
Полная версия:
Страх
За последние годы Вадим научился обращаться с хамами, как они того заслуживают, казалось, он давно перестал их бояться. Нет! Голос старого Шарока поверг его в замешательство, он по-прежнему боится их, дрожит перед ними. Тем больший ужас испытывал Вадим перед тем таинственным, неведомым могущественным хамом, который сидит на Лубянке и ждет его.
Этот могущественный хам оказался рыжеватым сутулым евреем в военной форме, с длинным носом и печальными глазами.
Увидев Альтмана, Вадим с облегчением вздохнул. О своих знаменитых однофамильцах этот тощий рыжеватый военный наверняка не слышал, образование, видимо, в рамках шести – восьми классов, но на хама не похож. Впалые щеки, узкие плечи… Возможно, даже пиликал в детстве на скрипочке, во всяком случае, не сморкается двумя пальцами, пользуется носовым платком. И, надо думать, не выкручивает руки подследственным.
– Садитесь!
Вадим сел. Альтман вынул из стола бланк, положил перед собой, обмакнул перо в чернильницу.
– Фамилия, имя, отчество? Год и место рождения? Работа и должность?
Допрос? За что, почему? К тому же ему действовал на нервы монотонный голос Альтмана.
На последний вопрос Вадим ответил так:
– Член Союза писателей СССР. Я бы хотел знать…
– Все узнаете, – перебил его Альтман, – должность?
– В Союзе писателей нет должностей.
Альтман воззрился на него.
– Что же вы там делаете?
– Я критик, литературный и театральный критик.
Альтман опять уставился на него.
– Получаю гонорар за свои статьи, – уточнил Вадим.
Альтман все смотрел задумчиво. Потом записал «критик».
Этот маленький успех ободрил Вадима, и он добавил:
– Гонорары, конечно, незначительные, работа критика в этом смысле весьма неблагодарная. Но живем… Нас с отцом двое, отец мой – профессор Марасевич… – Вадим сделал паузу, ожидая реакцию Альтмана на столь значительную фамилию, но на лице Альтмана не дрогнул ни один мускул, и Вадим продолжал: – Он руководитель клиники, консультант кремлевской больницы.
И опять ничего не отразилось на скучном лице Альтмана. Он перевернул страницу, аккуратно поправил сгиб, провел по нему ногтем, страница была чистая, линованная.
И, разглядывая эту чистую страницу, спросил:
– С кем вы вели контрреволюционные разговоры? – Голос его был ровным, таким же скучным, как и лицо.
Этого Вадим никак не ожидал. Он ожидал разговора о Вике, приготовился, выстроил, по его мнению, логичную и убедительную версию. Но «с кем вы вели контрреволюционные разговоры»?! Ни с кем он их не вел, не мог вести, он советский человек, честный советский человек. Такой вопрос – ловушка. Пусть скажет, по какому делу вызвал его, он готов отвечать, но должен знать, в чем дело. Но если он начнет возражать, то разозлит этого тупицу, он единовластный хозяин здесь, в этих голых стенах, с окнами, закрашенными до половины белилами и забранными металлической решеткой.
– Я не совсем понимаю ваш вопрос, – начал Вадим, – какие разговоры вы имеете в виду? Я…
Альтман перебил его:
– Вы отлично понимаете мой вопрос. Вы отлично знаете, какие знакомства я имею в виду. Советую вам быть честным и откровенным. Не забывайте, где вы находитесь.
– Но я, право, не знаю, – пролепетал Вадим, – я ни с кем не мог вести контрреволюционных разговоров. Это недоразумение.
Альтман посмотрел на листок допроса.
– Вы член Союза писателей, да? Вокруг вас писатели? Что же, никто из них не ведет, по-вашему, контрреволюционных разговоров? – Он задавал вопрос за вопросом, а голос был монотонный, будто он читал ему нотацию. – Вы хотите меня в этом убедить? Вы хотите мне доказать, что все писатели абсолютно лояльны к Советской власти? Вы это хотите доказать? Вы берете на себя ответственность за всех писателей? А может быть, вы слишком много на себя берете?
Вадим молчал.
– Ну? – переспросил Альтман. – Будем играть в молчанку, а?
Вадим пожал толстыми плечами.
– Но никто не вел со мной контрреволюционных разговоров.
– Не хотите нам помогать, – с тихой угрозой проговорил Альтман.
– Почему не хочу, – возразил Вадим, – помогать органам НКВД – обязанность каждого человека. Но никаких разговоров не было. Не могу же я их придумать.
Хотя вся обстановка – и этот кабинет, и этот автомат Альтман со своим монотонным голосом – пугала Вадима, внутренне он немного успокоился: он уязвим только со стороны Вики, но о Вике речи нет. А контрреволюционные разговоры – тут какая-то ошибка, какое-то недоразумение.
Альтман молчал, в его глазах не было ни мысли, ни чувства. Потом он перевернул листок, посмотрел фамилию, имя и отчество Вадима.
– Вадим Андреевич!
Этот жест был оскорбителен. Альтман не скрывает, что даже не помнит его имени-отчества, не дал себе труда запомнить его: мол, это ему ни к чему.
– Вадим Андреевич!
Он в первый раз посмотрел Вадиму прямо в глаза, и Вадим похолодел от страха: столько ненависти было в этом взгляде, в неумолимом палаческом прищуре.
– Но я…
– Что «я», «я», – тихий голос Альтмана был готов взорваться, перейти на крик, – я вам повторяю: вы забываете, где находитесь. Мы вас вызвали сюда не для того, чтобы вы нас просвещали, понятно вам это или не понятно?
– Конечно, конечно, – угодливо подтвердил Вадим.
Альтман замолчал, потом прежним унылым голосом спросил:
– С какими иностранными подданными вы встречаетесь?
Наконец! Подбирается к Вике. Ясно!
Вадим изобразил на лице недоумение.
– Я лично с иностранными подданными не встречаюсь.
Альтман опять посмотрел ему прямо в глаза, и Вадим снова похолодел от этого палаческого прищура.
– В жизни не видели ни одного иностранца?
– Почему же? Видел, конечно.
– Где?
– Иностранцы бывают в доме моего отца. Мой отец – профессор медицины, очень крупная величина, знаете, мировое имя… И конечно, его посещают иностранные ученые, официально, с ведома руковод. ящих инстанций… Я не медик, не участвовал в их беседах, кстати, на их беседах всегда присутствовали официальные лица… Но я помню некоторые имена. Несколько лет назад отца посетил профессор Берлинского университета Крамер, другой профессор – Россолини, так, кажется. Профессор Колумбийского университета, не помню его фамилию, его называли Сэм Вениаминович.
Альтман что-то записал на бумажке. Неужели фамилии этих профессоров? Странно! О них можно прочитать в газетах.
Упомянул Вадим и профессора Игумнова, и Анатолия Васильевича Луначарского, приходивших в их дом с иностранцами. Назвал одного польского профессора, он приходил с Глинским, известным партийным работником, другом и соратником Владимира Ильича Ленина, назвал еще несколько имен. И замолчал.
Молчал некоторое время и Альтман, затем спросил:
– Ну и о чем вы разговаривали с этими иностранцами?
– Я лично ни о чем. Это были знакомые отца.
– А вы сидели за столом?
– Иногда сидел.
– Ну и что?
– Я не понимаю…
– Я спрашиваю: ну и что?! Что вы делали за столом? Говорили?
– Нет, о чем мне было с ними говорить, это люди науки…
– Ах, значит, не говорили. Только пили и ели. А уши что? Заткнули ватой? Пили, ели и слушали их разговоры. О чем они говорили?
– На разные темы, главным образом о медицине.
– И с дирижером тоже о медицине?
И тут Вадим произнес фразу, которая показалась ему очень удачной и даже несколько взбодрила его:
– Да. Он советовался с моим отцом по поводу своих болезней.
Альтман взял в руки листок и, путаясь в ударениях, прочитал названные Вадимом фамилии.
– Это все?
В его монотонном голосе звучала уверенность, что это не все.
– Как будто все.
– Подумайте.
И опять в его голосе прозвучало ожидание того, что Вадим назовет то единственное имя, ради которого он и вызвал его сюда. Ясно: имеет в виду Шарля, муженька Вики, этого виконта, черт бы его побрал! Он бывал у Вики, но Вадим его почти не видел, сухо поздоровался, когда Вика представила Шарля ему и отцу, но ужинать с ними не остался, ушел, сославшись на срочное заседание, так что Вика ввела Шарля в их семью не только без его ведома, но и без его участия. И все дело, конечно, в Шарле и только в Шарле. И надо его назвать, самому назвать, свободно, спокойно, а не вынужденно.
– Ну, – сказал Вадим, – есть еще муж моей сестры, они живут в Париже… Но никаких связей с ними я не поддерживаю.
– Это все? – снова переспросил Альтман.
– Да, все, что я могу припомнить.
Альтман придвинул к себе бланки и начал писать ровным писарским почерком, заглядывая в листок бумаги, который заполнил фамилиями и именами, названными Вадимом.
Вадим наблюдал за тем, как он пишет. Медленная, спокойная работа, которую уже ничто не может остановить. И эта неотвратимость подавляла Вадима.
Кончив писать, Альтман протянул ему протокол.
– Прочитайте и подпишите.
И с прежней ненавистью воззрился на него. Будто решал, что лучше: повесить Вадима или отрубить ему голову? И, холодея от страха под этим взглядом, Вадим прочитал протокол.
Две страницы текста, без абзацев и отступлений, заключали в себе ответ на вопрос: «С какими иностранными подданными вы встречались, где, когда, при ком?»
Названные Вадимом имена, фамилии были записаны правильно. Но их оказалось очень много – этих имен, и русских, и иностранных. Иностранные имена принадлежали тем, кто приходил к ним на Арбат, русские – тем, кто их приводил, а сама картина выглядела нелепой, неправдоподобной, получалось, что их дом то и дело посещают иностранцы, а Вадим только и занимается разговорами с ними. К тому же все начиналось с Вики, с того, что она замужем за французом, таким-то и таким-то, выходило, что именно поэтому иностранцы бывают в их доме.
Но внешне все записанное соответствовало показаниям Вадима, возразить нечего, да и страшно возражать. Его угнетал, подавлял этот палаческий прищур, неумолимость монотонного голоса, неожиданные вспышки гнева и ненависти. Вадим подписал обе страницы протокола.
Альтман положил его в папку.
– О вызове сюда и о ваших показаниях никто не должен знать.
– Конечно, – поспешно ответил Вадим. Он готов был согласиться со всем, лишь бы поскорее выйти отсюда.
– Вы никому ничего не должны рассказывать. Иначе вас ждут большие неприятности.
– Ну что вы!
– Считайте себя официально предупрежденным.
– Понятно.
Альтман поднял голову, опять злобно прищурился.
– А к вашим контрреволюционным разговорам мы еще вернемся. Поговорим об этом подробнее. Я вам позвоню.
15
Варя, конечно, не позвонила Вике. И Вика не звонила ей. И слава Богу! С той жизнью покончено навсегда.
С Левочкой, Риной она виделась только на работе. И никаких разговоров о Косте. Левочка как-то заикнулся было, Варя осадила его, грубо осадила, пусть запомнит. И Левочка больше не заикался, а Рина тем более – ей, хохотушке, все равно.
Игорь Владимирович был по-прежнему благожелателен, внимателен, ровен в обращении. Но Варя чувствовала, что после ее разрыва с Костей у Игоря Владимировича появились какие-то надежды, он скрывал их подчеркнутой корректностью. После профсоюзного собрания, после «Канатика» он сильно упал в ее мнении – такой же кролик, как и остальные, но хороший руководитель, талантливый архитектор, Варе нравились его решения, логика и убедительность доказательств. На совещания, где обсуждались технические вопросы строительства и где Игорь Владимирович демонстрировал свои проекты и предложения, он брал с собой Варю, проделал это очень тактично: у Левочки срочная ответственная работа и у Рины сложная ответственная работа, не следует их отрывать, с ним пойдет Варя. Так и повелось: на технические совещания Игоря Владимировича сопровождала Варя.
Она ходила на эти совещания с удовольствием: приятная атмосфера, интеллигентные, остроумные люди, крупнейшие специалисты. Но Игорь Владимирович выделялся даже здесь, среди этих выдающихся людей, и это до некоторой степени примиряло с ним Варю.
Конечно, и над ним довлеет страх, как и над другими, он не герой, но и не подлец, любит свое дело, человек творческий, но слабый. Такие творческие, талантливые люди, видно, часто бывают слабыми. Достаточно посмотреть газеты. Знаменитые писатели, актеры, художники ставят свои подписи под требованиями истребить, уничтожить, расстрелять людей, чья вина еще не доказана.
Имени Игоря Владимировича Варя в газетах, слава Богу, не находила, он такие требования не подписывал, а его поведение на профсоюзном собрании и в «Канатике», в общем, мелочи, хотя это ее и покоробило в свое время.
Несколько раз Игорь Владимирович провожал ее с работы, им было по пути… Пошли почему-то по улице Герцена, в кинотеатре показывали фильм «Ради ребенка», зашли, фильм оказался хорошим.
А на следующий день через Красную площадь спустились к Москве-реке, сидели на парапете, рассматривали прохожих, придумывали им судьбы.
Как-то, проходя мимо метро на Арбатской площади, он купил ей три розы, перебирая их, она случайно одну уронила, они нагнулись одновременно, стукнулись лбами, рассмеялись.
Эти прогулки становились опасны – начиналось ухаживание, которого Варя не хотела. Она сделала так, чтобы к ним присоединилась Зоя – они живут в одном доме, естественно, идут вместе. Игорь Владимирович не выразил своего недовольства, так же шутил, смеялся, но был разочарован и, когда на следующий день увидел Зою рядом с Варей, сказал:
– Мне с вами по пути до Воздвиженки.
И там, на углу, распрощался с ними.
В другой раз они вышли одновременно с Игорем Владимировичем, Зои не было, но Варя сказала:
– Я тороплюсь, Игорь Владимирович, и поеду на трамвае.
– Я вас посажу на трамвай.
Он молча проводил ее до остановки, молча стоял рядом и, когда трамвай подошел, вдруг спросил:
– Вы разрешите вам позвонить?
– Звоните, – сказала Варя, садясь в вагон.
Он не позвонил, но прислал корзину цветов.
– Новый поклонник? – спросила Нина.
– Возможно…
Красивые цветы, но ей не надо этого. Она не любит Игоря Владимировича и никогда его не полюбит. Она ждет Сашу… В последнем письме Софьи Александровны она приписала фразу: «Дорогой Саша, мы ждем тебя». Потом зачеркнула «мы ждем» и подписала: «Я жду».
Софья Александровна посмотрела, улыбнулась:
– Спасибо, Варя, Саше это будет радостно читать.
Возвращать цветы, конечно, глупо. И куда она потащится с этой корзиной по Москве?.. И объясняться на работе тоже глупо. Варя решила написать Игорю Владимировичу.
«Дорогой Игорь Владимирович! Спасибо за ваш милый подарок, цветы чудесные. Но в нашей бедной коммунальной квартире эта корзина вызвала большой переполох и всяческие пересуды, связанные с моим бывшим мужем. Чтобы в дальнейшем не волновать моих соседей и не давать пищу сплетням, прошу вас больше цветы не присылать. С самым нежным приветом. Варя».
Она заклеила конверт и на следующий день, зайдя в кабинет Игоря Владимировича, положила это письмо перед ним на стол, улыбнулась.
– Прочитайте и не сердитесь!
И вышла из кабинета.
Через некоторое время Игорь Владимирович вошел к ним в комнату и тоже улыбнулся Варе в знак того, что прочитал и понял ее записку.
Дни и вечера у Вари были заняты, но она все-таки выкраивала время, чтобы навестить Софью Александровну и забежать к Михаилу Юрьевичу, единственные люди, которых ей хотелось видеть.
У Софьи Александровны болело сердце. Она не жаловалась, но тяжело поднимается со стула, задыхается, глотает таблетки.
– Чем вам помочь, Софья Александровна?
– Ничего, пройдет, – отвечала обычно Софья Александровна, – до Сашиного возвращения дотяну.
– Бросьте, Софья Александровна, – сердилась Варя, – выкиньте это из головы. Я не могу видеть, как вы мучаетесь. Хватит. Собирайтесь в поликлинику, я пойду с вами.
– Тебе некогда, ты работаешь, учишься, а там, чтобы попасть к врачу, надо просидеть в очереди целый день.
– Ничего, я возьму два дня в счет отпуска.
Варя пришла на следующий же вечер.
– Софья Александровна, завтра пойдем, я договорилась на работе.
Софья Александровна не могла быстро ходить, они долго добирались до Собачьей площадки – там находилась районная поликлиника. Варя усадила Софью Александровну на стул, народу было действительно полно, ждать пришлось долго. Наконец подошла очередь Софьи Александровны. Она вошла в кабинет, Варя вслед за ней.
– Вы кто? – спросила ее врач.
– Дочь, – ответила Варя.
– Побудьте в коридоре.
Софья Александровна сказала:
– Посиди, Варенька, подожди.
Визит к врачу действительно ничего не дал. Он назначил сердечные капли, в крайних случаях принимать нитроглицерин. Даже бюллетень не выписал, и Софья Александровна продолжала ходить в прачечную на Зубовском бульваре, где по-прежнему работала приемщицей белья.
Варя представляла, как бедную Софью Александровну атакуют взбешенные клиенты, у которых прачечная постоянно путает или теряет белье, а Софья Александровна отвечает им больным, слабым голосом и, конечно, тут же кладет под язык таблетку нитроглицерина. К тому же и заведующий стал придираться к ней, откуда-то узнал про Сашу, даже хотел уволить ее за то, что скрыла это при поступлении на работу, но не смог – на такую должность и на такой оклад желающих не находилось. И на его придирки Софья Александровна отвечает тем же слабым больным голосом.
Помогать Софье Александровне в прачечной Варя не могла – сама ходила на службу, но старалась хотя бы освободить ее от домашней работы. Варе казалось иногда, что это и есть ее настоящий дом, так свободно и легко можно чувствовать себя только в своем доме. И удивительное дело: ничто тут не напоминало ей Костю, будто Костя никогда и не жил в этой квартире. Здесь жила Софья Александровна, здесь незримо присутствовал Саша.
Управившись с делами, Варя навещала Михаила Юрьевича. В комнате, тесно уставленной шкафами, полками, этажерками, сплошь забитыми книгами, альбомами, папками, царил полумрак. Освещен был только стол, уставленный баночками, стаканами с кисточками, ручками, карандашами, тут же лежали тюбики с клеем и красками, ножницы, бритвочки – все, что нужно Михаилу Юрьевичу для работы. Варя с ногами забиралась в старое кресло с продавленным сиденьем и высокой спинкой.
Пахло красками, клеем, уютно выглядел Михаил Юрьевич в клетчатой домашней куртке, старомодный холостяк в пенсне.
Склонившись над столом, он подклеивал страницы какой-то ветхой книги.
Как-то Варя увидела у него на столе томик Сталина, удивилась:
– Вы это читаете?
– Приходится. Для работы.
– А где вы работаете?
– Я работаю в ЦУНХУ.
– ЦУНХУ?.. Что это такое? Первый раз слышу.
– Центральное управление народнохозяйственного учета. Раньше называлось правильнее – ЦСУ, Центральное статистическое управление. Я, Варенька, статистик. Знаете такую науку?
– Скучная наука, – заметила Варя, – все цифры и цифры.
– Ну почему же. За цифрами стоит жизнь.
– Когда я вижу в газетах цифры, сразу ее закрываю: скучно читать. И все врут, все неправда.
– Нет, цифры не всегда врут, – сказал Михаил Юрьевич серьезно, – иногда говорят и правду. Вот, например.
Михаил Юрьевич открыл заложенную страницу в книге Сталина.
– Это доклад товарища Сталина на XVII съезде. Товарищ Сталин сравнивает 1933 год с 1929 годом, и получается, что за эти годы мы потеряли 153 миллиона голов скота. Больше половины.
– Что же случилось, падеж? Мор? – насмешливо спросила Варя.
– Товарищ Сталин объясняет это тем, что во время коллективизации кулаки забивали скот и уговаривали это делать других.
– Кулаки? – все так же насмешливо переспросила Варя. – А сколько их, кулаков-то?
– Ну. В этом же докладе товарища Сталина говорится, что кулаки составляли около пяти процентов сельского населения.
– И эти пять процентов перебили половину скота в стране? И вы этому верите?
– Я не сказал, Варенька, что я этому верю, я прочитал слова товарища Сталина.
– Ваш товарищ Сталин говорит неправду! – возмутилась Варя. – У нас в квартире живут Ковровы, они работают на фабрике «Красная Роза», они из деревни, и к ним приезжают деревенские, я сама слышала сто раз: коллективизировали силой, в несколько дней, в январе месяце, ни скотных дворов, ни кормов, «быстрей», «быстрей». Скот оказался на улице – так они прямо и говорят. «Даешь проценты!..» Проценты получили, а скот пропал… А колхозникам наплевать: их загнали в эти колхозы, скот отобрали – он для них чужой, ну и пусть дохнут эти коровы, овцы, свиньи, лошади. Этого ваш товарищ Сталин не сказал! Обман, обман, всюду обман!
Михаил Юрьевич посмотрел на нее, подумав, сказал:
– Варенька, поймите меня правильно. Я разделяю ваше негодование, но, Варенька, вам следует считаться со временем, в котором мы живем. Выражать свое негодование небезопасно, очень много подлых людей кругом, вам следует быть осторожней.
– Но с вами я могу говорить откровенно?
– Со мной можете… Но я надеюсь, что наши разговоры останутся между нами.
– Безусловно. Неужели, Михаил Юрьевич, вы мне не верите?
– Верю, Варенька, верю, вы прекрасная, честная девочка.
– «Девочка», – усмехнулась Варя, – я замужем была.
– Это не имеет значения. Для меня вы девочка, Варенька… И я боюсь за вас, вы очень открыты, незащищены, на каждом шагу вас подстерегает опасность, за одно неосторожное слово вы можете пострадать, можете сломать свою жизнь. Обещайте мне ни с кем, кроме меня, на эти темы не разговаривать.
– Обещаю.
– Имейте в виду, только в этом случае вы можете рассчитывать на мое доверие.
– Конечно, Михаил Юрьевич.
– Тогда я скажу вам больше. Почему кризис в земледелии? Оттого что поголовье скота снизилось в два раза, а его продуктивность в двенадцать раз… То же самое с молоком, маслом, шерстью, яйцами. Вот почему ничего нет в магазинах.
Варя молчала, думала. Хороший человек Михаил Юрьевич, но все люди теперь на один лад… Как осторожно выражается… Кризис в земледелии. Она усмехнулась.
– Вот вы говорите «кризис», «продуктивность». Все это, Михаил Юрьевич, простите меня, общие слова. А вы знаете, у нас целые деревни вымирают от голода, мне Ковровы рассказывали. Да я это и своими глазами видела здесь, в Москве, на Брянском вокзале.
– Теперь он называется Киевским.
– Хорошо, пусть Киевский, какая разница? Так я помню, там люди лежали вповалку, мужчины, женщины, дети, живые и мертвые, с Украины бежали от голода, а их милиция не выпускала в город, чтобы не портили вида «Москвы-красавицы», только по ночам трупы вывозили, освобождали место для новых голодных, чтобы те умирали хоть под крышей, а не на улице, чтобы их трупы не со всей Москвы собирать, а только с вокзалов… А мы проходили мимо них, садились в поезд и ехали к подругам на дачу, и другие тоже проходили мимо, садились в поезд и ехали на дачу. И все, наверное, считали себя высокоморальными и нравственными людьми.
– Варенька! Но что мы могли с вами сделать?
– Я читала: во время голода до революции, не помню, в каком году…
– Голод был в начале 90-х годов, – сказал Михаил Юрьевич.
– Так во время того голода люди жертвовали деньги, организовывали бесплатные столовые. Я где-то даже видела фотографию: Лев Николаевич Толстой в столовой для голодающих детей… И я помню, я тогда маленькая была, моя сестра Нина, и Саша Панкратов, и Максим Костин, и другие ребята ходили с кружками, собирали в пользу голодающих Поволжья, не скрывали, что в Поволжье голод, помогали.
– Тогда Ленин был, – сказал Михаил Юрьевич.
– Вот именно, – подхватила Варя, – а сейчас: «Спасибо товарищу Сталину за счастливую жизнь». Спасибо ему за право подыхать не на улице, а на вокзале. Сколько погибло овец и свиней, товарищ Сталин говорит открыто, а вот сколько погибло людей, сказал?
– Этого нет в докладе, – признался Михаил Юрьевич.
– Вот видите, о свиньях сказал, а о людях – нет. Свиней можно на кулаков списать, зарезали, мол, контрики, кулаки, а людей на них не спишешь, людей надо на себя принять. Вот вы статистик, Михаил Юрьевич, сколько у нас в стране погибло людей во время коллективизации?
– Никаких официальных данных нет и никогда не будет, мертвых не считали. Голодающие районы изолировали от остальной части страны.
– Неужели вы, статистики, не можете вычислить? Вы же сами сказали, что статистика – это наука.
– Да, – согласился Михаил Юрьевич, – статистика – это наука. И она позволяет довольно точно выяснить то, что скрывают официальные источники.
– Ну и что же получается?
– Видите ли… На XVII съезде товарищ Сталин назвал цифру населения на конец 1933 года в 168 миллионов. Эту цифру мы, статистики, товарищу Сталину не давали, в нас она вселила даже страх, нам было ясно, что говорить о приросте населения в 1933 году – значит говорить неправду. Наоборот, за 1933 год население страны уменьшилось – голод, высокая смертность населения, особенно детская смертность. Даже в городах, где положение с продовольствием было гораздо лучше, число рождений уступало числу смертей.