом деле этой толпой командовал настоящий полководец, – полторы сотни людей Ефимовской быстро разделись наполовину и дружно бросились в воду. И лихо был перейден тот самый брод, через который, за двести лет перед тем, точно так же перешел страшный для Москвы неприятель – крымский хан.

Граф Федор Самойлович, а равно и Сабуровы, видели маневр неприятеля, бросили работу, схватились за сложенное оружие и стали рядами, чтобы защищать лес…

Через мгновение здесь, в версте от черты города и от заставы московской, произошло страшное побоище. Топоры, вилы, лопаты и дубины – все пошло в ход. Сражающиеся с первых же мгновений забыли, за что они сражаются… Тут было не до лесу, не до господ, не до их ссор и дрязг. Первые же раненые, первые крики умирающих, первая кровь остервенили и обессмыслили сражавшихся. Не прошло получаса, как берег Москвы-реки усеялся полусотней убитых и тяжело раненных. До сотни человек легко раненных расползлось кругом. Многие потрусливее бросились в реку вплавь, другие бродом. Берега и река окрасились кровью людской, как в оны дни, при битвах москвичей с крымцами.

Армия наступающих, хотя малочисленнее, действовала по команде если не искусного, то озлобленного предводителя – барыни Анны Самойловны. Люди графа Скавронского подались тотчас от первого же натиска и вскоре побежали, оставляя неприятелю в добычу все сокровище в ста рублей ценою, то есть весь лес на берегу и в плотах.

Один из братьев Сабуровых исчез, другой попался в плен, спасая сестренку, а затем через несколько времени был отыскан бежавший и скрывавшийся в кустах близ Девичьего монастыря сам граф Федор Самойлович. Все они были приведены пред ясные очи победителя, как некогда семейство Дария к ногам Александра Македонского… И Анна Самойловна поступила так же великодушно, как и герой македонский, хотя руководилась совершенно другими соображениями. Она удовольствовалась одним удовлетворением своего самолюбия, получением леса и приличным нравоучением: разбранив, отпустила всех на свободу.

Граф Федор Самойлович был вне себя от всего происшедшего, от всего им виденного – мертвецов, раненых и пролитой крови. Взволнованный, он не нашел даже своего экипажа и пустился пешком, на рысях, в город, сопутствуемый свояченицей и зятем.

По счастью, Никитская и дом, который он теперь нанимал, были недалеко. Через час Скавронский был уже дома и рассказывал жене и домашним о том поражении, какое претерпел на берегу Москвы-реки.

Новый Александр Македонский распорядился между тем скорее таскать лес на берег и затем тотчас же продать его какому-нибудь московскому купцу. Что касается мертвых тел на берегу, а равно и мертвецов, плывших по Москве-реке мимо изумленных обывателей, то это до барыни Ефимовской не касалось. Это было, по ее мнению, делом полиции – убирать павших в сражении.

– Да и мудрено, столько народу похоронить! – решила она.

Разумеется, это происшествие дошло до Петербурга, и с этого дня цесаревна Елизавета Петровна гораздо строже прибрала всех к рукам, а в особенности Ефимовскую.

Прежде всего Анне Самойловне было приказано ехать в вотчину и не только не въезжать в Первопрестольную столицу впредь до разрешения, но даже не приближаться к ней.

Затем, вскоре после этого, графа Федора Самойловича и Анну Самойловну законным образом разделили, устранив главный повод их борьбы – смежность их вотчин.

Долго вспоминали москвичи об этом побоище, и Крымский брод чуть не стал «Ефимовским бродом».

XXIII

Дальнейшая судьба «оной фамилии» самая простая, но и поучительно странная, фатальная…

К концу первой же зимы в Москве граф Карл Самойлович так растолстел, обленился, отупел, что переходил только от стола к постели. И здесь однажды весною нашли только что плотно покушавшего графа уже отошедшим в другой мир. А велением роковой судьбы в том же году овдовели и обе сестры одна за другою.

Летом умер Михайло Ефимовский, «дюже поученный» своей женою, как говорили злые языки. К осени умер тихий и единственно ведший себя прилично Семен Иванович Генрихов.

Но на этом коса смерти не остановилась. Следующей зимой заболела опасно Христина и на Фоминой неделе была уже на том свете. Вслед за ней, почти тотчас, в июне месяце, скончался и граф Федор Самойлович Скавронский, живший в своем доме на Никитской и служивший соблазном всей Москвы.

Его смерти никто не удивился, а все ее ждали. Прежний ямщик Дирих стал снова пить без просыпу. За последний год его еще никто никогда не видал трезвым. Он напивался замертво пьяным, падал где выпивал и снова спал без просыпу.

Кого-нибудь из близких, кто бы мог остановить Дириха лаской или усовещеванием, не было. Жену он возненавидел и, конечно, не слушался ее. И жизнь его за последнее время была настолько переполнена всякого рода срамными поступками, что когда графа Федора Самойловича отпевали и хоронили в ограде церкви Вознесения на Никитской, то никто не явился на его похороны. Бывшая в то время в Москве цесаревна тоже не приехала: уже слишком прославил себя прежний Дирих.

А между тем, кто же был виновен во всем! Часто в минуты трезвости, граф Федор Самойлович горько жаловался, говоря, что будь с ним его Трина, он никогда бы до такого забвения всего не дошел.

Смерть, скосив сразу почти все поколение старших членов семьи и оставив в живых только на время одну сумасбродную Анну, перешла вскоре и на следующее поколение.

Через полтора года после графа Федора Самойловича умер от разгульной жизни молодой, всего только двадцатилетний, граф Антон Карлович; вслед за ним, спустя немного, умер его младший брат Иван Карлович.

Когда в 1730 году вступила на престол императрица Анна, то из всех членов «оной фамилии», три года спустя после ее появления в Петербурге, оставался только один представитель, юный граф Мартын Карлович.

Со вступлением на престол «дщерь Петрова» вспомнила и о семье. Сыновья Христины и Анны были возведены ею в графское достоинство. Потомкам графов Генриховых и графов Ефимовских суждено было судьбой продолжать свои роды к существовать на свете.

Что же касается Скавронских, то род их угас в лице представителя третьего поколения: внук Карлуса из Вишек, граф Павел Мартынович Скавронский, дипломат и посланник в Италии, женатый на родной племяннице знаменитого князя Таврического, не имел сыновей и умер незадолго до кончины Великой Екатерины. Потомства от него в России не осталось. Одна из дочерей его и одна внучка вышли замуж за чужеземцев и сделались обе русскими прабабками двух аристократических фамилий Англии и Франции – лордов Гауден и графов де Морне.

XXIV

Прямыми представителями рода «цара бралиса» в пределах опять же не России, а Польши остались потомки графа Петра Сапеги и Софьи, Яункундзе, первой фрейлины первой императрицы.

Графиня Софья Карловна Сапега прожила долго и безмятежно, хотя первые дни ее замужней жизни не обещали мирной и счастливой доли на земле.

Обвенчавшись с молодым красавцем магнатом почти поневоле, понуждаемая к этому цесаревной Елизаветой, Софья очутилась в положении, которое предчувствовала заранее.

Сапеги, и свекор, и муж, относились к ней вежливо-надменно как истые аристократы. Старик фельдмаршал прямо говорил, что женил сына на кретьянке-полулатышке из-за ее полуторамиллионного приданого. Петр Сапега, повиновавшийся во всем своему отцу, не скрывал от жены, что женился на ней поневоле.

Софья тоскливо приняла на себя новые обязанности замужней женщины и невестки не как «талан», посланный провидением, а как лихую долю, как мудреное, если не тяжкое, иго. Последствием были отношения не любовные, а тоскливо-приличные и холодно-вежливые.

И с первого же дня замужества дохабенская Яункундзе еще беззаветнее, горячее, всей огненной натурой своей стала обожать дорогой, но уже смутно рисующийся в ее голове образ своего ганца. Софья все-таки не знала наверное: жив или умер ее Дауц Цуберка, ибо не хотела и как бы не могла верить вестям об ужасной судьбе его.

Теперь образ этого простодушного и красивого пастуха, с детства обожавшего ее, ее «браутганца», или жениха, с которым ее разлучили за день до венчания, ожил в сердце графини Сапеги и повелевал над ней еще полновластнее, чем когда-то над поселянкой Яункундзе и затем над фрейлиной Скавронской.

Граф Петр Сапега это знал по догадкам, внутренне подсмеивался над привязанностью жены к деревенскому ганцу-латышу, но относился к этому явлению равнодушно. Кого бы постылая жена ни любила – не все ли равно!

Софья безропотно, покорно, с тайными вздохами и старательно скрываемыми слезами переносила свою участь и обращалась со свекром почтительно, а с мужем – дружески, приветливо, но сдержанно…

На счастье обоих, молодой Сапега никого еще не любил, когда женился. Сердце его не испытало еще никакого чувства, и по капризу судьбы или по тайному закону природы молодой муж, независимо от воли своей, незаметно, понемногу начал привязываться к красавице и умнице жене, нежной и страстной во всем, ко всему и ко всем – кроме него.

Через три месяца после свадьбы и жизни в Петербурге, когда Софья уже страстно обожала своего Цуберку – Петр Сапега страстно обожал жену.

Софья только удивлялась перемене в муже, она даже не догадывалась или не допускала и мысли об ином чувстве, кроме простой дружбы. Она готова была назвать эту новую нежность к ней мужа притворством и игрой. Повод был у него! Старик магнат вместе с сыном собирались покинуть Россию, ехать на родину, и поэтому нужно было продать, конечно с согласия Софьи, все ее вотчины, чтобы капитализовать состояние.

Скоро молодой Сапега уже мучился как истый влюбленный от холодной приветливости обожаемой женщины. Его чувство – была «первая любовь», искренняя и пылкая, к тому же к собственной жене… А она не верила этому, не могла и не хотела верить. Прежнее высокомерие его и надменность будто закрыли ему навсегда доступ в ее сердце. К тому же ей как бы приходилось сказать теперь мысленно:

«Поздно! Я снова люблю, и сильнее, чем когда-либо, того, кто с детства обожал меня, был моим женихом».

Однако вследствие перемены в муже графиня понемногу привязалась к нему, но как к близкому другу или милому брату.

Сапега затаил в себе свое разгоравшееся чувство, отчасти грустил, но надеялся и думал:

«Завоюю я тебя все-таки! Заставлю любить себя!.. Потому что твое чувство к деревенскому ганцу – самообман!..»

Бесед об их отношениях они избегали, и только раз Сапега решил объясниться с женой, но это объяснение чуть не стало роковым для обоих. Оно заронило в голову Софьи бессмысленный план и пагубное намерение.

– Что же мне делать, если я по-старому люблю того, кого всегда любила, с первых лет жизни, – тихо и грустно объяснила Софья, как бы винясь в невольном, независящем от нее проступке. – Если тебе это оскорбительно, тебя гневит, дозволь мне постричься в монашество, а сам выбери девушку достойную тебя и женись вновь. Состояние мое, конечно, оставь себе. Мне в монастырской келье нужно будет столько же, сколько нужно нищенке: кусок хлеба и ковш воды.

Граф Сапега не ответил на это ни слова, крепко обнял и поцеловал жену, но быстро, без оглядки, выбежал из горницы…

«Обрадовался возможности отделаться от меня!» – подумала Софья тоскливо.

Но, тотчас почувствовав что-то щекочущее на щеках, она провела рукой по лицу своему и удивилась: оно было мокро… от слез. Но это были не ее слезы.

«Что же это такое?» – подумала она.

XXV

Между тем сборы в путь шли деятельно, и наконец наступил день отъезда в королевство, которое для «польской фрейлины» было не чуждо. Она без сожаления покидала Петербург и Россию, куда уже не суждено ей было вновь вернуться.

Фельдмаршал Сапега, желавший побывать в Голштинии, уехал вперед и морем, а граф Петр с женой двинулся неделю спустя на своих лошадях в дорожной великолепной карете.

Уже верст за сто от Петербурга граф смутил жену вопросом:

– Можно взять два пути… Один из них идет через твои края и Вишки. Как ты пожелаешь, моя дорогая?..

Софья знала, что Вишки на пути их, и была уверена, что муж постарается миновать ее родину.

– Я не знаю… Все равно… – отозвалась она, взволновавшись…

– Тебе все равно?

– Да.

– Зачем же, милая моя, лгать? Тебе не может быть это безразлично.

– Да ведь «его» нет там. Он на том свете или пропадает без вести! – искренно и горячо воскликнула Софья.

– Нет. Я уверен, что все это вздор!.. – значительно произнес Сапега. – Он, твой приятель, по всей вероятности, жив и невредим.

После паузы в несколько секунд Софья произнесла глухо и потупляясь:

– Нет. Не хочу.

– Ехать на Вишки?

– Не хочу. Не надо. Надо мимо…

– Хорошо. Будь по-твоему, – отозвался граф.

Прошло несколько дней однообразного пути по долам и лесам, по селам и местечкам, и наконец латышское сплошное население, появившееся кругом них, говорило графине Сапеге, что она уже в тех пределах, где родилась и где была когда-то счастлива… Счастливее!

Однажды на одном ночлеге до ее слуха коснулось знакомое название.

– Покорми лошадей в Юрровом боре! – сказал кто-то. «Где же мы едем!» – подумала Софья и встревожилась.

Оказалось, что графиня Сапега не ошиблась.

Они ехали чрез родные места и на другой день в сумерки, должны были остановиться для ночлега в том самом «виасибас намс» – постоялом дворе, где служил когда-то Карлус.

– Мы едем на Вишки? – решилась она сказать мужу.

– Да, – отозвался Сапега коротко и сухо.

– Зачем же?

– Не все ли равно.

– Нет. Не все равно. Мне это не «все равно»! Зачем же тогда… – дрогнувшим от волнения голосом произнесла графиня.

Сапега не ответил ни слова, но затем, чрез несколько минут, выговорил как бы в объясненье чего-то:

– Приедем к вечеру, ночуем в гостинице, а рано утром выедем. Что ж тут…

Графиня только подавила тяжелый вздох.

Она думала: «Да, конечно… Только проедем. Но я увижу дорогие места, и это только растравит мне сердечную боль…»

Чрез мгновенье молодая женщина видимо взволновалась.

«А если он жив?! Если он случайно очутится в Витках? Он всегда хотел наняться пастухом в Вишки. После нашей свадьбы мы тотчас должны были перейти туда».

«Если он жив, то непременно в Вишках», – решила наконец Софья, и сердце замерло в ней.

Когда чрез сутки карета графа Сапеги катила по живописной местности, графиня пытливо выглядывала в окно, и вдруг яркий румянец покрыл ее лицо. Она не удержалась и показала мужу…

– Вот!.. Я знаю… Это Красный холм… Это Саркан Калнэс! Так зовут! Я здесь бывала. Отсюда двенадцать верст до Вишек…

Сапега промолчал.

Графиня не произнесла более ни единого слова, но вся как бы ушла в зрение и не спускала глаз с окрестности; Все кругом становилось ей знакомее и знакомее…

– Акменс! Мой камень! – вскрикнула она вдруг.

Задумчивый Сапега невольно вздрогнул, но промолчал опять.

– Я на этом камне часто Яункундзе исполняла в игре… – произнесла Софья тихо, и сердце ее стало как-то странно стучать и замирать… «Сейчас Вишки! Сейчас Вишки! Сейчас Вишки!» – будто отстукивало оно в ней и сжималось томительно.

За ровным полем показалось жилье… Серенькие домики… Церковь… Вправо – лес…

– По этому лесу дорога в Дохабен! – произнесла графиня громко, но она уже не замечала, что говорит вслух. Она не владела собой.

Чрез полчаса церковь и серые домики, разбросанные среди ровной местности, были уже пред глазами путников, направо и налево от них, ибо карета въезжала в местечко.

Графиня, волновавшаяся все более, вдруг порывом двинулась и высунулась в открытое окошко кареты… За четверть версты, в поле, подымалась столбом пыль и, застилая яркое, заходящее солнце, распласталась по горизонту серо-красным облаком, с золотыми краями и как бы с заревом в выси. Дохабенская Яункундзе, как и всякая деревенская жительница, сразу поняла, что это за облако. В деревнях ввечеру его ожидают и выходят навстречу ему подростки, мальчишки, девчонки, а где их нет – и взрослые. К нему выходят радостно, приветливо, как бы с любовью.

Это облако поднимается стадом, возвращающимся с пастбища на ночлег домой.

Графиня уже различала вдали весь скот; ясно и отчетливо доносилось до ее уха мычанье, блеянье и вся дикая, но, милая музыка этих любимцев крестьянских, в которых половина всего достояния и благосостояния деревни.

«Но если он нанялся в Вишках?!»

Графиня Сапега всей силой воли напрягала свое зрение… Под этим серо-красным, будто зловеще сияющим облаком шевелилась, приближаясь, сплошная масса. Но понемногу она могла уже различить коров, овец, телят и свиней. Масса эта движется прямо, дорогой, лишь кой-где телята отбиваются в сторону…

Но вдруг большой бык вылетел на рысях вон из стада. За ним метнулась фигура… Человеческая фигура! Это пастух с кнутом… Пастух широкоплеч, высокого роста!.. Он на бегу двинул едва заметной рукой, и около него, на красноватом горизонте, мелькнула как бы длинная змея – кнут. Раздался сухой, четкий удар… Той раза развилась эта змея, и три звонких удара двинули стадо еще быстрее. Но в этой высокой фигуре пастуха, в движении его руки, привычно действующей кнутовищем, и в этих сухих звуках удара кнута сказалась что-то особенное для дохабенской Яункундзе, потому что графиня Сапега тихо ахнула и, лишившись чувств, опрокинулась в глубь кареты…

– Софья! Софья! – воскликнул граф в перепуге, и, высунувшись, Он отчаянно крикнул кучеру: – Пошел! Скорее!

bannerbanner