
Полная версия:
Муха в розовом алмазе
Да, так и будет, если я не предприму контрмер. А Синичкина? Она тоже может что-нибудь выкинуть. Как она изменилась за последнее время! Кошечка превратилась в камышового кота.
Вот, блин, попал в переплет! И ничего не придумаешь… Пистолет, что ли, вынуть и разоружить их? И они вынут, вон, Сашка глаз с меня не сводит. И будем мы, как в дешевых гангстерских фильмах друг друга выцеливать… И самое интересное, что и они все думают точно так же, как и я. И приходят к мысли, что лучше всего пожелать окружающим спокойной ночи несколькими нажатиями курка. Смыться что ли? Спрятаться в дальней рассечке и подождать, пока они прорвутся на волю? Если они, освободившись, даже завалят взрывом гранат древняк, его запросто разобрать можно. Фиг с ними с этими алмазами, выберусь, вернусь к Ольге, баклажаны для души и воспоминаний буду выращивать… Нет, от Синичкиной не убежишь… Она меня на расстоянии чувствует. Под землей найдет. Надо ей что-то от меня. Ведьма… По крайней мере, очень похожа на молодую матереющую ведьмочку…
А Ольга меня к себе не пустит… Совсем мы стали чужими людьми… Ну, женщина! Все из-за нее! Жестокая, целеустремленная и несчастная в этом. Вот ведь прав был старина Юнг – не может стать счастливой женщина, не любившая своего отца!
Воздуха все меньше и меньше. Все подря-я-д зева-а-ют".
– Ты чего задумался? – вернул меня под землю мелодичный голос Анастасии.
– Да вот думаю, как живот свой уберечь, – честно ответил я, продолжая позевывать. – Какие-то вы не такие… Боюсь я вас. Первый раз без Баламута и Бельмондо на дело вышел и – боюсь. Цели у вас дурацкие, не человеческие… А мои друзья – люди… Вот если бы они вместо вас здесь были! Мы бы жизнью наслаждались, пока вино не кончилось, а женщины не отяжелели (последнее я для ушей Синичкиной сказал: хоть и ведьма она, но сразу видно – о ребеночке мечтает), а потом походили бы чуток, туда-сюда, руки за спину заложив, напрягли бы извилины и нашли бы дорожку наверх, то есть к ближайшему магазину… И со всеми бы в мире жили: и с Али-Бабаем, и даже с тобой Кучкин…
– Да брось ты! – мелко рассмеялся Кучкин, потрагивая указательным пальцем ранку на правой скуле. – Развел философию из-за какого-то засранца-иностранца. Мы же друзья с тобой давние… А этих розовых стекляшек на всех хватит.
– Ну-ну, – вздохнул я, решая, что делать.
А когда решил, что пусть Бог решает, а мне неплохо бы и подкрепиться, где-то в глубине штрека бухнул обвал. Не знаю, что нас подтолкнуло, но мы с Анастасией вытащили пистолеты и бросились на звук, напрочь забыв о том, что в штольне орудует таинственный минер.
Обвалилась рассечка, расположенная чуть подальше той, в которой мы с Синичкиной провели нашу первую ночь (ночь?). Эта выработка также была забрана дверью. Открыв ее, я увидел ужасное зрелище, вдвойне ужасное в желтом свету серебряной "летучей мыши", испуганно прижавшейся к правой стене выработки. Рассечка, видимо, представляла собой филиал (или запасной аэродром) гарема Али-Бабая. В ней не было полатей; кошмы, покрытые цветастыми ватными одеялами, лежали прямо на полу и на этих одеялах громоздились упавшие с кровли глыбы или "чемоданы", как их называют горняки. Из-под ближайшей глыбы, тонны в полторы весом, если не больше, торчали четыре ноги: между двумя женскими, обнаженными, разведенными в стороны (ступни пятками вниз), располагались две мужские в приспущенных брюках, мягких кожаных сапогах и остроносых калошах (пятками вверх).
Это было ужасное зрелище. Я стоял, пытаясь сдержать нервную дрожь в руках, стоял и смотрел, как одеяло постепенно пропитывается черной кровью, кровью сочащейся из-под глыбы, я стоял, а огонек в "летучей мыши" метался, метался, не в силах, наверное, смириться с жуткой кончиной верного хозяина…
– Прекрасная смерть! На бабе умер, об этом можно только мечтать! – попытался шутить подковылявший Кучкин.
Я смолчал, а он, обращаясь к застывшей рядом Анастасии (белая вся, губы трясутся, нет, это не ведьма, обычная женщина!), сказал:
– Если позволите, мадам, я тут немножко помародерствую.
И, не дождавшись реакции, подошел к месту трагедии и принялся стягивать сапог с правой ноги Али-Бабая. Но не преуспел в этом – нога оторвалась от раздавленного торса, и Сашка чуть было не опрокинулся на меня. Высказавшись по этому поводу ("твою мать!"), он потер больную ступню, осторожно уселся на пол, положил трофейную конечность на колени и поискал что-то под голенищем сапога. Оказалось – нож араба, прекрасный нож ручной работы с ручкой слоновой кости, инкрустированной золотом и серебром. Три года назад я несколько раз видел этот великолепный нож, подарок Саддама Хусейна, в руках Али-Бабая и столько же раз завидовал ему – такой он был красивый и в руки просился.
Едва сдержавшись от высказывания претензий на Сашкину добычу, я вывел Анастасию из рассечки. Следом за нами, постанывая от боли в ноге, вышел Кучкин. Метров через пять нам встретилась Мухтар (мне уже удавалось отличать жен Али-Бабая друг от друга по росту, а также по неуловимым деталям покроя их строгой фундаменталистской одежды).
– Гульчатай, покажи личико! – заржал довольный Кучкин. – С освобождением вас! Муженек твой, того, на небо улетел, на Зухре улетел, так что милости просим к нашему огоньку.
Мухтар, ничего не ответив, обошла нас стороной и продолжила свой путь к месту гибели супруга.
– Вернись, с дитем приму! – закричал ей вслед Сашка.
Чертыхнувшись, я пошел вслед за вдовой, и вдвоем мы завалили ноги Зухры и Али-Бабая камнями. На обратном пути мою голову сверлила мысль: откуда Кучкин мог знать, что погибла именно Зухра?
6. Штирлиц и родимое пятно в форме бабочки. – Он знает все. – Любовь в беспросветной заднице. – Белый шелковый тюрбан, голубой халат, такие же шаровары. – Опять кричат…
– Тринадцать человек на сундук мертвеца, – сказал я, забравшись в кают-компании на помост.
– Было тринадцать, осталось восемь, – с удовлетворением сказал Кучкин, устраиваясь рядом со мной. – Ты помнишь этот фильм… Ну, то ли "Десять негритят", то ли "Тринадцать негритят" назывался?
– Ну, помню… – ответил я, увлеченно ввинчивая штопор в пробку бутылки красного портвейна.
– Так там женщина всех убивала. Милая симпатичная женщина… Девушка, можно сказать. Очень похожая на твою Синичкину (Анастасия ушла в гарем на экскурсию и не могла слышать его слов)…
– Чепуха! – поморщился я, тужась вытащить пробку. – Он не могла убить ни Полковника, ни Баклажана… Мы все время были вместе. Ну, почти все время.
– Да, не могла убить, – согласился Сашка. – Но не все еще потеряно: нас еще восемь человек осталось, из них пять женщин. А женщины с особым удовольствием убивают женщин… Особенно красивых…
– А ты откуда знаешь, что красивых? И вообще, как ты по ногам определил, что это Зухру придавило?
– Мухтар рассказывала. Говорила, что на лодыжке, мм… левого, ближе к коленке, у Зухры красуется небольшое родимое пятно в форме небольшой бабочки. От которого Али-Бабай был без ума и без памяти. Ты должен был его заметить.
– Пинкертон… – проговорил я, припоминая ноги женщины погибшей в рассечке. Действительно, нечто подобное на лодыжке у нее было.
Кучкин хмыкнул и, приняв серьезный вид, заговорил доверительно:
– В общем, давай, последим за Синичкиной в четыре глаза. Ты меня знаешь, я тебя знаю, а она кто? Без году неделю с ней знаком… Трахнул пару раз – и уже доверенное лицо. Странный она человек, согласись. Про алмазы знает, про древняк знает, сама невольницей себя называет, – я вскинул бровь, – а ведет себя как царица… А если бы ты видел, как она с "макаром" управляется – как ковбой заядлый со "смит-вессоном".
– А ты откуда все это знаешь? – дал я выход своему удивлению.
– Наблюдательный я. Папаня учил. Налей и мне, что жмешься? Красное вино, говорят, все раны заживляет.
Я налил.
– Ну, если ты такой наблюдательный, скажи мне, где сейчас Валера Веретенников?
– Он в пищеблоке с одной из вдовушек Али-Бабая ужин готовит, – хитро посмотрел на меня Кучкин. – У них, понимаешь, взаимная симпатия полчаса назад начала наклевываться.
– Полчаса назад?
– Ну, не полчаса назад, это я пошутил, – засмеялся Сашка. – Они в паре с Лейлой в забое работали, вот и сплотились. Чуть ли не буквально.
– Ну, ты даешь! Родимые пятна знаешь, имена…
– Ага, все знаю! – захвастался охмелевший Сашка. – Гюльчехра, приснопамятная, у бабая старшей женой была. Зухра приснопамятная числилась любимой, Мухтар – на музыкальных инструментах до сих пор играет и танцует, Ниссо с ударением на "о" – старпом, то есть старшая помощница, Лейла – по стихам специалистка, по ночам ему Хафиза читала, а младшенькая Камилла, точнее, Камиля с удареним на "я", просто так, для духовности души содержалась. Он и не спал с ней практически.
– Ну, ты даешь, Шерлок Холмс! А кто Баклажана кончил, знаешь? И вообще, откуда у него такая кличка?
– Интересный вопрос. Рассказывал он мне про свою кликуху. В первую ночь здесь, на Кумархе. Она по фамилии Баклажанов образовалась, фамилии, даденой в детдоме, даденой, потому, что и в детстве его морда личности от злости и гнева фиолетовой становилась. А настоящая фамилия у него, ты не поверишь, Юденич. Когда в школе поход его однофамильца на Петроград проходили, учительница истории по секрету сказала ученикам, что этот беляк весьма доблестно воевал в Первую мировую в Закавказье и Турции. А потом, уже в наше время, в девяностых годах, наш Баклажан-джан узнал, что если бы не Великая Октябрьская революция, то генерал Юденич купал бы своих коней в Индийском океане. После Средиземного моря. Вместо того чтобы умереть в безвестности где-то в Финляндии. Этот факт истории так нашего Баклажана поразил, что он достал фотографию генерала. И поразился еще больше – до того генерал был на простого мужика похож. Хоть и с бакенбардами и бородой. А потом прочитал про него кое-что. Как он Гражданскую без охотки и бесцветно со своими, хоть и красными, воевал. И задумался. Скобелев над Дарданеллами стоял, Юденич мог к южным морям выйти. И ничего от них, а потом и от империи, не осталось. Почему не осталось? Потому, что не дошли до конца. А почему до конца не дошли? И вообще, что такое конец? Что такое великое? Эти вопросы нашего Баклажана здорово смутили… Задумался он над смыслом жизни и смерти. И через эту задумчивость попал в секту Михаила Иосифовича. А тот ему все быстро объяснил. Что в этом текущем человечестве смысла вообще нету. И поэтому надо сделать из него другое, окончательное человечество, с нетленным смыслом и значением… И тогда каждый человек поймет свой путь и будет его проходить с ежедневным удивлением и вкусом…
– Ты-то понимаешь, что он вам с Веретенниковым про бомбу рассказывал, только потому, что решил вас убить? Еще тогда решил?
– Понимаю, конечно. Решил убить или сделать своими единомышленниками… И я…
Сашка замолчал, недоговорив. С полминуты он, сморщившись, ощупывал больную ногу; затем продолжил:
– А насчет того, кто Баклажана с Полковником убил, и кто мину ставил, есть у меня одна мыслишка, но я позже тебе ее озвучу.
Сашка еще что-то хотел сказать по поводу своих догадок, но в штреке (со стороны пищеблока) послышались шаги.
– Слышишь? Это Валерка с Лейлой идут… – сказал он завистливо.
– Ты и шаги различаешь Чингачгук Большой Змей? – засмеялся я.
– Различаю, различаю, – буркнул Сашка и, придвинувшись, зашептал мне в ухо:
– Так, значит, договорились насчет Синичкиной? И еще этот Веретенников… Мне отец про таких рассказывал… Вот ты – открытый, душа нараспашку, всегда можно догадаться, о чем ты думаешь, и что собираешься делать, да и догадываться не надо – сам скажешь или проболтаешься. А этот – расчетливый! Он все рассчитает, где надо скажет, где надо дернет, где надо стукнет… Бойся его! Ты с ним не одну ведро водки выпил, но не знаешь, что с двойным дном он человек. Вот увидишь, следующий выход – его.
* * *Мне ничего не оставалось делать, как недоуменно пожать плечами и налить себе вина. В тот момент, когда Веретенников с Лейлой входили в кают-компанию, стакан был у моих губ. Выпив, я посмотрел на парочку и попытался осмыслить слова Кучкина. Но тщетно – впитавшийся в кровь алкоголь окрасил все вокруг в лирические тона, и мне расхотелось думать. К тому же со стороны гарема уже минут десять доносилось бренчанье дутара – заунывное, расслабляющее, настраивающее на бессмысленное валяние на коврах. И, поддавшись вину и звукам, я откинулся на подушки, прикрыл веки и стал наблюдать за Валерой и Лейлой.
…Валерка, казалось, забыл обо всем на свете. В кругах, в которых он вращался, легче было встретить кистеперую акулу, нежели непосредственную женщину, а Лейла была богиней непосредственности. Ямочки на щечках, глаза, всегда смеющиеся, раскованное тело; тело, живое продолжение глаз; тело готовое смеяться, убегать и бросаться в объятия. Лейла… Это имя так много мне напоминало…
Давным-давно мы ходили с Сережкой Кивелиди на Уч-Кадо за самородным золотом. Со мной была любимая девушка, полуфранцуженка-полуперсиянка Лейла, ну, не такая непосредственная, как эта, все-таки уроженка Ирана… О, господи, как я ее любил! Как она любила! Нежно, преданно, от неба до земли… А я таскал ее за собой и, в конце концов, она привыкла бояться, поняла, что страх для меня – это подтверждение бытия…
Да, поняла, но продолжала любить так же безотчетно, как безотчетно висит одинокое яблоко на сотрясаемой осенним ветром ветви… А потом ее изнасиловал бандит, изнасиловал, чтобы изнасиловать меня… Меня. Через неделю выяснилось, что она беременна. И мы расстались, она уехала от меня, уехала, чтобы я не знал, от кого ребенок… И я согласился не знать… Вне зависимости от того, чьи гены, мои или его, вошли в ребенка, мы оба – его родители. Я, не прикрепившийся ни к чему человек, и он, убийца и насильник. Мы с ним две стороны одной монеты, монеты, удел которой – лежать на мостовой, на дороге, на большой дороге… И звенеть лишь от случайного прикосновения колеса судьбы и или просто сапога прохожего.
А эта подземная Лейла, как нашептал Сашка, сбежала из города, от мужа, избивавшего ее ежедневно. В Ягнобской долине ее чуть было не отловили и не отправили домой. Но она спряталась у Али-Бабая.
В бутылке еще оставалось. Я привстал, схватил, надежную, как рука друга, налил. И сказал Веретенникову, позавидовав его лучащимся глазам:
– Тебе, как джентльмену, придется взять ее с собой в Москву…
– И возьму! – ответил Веретенников нетвердо. – Ты знаешь, эта такая женщина… Я умру, если узнаю, что завтра ее не будет рядом со мной.
– Ой, как ты заговорил! – присвистнул я. – Ты, сухой эгоист! Это же надо, как я удивлен!
– Да, заговорил. И знаешь, я благодарен тебе за то, что ты затащил меня в эту беспросветную задницу! Все женщины, в которых я влюблялся, не стоят и одного ее волоска.
– Возможно… Но, тем не менее, в Москве ты побежишь в свою привычную квартиру и будешь жить в ней в привычной обстановке, с привычными людьми вокруг, будешь жить, потому что поймешь, что иная жизнь чревата болезненными воспалениями чувств, поймешь, что сердце твое может когда-нибудь привыкнуть биться учащенно и будет требовать все больше и больше впечатлений, и ты не сможешь более ходить в офис и есть гамбургеры с низким содержанием холестерина и нитратов, ты поймешь, что среди городских звезд и знаменитостей очень мало действительно интересных людей, поймешь, что светские красавицы сделаны из бумаги, в лучшем случае оберточной…
– Зануда! – махнул рукой Валерий. – Ты лучше посмотри в ее глаза, как они как блестят.
– Он уже посмотрел! – усмехнулась Синичкина, входя в кают-компанию. – Ты бы девушку свою ему не рекламировал, Чернов – человек влюбчивый, как бы до дуэли у вас дело не дошло.
Веретенников с испугом посмотрел мне в глаза, но, углядев в них одно лишь вожделение очередным свиданием с полным жизни стаканом вина, успокоился.
…Роман Лейлы и Валерия развивался стремительно. Они никого не видели, разговаривали одними глазами, их тянуло друг к другу неодолимо. Особенно мне нравились мгновения, в которые глаза влюбленных вдруг останавливались, останавливались в непростом испуге. Я упивался этим хорошо известным мне испугом, упивался как драгоценным вином, я знал, что этот испуг – святая квинтэссенция любви, и что эта квинтэссенция вырабатывается в совместившихся душах всего лишь считанные месяцы. Этот испуг "Как же я жил без тебя!??", останавливал когда-то и мое сердце… Вспоминая драгоценные мгновения своей жизни, я смотрел на Анастасию, смотрел и думал, что и мы могли бы пугаться таким мыслям, могли бы пугаться, если бы между нами не было бы этих алмазов, глупых убеждений, мотиваций и недомолвок… И пяти трупов.
Глаза, в которых одна за другой промелькнули картинки "Пылающая Гюльчехра", "Полковник с проломанным черепом", "Баклажан с оторванным ухом" и так далее, невозможно было не залить вином, и я обратил свой взор на бутылку с солнечным напитком. Налив красного портвейна (18 оборотов, 18 сахара, прекрасный букет – самое то, что нужно для приведения памяти в благодушное состояние), выпил, наслаждаясь, глоток за глотком и, передав пустой стакан Кучкину, развалился на подушках. Не прошло и минуты, как сон совладал со мной.
* * *Снилась мне рассечка, забранная тяжелой металлической дверью. Я стоял перед ней и слушал доносящиеся из-за нее звуки: шорохи, негромкое визжание, сопение, старческое кряхтение. "Младенцы Али-Бабая!" – догадался я, с ног до головы покрываясь холодным потом. Тут же дверь распахнулась, со звоном ударившись о стену, и на пороге восстало двухметрового роста обнаженное существо. Оно было отвратительным на вид, и глаза у него были красными. В тот момент, когда оно протянуло ко мне по-детски розовую руку, державшую за край исцарапанную алюминиевую миску, я проснулся и увидел, что лежу на полатях рядом со спящими Синичкиной и Веретенниковым. Затем услышал чавканье, раздававшееся снизу. Покрывшись холодным потом уже наяву, я перешел в положение "на четвереньках", перебрался через Валеру, приблизился к краю настила, схватил лампу стоявшую у стены, опустил ее на пол. Мне пришлось мобилизовать всю свою волю, чтобы поднять свисающий край ковра и заглянуть под полати.
Лучше бы я этого не делал, а просто запустил в темноту рыжим ботинком Веретенникова, лежавшим под рукой: под полатями сидело голокожее четырехрукое чудовище с красными глазами; лицо его было вымазано кровью, потому что оно увлеченно грызло ногу, посиневшую ногу Зухры… Я узнал ее по родимому пятну в форме небольшой бабочки.
Увидев меня, чудовище освободило две руки, те которые были ближе к ногам, вскочило на четвереньки и быстро, так быстро, как бегают поросята, унеслось по штреку вон.
Я закричал и проснулся. Лучше бы я этого не делал, а просто запустил в убегающий кошмар рыжим ботинком Веретенникова. А так надо мной смеялись полчаса.
– Ты-то спал всего минуту-две, – улыбнулась Синичкина, после того, как остроумие Кучкина, так же, как и таковое Веретенникова, иссякло. – Поспи еще. Может быть, на этот раз тебе приснится приятное.
И заговорщицки подмигнула.
Выпив еще полстакана (вино предложил довольный Кучкин), я заснул.
И очнулся в… гареме. Вам бы там очнуться, вы бы поняли мои чувства. Кругом шелка, золото, зеркала, подушки, ковры. Представили? А теперь представьте там меня, едва выспавшегося после нескольких стаканов сряду. Представили? Но это еще не все, представьте себе Синичкину в тонком красном кружевном белье, Синичкину, возлежащую на подушках голубого шелка…
Представили? Вряд ли… Она была богиней. Участвуй она в любом конкурсе красоты, места со второго по последнее просто не присуждались бы из-за необозримого разрыва с ее неоспоримым первым… Но и это еще не все – по обе стороны от Анастасии сидели призывно улыбающаяся Ниссо и трогательно грустная Камилла в полупрозрачных одеждах. Они, втроем и порознь, так божественно выглядели, что, скажу честно, мне стало неловко. Я, небритый, взлохмаченный, опухший, и их глаза, смотрящие на меня, как на Алена Делона в расцвете творческих сил.
"Подвох, это точно подвох, – подумал я. – Наверняка они что-то задумали. Расслабят, заласкают и потом чемодан с потолка спустят! Или отведут на съедение к младенцам.
Но женщины продолжали смотреть на меня, как на лакомый кусочек, и я решил, вернее не я, мое мужское естество, решило взять себя в руки с тем, чтобы выжать из ситуации максимум впечатлений. Заметив перемену в моем настроении, Синичкина, не оборачиваясь, шепнула что-то черноглазой Камилле, та голубкой бросилась в глубь гарема и через минуту вернулась ко мне с тазиком для умывания.
Через пять минут, я был раздет донага, умыт и обстоятельно обработан благовониями. Закончив с этими процедурами (не скрою, принятыми мною с глубоким удовлетворением), Камилла передала меня в руки Ниссо (о, господи, какие у нее были пальчики! Пухленькие, беленькие, очаровательных пропорций!), и та, не спеша и наслаждаясь моментом, переодела меня в восточные одежды – белый шелковый тюрбан, голубой газовый халат, такие же шаровары, переодела и удалилась к Синичкиной, по-прежнему томно возлежавшей на своем царственном ложе.
Пауза, последовавшая за омовением и переодеванием, была своевременной. В ее продолжение я успел сжиться со своим новым образом, а затем и полностью раствориться в глазах режиссера волшебства, происходящего в гареме. И как только я это сделал (растворился), Анастасия воспарила со своего ложа, подошла, божественно ступая, опустилась рядом, придвинулась, нет, вошла в меня сладчайшим облаком сказочного тела и прошептала нежнейшим голосом:
– Ты не возражаешь, милый?
* * *О господи, что было потом! Я, прошедший все, я, испытавший все, чувствовал себя мальчишкой, оказавшимся в объятиях сказочных фей. Я чувствовал, что мои душа и тело стали другими, стали волшебными, стали прекрасными, я чувствовал, что стал другим человеком… И чувства, доселе неведомые моему прежнему существу, – грубому, невежественному, нечувствительному, – открылись мне во всей своей глубине и непосредственности… Это были неземные чувства, тела девушек было неземными и, о боже, кощунство – я был неземным!
Но блаженство продолжалось недолго. Как только я вполне освоился со своей неведомой ипостасью, тишину штольни разорвал жуткий протяжный крик, крик человека навсегда расстающегося с жизнью.
7. Опять эта лампа! – Садомазохизм на грани фантастики. – Сказки для слабонервных. – Сашка "дедучит". – Жен осталось мало. – Перистые облака под сводом камеры.
Мне показалось, что кричали из рассечки, в которой мы с Синичкиной провели свою первую "ночь".
Я бросился туда бегом. Бросился, в чем был. Добежал, расплескивая лужи, распахнул дверь, взглянул внутрь… и увидел серебряную лампу Али-Бабая. Она, напоминая о недавней трагедии, маячила под помостом. На ковре у стены стоял кальян, источавший тонкий запах курящегося опия, посередине постели на тигриной шкуре лежал на спине Веретенников. Голова его была приподнята, приподнята в страхе, потому что Валерий, оцепенев, смотрел на обнаженную Лейлу, сидевшую на нем верхом. Обращенное к нам лицо девушки потрясало застывшим на нем глубочайшим отпечатком испугавшего нас крика. А причина крика и последовавшей за ним смерти сидела в ее левой груди, прекрасной груди с игрушечным соском. Это была заточка…
Заточка сидела в груди Лейлы так, что не оставалось ни малейших сомнений, что всадил ее мой товарищ. Решив в этом убедиться, я осмотрел правую ладонь Веретенникова. На ней виднелись отчетливые отпечатки рельефа арматуры, из которой была сделана заточка, и не только отпечатки, но и кровоточащие ссадины от торцевых заусениц.
Меня передернуло, я отбросил руку. Валерий обернул лицо (зрачки – огромные), хотел что-то сказать, но не успел: повалилось тело Лейлы. Ему на грудь.
Вопль, изданный Веретенниковым, едва не погасил лампу.
– Ты чего? – отпрянул я.
– Мышцы у нее окоченели… Там… – ответил Валерий дрожащим голосом. Из глаз у него текли слезы.
Вошел Кучкин. Последние часы он забывал припадать на больную ногу. Вошел, потоптался у помоста, с интересом разглядывая острие заточки, торчавшее из спины Лейлы и придумывая реплику по существу.
– Садомазохизм на грани фантастики… – наконец, сказал он. – Но Али-Бабая с Зухрой они не переплюнули. У них позиция была похлестче.
– Она, кажется, пенис его прихватила, – поморщился я. – Ты знаешь, что в таких случаях делают?
– Отрезают! – рассмеялся Сашка.
– Шутишь!
Кучкин не ответил. Оглядев меня, он прищурился: – А халатик этот голубой тебе идет! Дашь поносить?
И, взглянув на Веретенникова, продолжавшего всхлипывать, засунул руки в карманы и ушел, посвистывая.
Я пошел за ним. Пошел к Синичкиной, потому что не было сил оставаться во власти смерти, оставаться и смотреть на перепуганного до слез друга, друга-убийцу, обкуренного опиумом, друга, на котором лежит убитая им девушка. Не было сил оставаться и разнимать живое и мертвое, не было сил лезть куда-то и что-то там откуда-то вынимать.
Вы ознакомились с фрагментом книги.