скачать книгу бесплатно
Узоры моей жизни
Галина Сафонова-Пирус
Как распутать разноцветные «нити клубка», изкоторых соткался «ковёр» моей жизни? Ведь «нити» оборваны, спутаны и поэтому при написании повести обратилась за помощью к когда-то сделанным запискам, зарисовкам, наброскам, переписке с интересными людьми, а «холстом» послужил временной период с 2010 по 2020 год.
Узоры моей жизни
Галина Сафонова-Пирус
© Галина Сафонова-Пирус, 2023
ISBN 978-5-0060-8432-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Как распутать разноцветные «нити клубка», из которых соткалась моя жизнь? Найти бы ту, единственную, которая потянула за собой остальные! Но «нити» оборваны, спутаны и поэтому буду ждать подсказок от воспоминаний, ассоциаций, чтобы из предлагаемого ими калейдоскопа выбрать то или иное событие, образ и, найдя новые оттенки, вплести проявленное в узор своего «ковра» жизни. И не будет в нём чётких рельефных орнаментов, а станет он больше похож на полотна абстракционистов.
Всё, всё конечно в этой жизни бренной, —
явления и жизни промелькнут чредою сменной
лишь сохранив во мне тот самый свет,
который соткёт клубки фантасмагорий.
И стану их распутывать старательно,
и буду вглядываться в них внимательно…
А «холстом» для моего узора послужит временной период с 2010 по 2020 год, и вплету в него когда-то сделанные записки, наброски, зарисовки, воспоминания, переписку с интересными людьми, миниатюры о природе и даже сны, ну а воспоминания… Память своевольна, капризна, она спонтанно и вдруг подсовывает то, что, казалось бы, навсегда затерялось во времени, и делает это тогда… Нет, не знаю тот день и час, когда подбросит то или иное воспоминание и лишь буду доверяться ей.
Но только б не грустить!
Ведь если я пред сменой жизней так бессильна,
то предстоящему оставлю вклад посильный, —
детей, деревья, да и всё, что сделаю на этом свете.
И то – моё участие в извечной эстафете.
Часть 1
Солнечно, тепло, – весенний день?.. Я стою и смотрю на только что вымытые широкие половицы крылечка, на свои голубые туфельки и рукав синего пальто в красных, желтых, зеленых точках-капельках. Сколько лет мне было? Не знаю. Но жили мы тогда в воинской части под Лепелем, куда папу перевели в очередной раз. А если так, то ниточка тянется к воспоминаниям мамы, которая рассказывала о тех белорусских местах:
«Там же вокруг всё болота да леса дремучие были, и деревья такие стояли, что только вдвоем и можно было обхватить. А сколько ж змей и гадюк в них водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь… Что ж это мой гамак такой серый? А на нем – ужи. Обвили его весь и висять[1 - Буду часто вставлять рассказанное мамой о своей жизни, сохраняя местный выговор слов.]. Господи, умерла я прямо!.. А раз за бойцом гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж, как догонять его станить, а он прыг за дерево! А этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. Так и ушел».
В Белоруссии жили мы недолго и, вернувшись за два года до начала войны[2 - Великая Отечественная Война. 1941—1945.] на родину, в Карачев[3 - Карачев – районный город Брянской области.], где и пережили оккупацию. (до августа 1943 года) Тщусь что-то выхватить из памяти, оживить, «отряхнув пыль забвения» о тех днях, но была еще совсем маленькой и удержалось немногое.
Я сижу на коленях у брата Николая (заехал к нам перед отправкой на фронт) и громко плачу, а он держит перед моими глазами бутылку, вроде как собирая слезы и говорит:
– Посмотри сколько наплакала! Может, хватит?
И я, удивлённая тем, что бутылка почти полная, успокаиваюсь.
…От шалаша, построенного над вырытой ямой (немцы выгнали нас из хаты) я бегу к нашему дому, возле которого стоит немец с коробкой в руках, из которой… я знаю, знаю!.. сейчас достанет горстку лакомства, – маленькие квадратные печеники.
…Стою на табуретке у окна и вижу, как в туманной изморози растворяются, удаляясь, два человека. Наверное, в тот момент слишком плотная аура горя соткалась в семье, если в моей детской головке сохранилась эта «картинка»: те удаляющиеся были немецким солдатом и сестрой мамы тетей Диной, которую арестовали за участи в подполье.
…Передо мной бесконечно высокая стена из спрессованного песка, я запрокидываю голову, чтобы взглядом дотянуться до ее края, увидеть небо, но только – песок, песок… Он же – и под ногами. И было это уже в 43-м, когда немцы опять выгнали нас из хаты, и мы ушли в противотанковый ров, чтобы прятаться там от угона в Германию.
…Из того самого рва в день освобождения Карачева возвращаемся к нашей сгоревшей хате по предосеннему скошенному полю ржи, по нему едут машины, суетятся солдаты и вдруг!.. Все лежат, прижавшись к земле, а я стою и смотрю на вздыбившийся и уже медленно оседающий столб земли. А когда пришли к нашему сожженному дому… Да, вижу и теперь то обгоревшее дерево с черными грушами и даже ощущаю их горьковатый вкус.
…Еду готовили на костре, ели из жестяных банок, оставшихся после солдат и вот… Я плачу, из пальца течет кровь, а брат стоит напротив и что-то делает с консервной банкой, из которой я только что ела и о край которой порезала руку.
…А это память сохранила довольно ярко, и я как бы смотрю на себя со стороны: на подоконнике сидит бледная, лысая, темноглазая девочка, до самого подбородка закутанная в серое одеяльце, смотрит в окно. И вдруг по дороге катится мячик, большой синий мячик!.. и – никого… и мячик одиноко лежит в пыли. Девочка хочет позвать маму, сказать о мячике, но не может, – после тифа онемела. Но мячик лежит, лежит!.. его никто не берёт! И вдруг:
– Ма-ма… Мячик…
И подбегает мать:
– Дочка заговорила! Ну, слава богу! Думала, что немой останется.
Когда, с каких лет на моём «белом листе» юной человеческой души начали проявляться «письмена», начертанные генной памятью и желание удержать ускользающие мгновения? Может с четырнадцати лет, когда открыла тетрадку и написала в ней первые несколько строк?
Из записок. 1954.
«Почти весь день падает и падают лохматые снежинки. Очень красиво. Но я сижу на печке, слушаю по радио музыку и пишу эти строчки. Как же хорошо за шторочками!»
Как же отрадно было, прибежав с улицы и сунув промокшие варежки в печурку, залезть на печку по лесенке, сколоченной папой из толстых досок, задернуть шторки и читать книжки или слушать репродуктор, похожий на чёрную вьетнамскую шляпу. И был он для меня учителем более интересным, чем школьные, ведь предлагал сколько постановок, классической музыки, стихов и поэм! И до сих пор помню строки:
…И от той гармошки старой,
Что осталась сиротой,
Как-то вдруг теплее стало
На дороге фронтовой…
И забыто – не забыто,
Да не время вспоминать,
Где и кто лежит убитый
И кому еще лежать.
И кому траву живому
На земле топтать потом,
До жены прийти, до дому, —
Где жена и где тот дом?
А читал тогда эту поэму Твардовского[4 - Александр Твардовский (1910—1971) – Писатель, поэт и прозаик, журналист, специальный корреспондент, главный редактор журнала «Новый мир».] диктор Юрий Левитан[5 - Юрий Левитан (1914—1963) – Диктор Всесоюзного радио Государственного комитета СМ СССР по телевидению и радиовещанию, народный артист СССР.], и читал так, что и до сих пор почти слышу его голос:
И с опушки отдаленной
Из-за тысячи колес
Из конца в конец колонны:
«По машинам!» – донеслось.
И опять увалы, взгорки,
Снег да ёлки с двух сторон…
Едет дальше Вася Теркин, —
Это был, конечно, он.
Мой папа и старший брат Николай (в 41-м было ему 16 лет) прошли всю войну, и брат вначале попал на передовую, потом стал прифронтовым шофером, а папа, работая до войны в пожарной части, – после бомбёжек тушил пожары, – был ранен, контужен и, хотя с войны возвратился, но уже в 1946-м уехал в московский госпиталь, где вскоре умер от ползучей парализации.
Помню об отце очень мало, но вот такое иногда всплывает отчётливо: он сидит на нашей русской печке, свесив босые ноги, я щекочу его за пятки, он поднимает ноги выше, выше, я смеюсь, смеётся и он.
Но осталась фотография папы: он – в военной гимнастерке со стоячим воротником, застегнутым на две пуговицы, подшитым белой сменной стойкой, у него продолговатое лицо, гладкие, густые тёмные волосы, открывающие высокий лоб, прямой нос, большие губы с уже обозначившимся треугольником складок в уголках, чуть лохматые брови, а мешки под глазами оттеняют застывшее в них напряжение и опустошенность тоски, – был уже болен.
Сафонов Семён Афанасьевич. 1903—1947.
«Обнаружить и проследить на протяжении жизни развитие тематических узоров и есть задача мемуариста». Владимир Набоков[6 - Владимир Набоков (1899—1977) – русский и американский писатель, поэт, переводчик, литературовед.]
Но как найти и чётко прорисовать те самые «узоры»? Помоги, память!
Речка Снежка… Тогда еще бойкая, с прозрачной водой, с песчаными бережками и на дне, с извивающимися косами водорослей, и я – с корзинкой в руках. Опускаю ее навстречу течению, завожу под косу, болтаю ногой, вспугивая рыбёшек, а потом рывком поднимаю. Быстро-быстро с шумом исчезает вода, а там, на дне трепыхается, бьется о прутья рыбка, плотвичка серебристая. О, радость! О, запахи воды, тины, сырой корзины!.. И хотя потом отпущу эту маленькую серебристую рыбку, но ведь видела ее, видела!.. она была в моих руках!
…Наконец-то земля оттаяла и чуть подсохла, а, значит, можно идти на огороды, что зачернели там, у речки, и рыть, рыть… Копнёшь лопатой раз, другой… восьмой, девятый и – о радость! Из черного влажного отвала земли вдруг улыбнётся промерзший светло-коричневый клубень. Осторожно, чтобы не прорвать кожуру, возьмёшь его, – почему-то он легко отделялся от земли, – бережно положишь в котелок и снова лопатой – и раз, и другой, десятый… Нет, в том была истинная радость для меня, восьмилетней девочки, в еще сырой земле, находить весело подмигивающие под солнцем клубни и складывать в котелок. Потом мама снимала с них тоненькую кожуру, перекручивала через мясорубку, добавляла лука, муки, – если та была, – и выпекала гопики. Но поскольку подсолнечное масло в те годы было редкостью, то смазывала сковородку жёстким и поэтому неубывающим куском сала, который гулял от одной соседки к другой. И такой гопик однажды я выменяла у подруги на булку, – той не захотела её есть потому, что оказалась непропеченной, да и гопика ещё не пробовала, – а она с осторожностью откусила от него, пожевала и выплюнула. Я удивилась. А от её булки, отщипывая по маленькому кусочку и обсасывая зубы, вязнувшие в непропеченном, чуть горьковатом тесте, до самого вечера наслаждалась забытым за годы войны вкусом, недоумевая: и как она могла отдать мне такое лакомство? Конечно, оладьи из мёрзлой картошки таковыми не были, но пока соседи не вскопали свои огороды возле речки, мы были сыты весенними гопиками, – только не ленись!
Дом детства нельзя позабыть,
ведь в нём моё «я» зарождалось, —
душа словно в люльке качалась.
Дом детства нельзя позабыть
и верной душе не остыть,
в каких бы мирах не скиталась.
Наш дом в г. Карачеве, построенный после окончания войны. (1946).
Наша память капризна, она сохраняет лишь то, что сочтёт нужным, поэтому многое подсказывают мои дневники.
Из записок. 1951
«Улей стоит у нас в доме и сегодня брат осмотрел пчёл. Оказалось, что половина их вымерла. Как жалко! Все лето они собирали мед, гибли в дождь, пропадали в полетах, а мы этот мед у них отняли и вот они погибли от голода. Мама собирается поставить погибшим пчелкам свечку, а мне перед оставшимися даже стыдно, ведь к нам относится цитата Радищева[7 - Радищев Александр Николаевич (1749—1802) – писатель и мыслитель конца XVIII века, открытый противник самодержавия.]: «Они работают, а вы их труд ядите».
С четырнадцати лет я начала вести дневниковые записки, и это означало, что жизнь начинала подсказывать мне размышления над тем, что происходило рядом. И дальнейшее преображение моей души зависело от тех «семян», которые были и будут заронены теми, кто был рядом, – мамой и братом Виктором. А старший брат Николай, который вернувшись с войны поступил в институт, потом по распределению уехал с женой в Совгавань, а вернувшись, стал жить у ее родителей в Ленинграде.
В то время Виктор работал преподавателем физкультуры в деревне под Карачевом и, приезжая домой, привозил мне гостинец, – несколько пряников… нет, тогда они назывались жамками и почему-то всегда были чёрствыми, но когда я залезала на печку и грызла их, то казались они мне таким лакомством!
Не могу вспомнить, сохранилась ли обида на брата хоть за что-то? А, впрочем…
Я лежу на печке и с увлечением читаю роман «Кавалер золотой звезды». (Удивительно, но так отчётливо запомнилось, что именно роман этого прославленного тогда писателя Семена Бабаевского.) Так вот, читаю, но входит Виктор, спрашивает: что за книга? Показываю. А он хватает её и бросает под стол. Я – в слёзы! Но он даже и утешать не стал, а только сказал: «Никогда не забивай голову барахлом». И других обид не помню, а вот такое… Я пошла встречать корову из стада, но та пришла сама, а меня мама нашла в двенадцатом часу ночи висящей на заборе Городского сада, – шел концерт заезжих артистов, – и гнала домой толстой верёвкой, – вбежала я в дом, забилась меж кроватью и стенкой, ожидая: вот-вот достанет! Но вступился брат, прикрыв собой:
– Да ладно, прости её. Она больше не будет.
Я и мама. Фото сделано в послевоенные годы (1947 год).
Почему записала тогда, в четырнадцать лет, песню, которую пропела мама, что подтолкнуло? Может, потому, что именно тогда созрело в душе сознание навсегда ускользающих мгновений, которые хотелось сохранить?
Уж ты реченька,
Речка быстрая, вода чистая,
Что ж ты, речушка, стоишь,
Не всколыхнешься,
С пододна песком не возмутишься?
«Да как же мне речушке всколыхнутеся,
Как мне, быстрой возмутитеся?
Я уж, речушка, тростником заросла,
Да я уж, быстрая, тынью заплыла».
Как на горочке стоит горенка.
В этой горенке сидит свет-Наташенька.
Но сидит она невесела,
Буйну голову повесила.
Приходят к ней подруженьки-соседушки:
«Что же ты, Наташенька, невесела,
Буйну голову повесила»?
«Сестрицы-подруженьки,
Как же мне быть веселою?
Ведь вскормить, вспоить, меня было кому,
А проводить, благословить некому.
У меня гостей полна горница,
Одного только нет – гостя милого,
Гостя милого – батюшки родимого.
Ой, вы, ой, поднимитеся, ветры буйные,
Ветры буйные, ветры сильные.
Да вы разнесите пески желтые,
Пески желтые во все стороны.
Да откройте вы дубовый гроб,
Поднимите из него гостя милого,
Гостя милого, батюшку родимого.
Обниму я его, припаду к нему
И спрошу у него благословения».
«Да ты не плач, не рыдай, свет Наташенька!
Благословит тебя родная матушка,
А встретит тебя сокол Серёженька.
Ассоциации… Вы вспыхиваете неожиданно и какими-то неведомыми путями вбрасываете в то, что, казалось бы, скрылось навсегда.
Иду по аллее парка, любуюсь резными деревянными скульптурами, нежностью весенней зелени, вдыхаю влажный, напитанный свежестью воздух, смотрю на весёлую игольчатую зелень травы, пробившейся сквозь сухие прошлогодние листья, и от всего этого в душе трепещет радость торжествующей жизни, молодости! Но вдруг: «Как же грустно, что тогда наша Зорька не дожила до такой травки!»
А была она в послевоенные годы нашей кормилицей и спасительницей. Тогда на семью по карточкам выдавали буханку хлеба в день, картошины без соли и масла были почти лакомством. А корову зимой мы кормили соломой, – на сено не было денег, – и остатками от вывезенных колхозниками стогов сена, за которым мама ходила в поле, раскапывая из-под снега, где её однажды чуть не подстрелил охотник, в сумерках приняв за волка.
Ходили мы с мамой за шестнадцать километров от Карачева в деревню Юрасово[8 - Юрасово – село Брянской области, в 5 км. от Карачева, на левом берегу Снежети.] и к заводу, на котором из свёклы делали спирт, отходы выливали и назывались они бардой. В мороз она не замерзала, поэтому раз в неделю, раненько утром, устанавливали мы на санки бак и отправлялись за нею, а когда возвращались, то мама тянула за веревку, а я, десятилетняя девчонка, толкала санки сзади, барда иногда выплескивалась мне под ноги и мои бурки[9 - Бурки – что-то вроде валенок, шились из сукна и ваты.] на морозе покрывались ледяной коркой.
И всё же наша Зорька не дотянула до весны. В марте, когда стало пригревать солнышко, мама вывела её на огород погреться, а она легла и не встала. Когда пришел ветеринар, то сказал, что лечить её нечем, и на другой день, придя из школы, я не увидела нашей Зорьки.
Молодым душам присуща романтика. Была она и во мне, тем более, что социалистическая пропаганда твердила: «Всё – для блага человека, всё – во имя человека», а значит, и свою жизнь я была должна прожить для «блага» и «во имя». И пусть в этой моей дневниковой записи в шестнадцать лет – полная романтики риторика, но ведь верила в то, о чём писала.
Ветер холодный, резкий
В лицо мне бросает снегом,
Срывает одежду дерзкий,
Морозит душу и тело.
И всё ж не пойду дорогой,
Которой другие крадутся.
Для них этот ветер – попутный,
Назад им уже не вернуться.
Пусть бури воют, тоскуя,
Пусть яростней год от года,
Но дань свою донесу я —