banner banner banner
Вечные ценности. Статьи о русской литературе
Вечные ценности. Статьи о русской литературе
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вечные ценности. Статьи о русской литературе

скачать книгу бесплатно

Вечные ценности. Статьи о русской литературе
Владимир Рудинский

Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы
Собраны очерки Даниила Федоровича Петрова (псевдоним Владимир Рудинский; Царское Село, 1918 – Париж, 2011), посвященные русской художественной и публицистической литературе, а также статьи по проблемам лингвистики. Тексты, большинство которых выходило в течение более 60 лет в газете «Наша Страна» (Буэнос-Айрес), а также в другой периодике русского зарубежья, в России публикуются впервые.

Владимир Рудинский

Вечные ценности. Статьи о русской литературе

Патриарх русской зарубежной публицистики

Вашему вниманию предлагается сборник статей самого старинного, самого многолетнего (почти 63-летний стаж – уникальный случай для русской, да и мировой публицистики), самого плодотворного и многогранного сотрудника аргентинской газеты «Наша страна» – Даниила Федоровича Петрова.

Активнейший монархический деятель; верный сын Зарубежной Церкви; талантливый писатель; крупный ученый-лингвист, владевший десятками языков, обладавший энциклопедическими познаниями и совершенно феноменальной памятью; поразительно работоспособный труженик, не переставший писать до последнего дня своей долголетней жизни (а прожил он без малого 94 года), Даниил Федорович Петров представлял собою целую эпоху в жизни русской политической эмиграции, являлся ее богатейшим олицетворением. Рудинский блестяще писал на все затрагиваемые им темы, ум его был столь же острым, как и его перо. А какие ясность суждений и богатство языка!

…Даниил Федорович родился в Царском Селе 3 мая 1918 года (в то время это было Детское Село; название «Пушкин» присвоили перед самой Второй мировой). Сын врача, он окончил там школу. А потом в Ленинграде – филологический факультет, где изучал романские языки.

Путь журналиста, литературоведа и ученого-лингвиста Даниил Федорович начал сразу же после войны, как только оказался в эмиграции, и поскольку писать под своим именем было опасно, он выбрал себе псевдоним «Владимир Рудинский». Примерно в то же время появился другой его персонаж, «Аркадий Рахманов». С тех пор все его статьи выходили под псевдонимами, исключение он делал лишь для научных лингвистических статей, которые подписывал своей настоящей фамилией. Публиковался Даниил Федорович во множестве журналов выходивших в лагерях Ди-Пи – в Германии, в Италии, особенно у H. Н. Чухнова, впоследствии редактора нью-йоркского монархического журнала «Знамя России». С Иваном Солоневичем завязал переписку, когда тот был еще в Германии. Первая статья Рудинского в «Нашей стране» появилась в № 6, от 11 ноября 1948 (!).

Даниил Федорович писал под целым рядом псевдонимов: Владимир Рудинский, Аркадий Рахманов, Геннадий Криваго, Виктор Штремлер, Елизавета Веденеева, Савва Юрченко, Вадим Барбарухин, Гамид Садыкбаев…

Его многочисленные персонажи-псевдонимы жили как бы своей жизнью, в разных странах, и отвечали за различные тематики и направления. Это был целый мир непохожих друг на друга личностей. Так, парижанин Аркадий Рахманов писал исключительно на лингвистические темы и вел в «Нашей стране» рубрику «Языковые уродства», неустанно борясь за чистый и правильный русский язык, и резко и непримиримо критикуя всевозможные модернизмы, новояз и просто лингвистические ляпы, допускаемые писателями и журналистами, как отечественными, так и русского зарубежья. Канадец Гамид Садыкбаев вел рубрику «Монархическая этнография» и публиковал исследования по истории народов России дореволюционного и советского периодов. Савва Юрченко из Швеции был, наряду с Владимиром Рудинским, ведущим литературоведом газеты и ответственным за рубрику «Среди книг». Геннадий Криваго из Италии, Виктор Штремлер из Греции и лондонец Вадим Барбарухин выступали с краткими заметками и письмами на разные темы, принимали участие в рубрике «Трибуна читателя», печатали дополнительные комментарии на темы, уже разобранные Владимиром Рудинским. Иногда персонажи эти не соглашались друг с другом, спорили и даже критиковали друг друга. И, наконец, Елизавета Веденеева из Бельгии в течение многих лет была политическим рупором Даниила Федоровича, и ее рубрика «Миражи современности» часто была самым острым, эмоциональным и ярким разделом газеты, печатавшимся, как правило, на первой полосе.

Кроме «Нашей страны», он писал в парижских «Возрождении», «Русской мысли», «Русском пути» и «Русском Воскресении», брюссельском «Часовом», нью-йоркских «Знамени России», «Заре России», «Новом журнале», «России», «Наших вестях» и «Новом русском слове», сан-францисской «Русской жизни», канадском «Современнике», германских «Русском ключе» и «Голосе Зарубежья», аргентинском «Вестнике».

Помимо очерков и статей, писал Даниил Федорович и художественные произведения, рассказы и новеллы, многие из которых в конце концов были собраны в книге «Страшный Париж», вышедшей в 1992 г. в Иерусалиме и в 1995 г. в Москве. На родине автора, в библиографическом справочнике «Литература и искусство» о ней писалось:

Этот уникальный, написанный великолепным языком и на современном материале, «роман в новеллах» можно отнести одновременно к жанрам триллера и детектива, эзотерики и мистики, фантастики и современной «городской» прозы. Подобная полифония в одной книге удалась автору благодаря лихо «закрученному» сюжету. Эзотерические обряды и ритуалы, игра естественных и сверхъестественных сил, борьба добра и зла, постоянное пересечение героями границ реального мира, активная работа подсознания, – вот общая концепция книги. Герои новелл «Любовь мертвых», «Дьявол в метро», «Одержимый», «Вампир», «Лицо кошмара», «Египетские чары» и др., оказываясь в водовороте загадочных событий, своими поступками утверждают: Бог не оставляет человека в безнадежном одиночестве перед лицом сил зла и вершит Свое высшее правосудие.

В начале своей парижской жизни он активно участвовал в общественной жизни, выступал на собраниях, делал доклады. А также проучился два года в Богословском институте на рю Криме, находящемся в юрисдикции Парижской Архиепископии. Потом его исключили – фактически за то, что поехал в Брюссель на съезд имперцев, не испросив разрешения, хотя это было во время каникул. Там познакомился с монархическим деятелем H. Н. Воейковым, с которым у него завязалась дружба на всю жизнь.

Затем поступил в Школу восточных языков, где изучал малайский, и ее окончил. Лингвистикой занимался всю жизнь. По Ленинградскому университету знал языки: французский, испанский, португальский, итальянский, румынский, латынь, английский. По Школе языков – немецкий. Позже изучал многие другие, включая малайско-полинезийские.

В первые десятилетия эмиграции Даниил Федорович жил часто впроголодь, все средства и свободное время отдавая служению России и монархической идее. И на протяжении 20-ти лет работал ночным сторожем. Он! Который сделал бы честь любой академии наук!

Один момент работал из Парижа на американском радио в Мюнхене; его пригласил писатель Гайто Газданов. Но руководителям радиостанции он не подошел, так же как и они ему; не из-за качества, конечно, а из-за политических взглядов.

Был представителем в Париже Высшего Монархического Совета и монархической подпольной организации «Русские Революционные Силы». Когда в 1960 г. в Париже ожидался приезд Хрущева, Даниил Федорович, в числе других антикоммунистов, был арестован французской полицией и сослан на Корсику, в город Иль-Русс, как опасный для советских главарей монархист. После этого, когда кто-то из большевицких «вождей» приезжал во Францию, Петрова заставляли являться в участок расписываться.

Помимо журналистской, общественно-политической и литературоведческой, Даниил Федорович вел большую научно-исследовательскую работу. Несколько лет трудился во французском Центре научных исследований, a потом в отделе американского Йельского университета. Там составлял рефераты научных статей из журналов и книг на десятках разных языках, – по лингвистике, истории, литературе и пр.

Работы Даниила Федоровича в области лингвистики (он занимался сопоставлением австронезийских и индоевропейских языков), – увы, доселе в значительной степени не обнародованные, – имеют не только научное, но и богословское, религиозное значение, доказывая существование первоначального единого языка человечества, исходящего от одной, и очевидно небольшой, группы. Если не из единой пары. А научное доказательство, что некогда был единый язык у человечества (а значит и общие предки), было бы свидетельством об истинности библейского повествования. И, следовательно, подтверждением христианству.

Многое было утеряно из того, что Даниил Федорович собирал всю жизнь. Вольно или невольно, но в 1999 году, когда он находился в больнице, при ремонте его квартирки была уничтожена значительная и очень ценная часть его архива, в частности, коллекция редчайших журналов и газет, где он сотрудничал. Уникальные, почти нигде не сохранившиеся. На машинке, потом типографским способом, – Чухнова в германских лагерях, Ефимовского в Париже, Сакова в Италии, Шапкина в Аргентине, по-французски «Russie-URSS» Майера, и многое другое, всего не пересчитать. Это была его гордость и радость, вся монархическая мысль эмиграции за весь период жизни целого поколения!

Слава Богу, значительная часть уцелевшего архива Даниила Федоровича была все же передана в русский отдел архива Бременского университета. Однако Никита Струве отказался передать оставшийся ценный материал в Дом Русского Зарубежья им. Солженицына. Буквально до самой своей кончины Даниил Федорович продолжал горько жаловаться на то, что его научные работы так и пропадут, равно как и не переданная в Бремен часть его архива, включая фотографии, книги и лингвистические рукописи. К сожалению, его худшие ожидания только подтвердились после его смерти. Нелегка была земная жизнь Даниила Федоровича Петрова, не сохранилась наиболее ценная, с его точки зрения, часть архива после его кончины, не стала пухом ему приютившая его французская земля.

Завещание, в котором он распорядился, чтобы его лингвистические рукописи, содержащие открытия в области малайского языка, фотографии, а также лингвистические и другие ценные и редкие книги были переданы на хранение в научный архив Бременского университета, так и не было выполнено. Наиболее ценная часть лингвистических рукописей была вывезена в Россию, а оставшаяся часть архива находится неизвестно где. Кроме того, поскольку Даниил Федорович не имел родственников во Франции и не оставил в завещании формальных распоряжений относительно своих похорон, его останки хранились по французским законам во временной могиле пять лет, а затем были кремированы, а прах развеян, в соответствии с буквой закона, над специально отведенным участком кладбища, где за многие годы таким же образом был развеян прах многих других не имевших наследников парижан.

Рудинского больше нет среди нас, но он жив в своих трудах. И это не клише. Потому что он пишет, как дышит. Что ни подвернется ему под перо, все живет и блестит, и восхищает. В десять, пятнадцать минут любая картина готова. Такой легкости и ясности, пожалуй, еще не знала публицистика наша. Произведения его, которые были опубликованы в «Нашей стране», можно прочесть в соответствующих номерах на сайте газеты.

Предлагаемый сборник дает возможность российскому читателю ознакомиться со статьями Даниила Федоровича Петрова (Владимира Рудинского), посвященными русской классике, советской художественной литературе и публицистике, а также с лингвистическими работами, опубликованными в журналах и газетах русского зарубежья.

    Николай Казанцев,
    июнь 2019 г.,
    Буэнос-Айрес

Русская классическая литература

Основные образы нашей литературы

Если мы попробуем разобрать героев нашей литературы с точки зрения их отношения к обществу и государству, мы легко можем убедиться, что они делятся на два основных типа: тип бунтаря, лишнего человека, индивидуалиста, и тип строителя, верного слуги Государя и Отечества, преданного чувству долга и традициям предков. Изображая подобных персонажей, русские писатели следовали жизни, ибо люди того и другого рода никогда не переводились на нашей родине. Было бы более трудно с точностью определить, к какой из этих категорий принадлежит тот или иной из известных нам живых людей или исторических деятелей. Скажем, Стеньку Разина или Пугачева можно отнести к первой группе, но Ермак, начавший как бунтарь, кончил как строитель, расширяя границы Российской Империи. Более того, в нашем прошлом мы находим целые общественные слои людей подобных ему: все казачество вербовалось из беглых преступников и людей, так или иначе восставших против власти, а между тем в дальнейшем служило центральному правительству, завоевывая для него новые территории и отбивая атаки врагов на пределы России. Вспомним также, что, например, народоволец Тихомиров стал впоследствии самым выдающимся теоретиком и идеологом русского монархизма. С другой стороны, и представители второго типа иногда оказывались в конфликте с государством и яростно с ним воевали; так, их, верно, немало было среди стрельцов и староверов, противившихся реформам Петра. Быть может, как та, так и другая формация были необходимы для роста страны и ее прогресса, хотя теперь, в свете последних событий, мы склонны отдавать все наши симпатии одним созидателям и лояльным гражданам в ущерб новаторам и разбойникам.

Вот почему удобнее всего анализировать эти типы на образах, созданных литературой, которые более заострены и ярче определены в ту или иную сторону. Без преувеличения можно сказать, что большинство наших классиков рисовали фигуры и того, и другого лагеря, но обычно более яркие и сценичные типы бунтарей сильнее привлекали внимание публики. У Пушкина есть любовно обрисованные Гринев и Миронов; но Евгений Онегин как бы оттесняет их на задний план, хотя Пушкина никак нельзя обвинить в идеализации «байронического героя»: и Онегин, и его братья – Алеко, кавказский пленник, – предстают перед нами как вольные и невольные убийцы, всюду несущие с собою горе и беспорядок. Не более того можно обвинить в подобных симпатиях и Лермонтова: героем он называет Печорина лишь в насмешку и говорит о нем: «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения». Моральное превосходство Максима Максимыча не вызывает сомнения. Лермонтов к тому же типу возвращался и еще не раз: вспомним героя его «Завещания», который, прощаясь с жизнью, просит передать родным, «что умер честно за Царя…» Такие все люди долга у Льва Толстого: Хлопов из «Рубки леса»[1 - Капитан Павел Хлопов – персонаж рассказа Л. Н. Толстого «Набег», упоминающийся также в рассказе «Рубка леса».], Михайлов из «Севастопольских рассказов», тогда как лишних людей он изображал также вдоволь: князь Нехлюдов, герой «Живого трупа», Протасов, и т. д. Лесков был мастером в изображении положительного типа в коротких очерках, как «Человек с ружьем» или «Очерках архиерейской жизни». Но его Иван Северьянович, хотя и вышедший из глуби народа, принадлежит скорее к бунтарям, если не к лишним людям. Сродни Лескову в этом отношении Мельников-Печерский с его множеством типов старинной, кондовой Руси; но и среди его строителей и собирателей нередко мелькают отчаянные бесшабашные герои сорвиголовы в стиле Васьки Буслаева нашего эпоса.

У Гоголя – может быть потому, что Великороссия не была для него родной стихией – труднее найти социально-положительный образ; быть может, его следует видеть в Тарасе Бульбе, несмотря на свою безудержность и необузданность, преданном идее Руси.

Своеобразно преломляется образ строителя у Алексея Константиновича Толстого, у которого он дан многократно, но более или менее, всегда в моменты конфликта с государством, в периоды резких кризисов и переходов: таковы и князь Серебряный, и Максим Скуратов, и князь Иван Петрович Шуйский, и даже Митька. У Василия Шибанова, тоже жертвы долга, дело осложнено феодальной проблемой выбора между верностью сюзерену или главе государства. Может быть ярче всего положительный образ дан в эпизодическом образе гонца из Пскова в «Смерти Ивана Грозного». Классический же тип бунтаря, разбойника, вы встречаем в лице Ванюхи Перстня, он же Иван Кольцо.

У Грибоедова положительные образы даны лишь в виде сатиры: Молчалин, Скалозуб. Остается вспомнить слова Пушкина, что в «Горе от ума» один умный человек – Грибоедов; он сам, блестящий чиновник, своей работой при жизни и своей героической смертью, бесспорно доказал свою верность России. Гончаров в «Обрыве» гораздо более ярко сумел изобразить революционера Волохова, чем положительного героя Тушина. Но в погоне за образами скромных, надежных, смелых людей, верных сынов отечества, нам лучше всего оставить его чисто беллетристические произведения и обратиться к простой зарисовке им действительной жизни: откроем «Фрегат Палладу», и мы встретим этот тип в любом из его офицеров и матросов.

Достоевский во многих отношениях представляет собою кульминационную точку в русской литературе. Странным образом, он не дает нигде изображения того положительного героя, о котором мы говорим выше. Вернее, он не дает его в его простом и химически чистом виде; зато дает массу его разновидностей со всевозможными осложнениями и вариациями в его становлении, разрушении, переломе и т. п. Таковы и Шатов, и Алеша Карамазов, и старец Зосима. Но о них, если говорить вообще, надо поговорить отдельно и более пространно, чем мы можем сделать тут.

Мы пока говорили исключительно о явлениях большой литературы. Творчество ряда наших левых писателей сюда не относится. Но нам хочется вскользь коснуться одной проблемы. Для левой литературы характерно слепое преклонение перед западом. Но в то время, как западные писатели, даже критикуя порядки внутри своей страны, всегда с безусловным почтением говорят об ее культуртрегерской роли в колониях, наши либералы в этих случаях склонны были действовать наоборот. Для Киплинга всякий английский чиновник в Индии герой и сверхчеловек: даже если он пьет, или не прочь соблазнить жену товарища, он всегда искупает это своим героизмом в несении «бремени белого человека». Таким же тоном говорят и Пьер Милль[2 - Пьер Милль (Pierre Mille; 1864–1941) – французский писатель, журналист. Один из учредителей и президент Ассоциации колониальных писателей.] или Клод Фаррер[3 - Клод Фаррер (Claude Farr?re; наст. имя Фредерик Шарль Эдуар Баргон; 1876–1957) – французский писатель. Автор популярных приключенческих, фантастических и детективных произведений. Член Французского комитета защиты преследуемой еврейской интеллигенции и Ассоциации защиты памяти маршала Ф. Петена; председатель Союза писателей-комбатантов. В 1959 была утверждена литературная премия его имени.] о французских колонизаторах, в действительности, кажется, еще меньше стоящих похвал, чем английские. Для русских «леваков», обычно наблюдавших окраины в положении ссыльных, все чиновники и администраторы были заранее осуждены; они изображаются в виде безнадежных пьяниц, взяточников, тиранов, самодуров и т. д., и т. п. Нельзя не даваться диву, что они тем не менее так много сделали для всех глухих концов России. Своеобразие оценки и ее надежность напоминают нам отрывок из мемуаров известного революционера Зензинова[4 - Владимир Михайлович Зензинов (1880–1953) – журналист, политический деятель. Революционер, член партии и боевой организации эсеров. С 1919 в эмиграции, сначала во Франции, затем в США, где до конца жизни жил в Нью-Йорке. Издавал журнал «За свободу», сотрудничал в газете «Новое русское слово» и «Новом журнале».]. Бежав из ссылки, он выдавал себя за ученого геолога, путешествующего по Сибири с изыскательными целями. Каков был его ужас, когда он однажды обнаружил в исправнике, которому поднес эту историю, геолога-любителя и коллекционера, совершенно сбившего его с толку своими разговорами о предмете, о каковом сам Зензинов имел весьма смутное представление. Мы приводим этот эпизод только для того, чтобы лишний раз напомнить, что многое, очень многое, в массе воспоминаний, очерков, литературных произведений левого лагеря надо принимать cum grano salis[5 - Cum grano salis (лат.) – с оговоркой, с осторожностью.]; в том числе и превосходство авторов по их культурному и моральному уровню надо всеми честными слугами царского правительства.

Продолжая наш анализ основных типов русской литературы, мы без труда обнаружим те же самые два типа и в советской литературе. Некоторые из писателей рисуют их на фоне дореволюционной жизни: Сергеев-Ценский («Севастопольская страда», «Брусиловский прорыв»), В. Шишков («Угрюм-река»»); другие на фоне революции. Так, в «Тихом Доне» Шолохова они даны в рамках одной семьи, Петро Мелехов служит государству с великоросским терпением и стойкостью; никакие ужасы и тяготы войны его не пугают; он мужественно переносит все, а когда его производят в офицеры, принимает это как большую удачу и благодарен за нее Богу и Царю. Приходит революция, и он без труда находит свое место в стане ее противников, и в нем сражается, пока не теряет жизнь. Иное дело его брат Григорий. Его нервную, мятущуюся натуру война сразу надламывает; вид страданий и крови действует на него так, что все идеалы, воспринятые от отца – верность Царю, вера в Бога – рушатся как карточный домик… А тут еще ловкая, вкрадчивая агитация большевиков. Он кидается к красным, но, когда разбирается в них лучше, принужден воротиться в правый лагерь. Здесь он никак не придумает, чем заменить прежнее мировоззрение, бросаясь то к казачьим сепаратистам, то к партизанам махновского типа, и не находит себя до конца романа, хотя и искупает свои ошибки отважной борьбой против коммунистов.

Вспоминаю детские годы, первые образы, какие могу вызвать в памяти, годы НЭПа и последующие за ними… Мой отец на военной службе. Но вечерам у него нередко собираются поболтать и поиграть в карты однополчане, почти сплошь бывшие офицеры, теперь советские командиры. В своей среде они по-прежнему целуют ручки дамам и, когда нет комиссаров, оживают и весело разговаривают на разные темы, как настоящие русские интеллигенты, без осточертевшего шаблона революционной фразеологии. Посейчас помню многие лица, имена… помню и то, как они один за другим исчезали, и как отец или вообще о них больше не говорил, или упоминал, что они арестованы… помню и то, как его несколько раз вызывали на допросы, допытываясь, о чем он говорил, для чего встречался с тем или иным из осужденных «врагов народа», как он, усталый и бледный, морщась, рассказывал про это матери. Среди них, может быть, был и толстовский Вадим Рощин?

Что до Телегина, то трудно ли догадаться, что с ним должно было случиться? Крестный путь русской интеллигенции до сих пор вызывает чувстве боли в моей душе; может быть, отчасти потому, что в детстве и юности, когда впечатления воспринимаются острее, я видел ее страдания, но не сознавал ее вины, ее греха перед старой Россией… Подростком, позже студентом, я уже не удивлялся внезапным исчезновениям знакомых, моих профессоров, сослуживцев и друзей моих родных; страшные еженощные рейды «черного ворона» ни для кого не были секретом. В истреблении интеллигенции Советами была жуткая планомерность. Их мечтою было уничтожить старую интеллигенцию, постепенно заменяя ее по мере возможности новой, фабриковавшейся главным образом из социальных низов и долженствовавшей быть всецело преданной новому режиму. Видя перед собой неизбежную страшную участь, старая интеллигенция, замыкаясь в себе, с ужасом думая о том, что ждет ее детей, ежеминутно была готова к смертельному удару. Но та новая интеллигенция, на которую уповал большевизм, быстро обманула его надежды. Не потому, чтобы она не сумела достигнуть технического уровня старой… но потому, что Советы вскоре распознали в ней такую же лютую ненависть к себе, какой – они знали – горели ученые и специалисты старшего поколения, будь они в прошлом членами Союза Русского Народа или партии эсэров. За процессами «шахтинцев» и «Промпартии» последовали бесконечные процессы, жертвами которых были молодые интеллигенты, воспитанные уже при советском строе. Их обвиняли то в шпионаже, то в буржуазном национализме, то в разного рода вредительстве – их действительная вина была в негодовании против большевизма, которого они не в силах были скрыть. Большевизм, как Хронос, пожирал собственных детей, но не мог – и никогда не сможет – истребить в душе русского народа ни стремления к свободе, ни стремления к справедливому, человеческому порядку.

В этом, без сомнения, заключен смертный приговор советскому режиму – хотя бы исполнение этого приговора и затянулось еще на много лет. Он не может опереться ни на одну из двух категорий, из которых, в общих чертах, состоит русский народ, весь в целом, не только интеллигенция. Индивидуалисты, которым даже царский строй казался стеснительным, никак не могут улечься на прокрустово ложе «народной демократии», тогда как люди долга и порядка воспринимают все то, что делается сейчас в России, как сплошной беспорядок, несправедливость и хаос.

    «Наша страна», Буэнос-Айрес, 24 мая 1952 г., № 123, с. 4.

Юмор в русской литературе

Трудно согласиться со словами В. Крымова[6 - Владимир Пименович Крымов (1878–1968) – писатель, журналист, издатель. До революции издавал иллюстрированный журнал «Столица и усадьба», сотрудничал в «Новом времени» А. С. Суворина. В эмиграции жил во Франции. Автор многочисленных романов, рассказов и очерков.] в его – в целом очень интересной – статье «С разных листков» в номере «Нового русского слова» от 26 апреля, о том, что у Пушкина в его произведениях мало юмора, а больше иронии и даже злобности.

Если мы возьмем, например, «Капитанскую дочку», то весь образ Савельича дан именно в юмористических тонах. Он комичен, но симпатичен и мил, так что об иронии по отношению к нему не может быть и речи. Впрочем, забавен местами и Гринев. Вспомним, как он пишет стихи к Маше, или как он объясняет немцу-генералу, которому вручает рекомендательное письмо от своего отца, что «держать в ежовых рукавицах» означает «давать побольше воли». Забавен порою даже и Пугачев, который не может разобрать «слишком мудрено написанную» челобитную Савельича, тогда как на деле он попросту неграмотен. Да и капитан Миронов с женою и его одноглазый помощник описаны не без улыбки, хотя они бесспорно положительные персонажи и вызывают у чуткого читателя не только симпатию, но – в момент их героической смерти – и восхищение.

Не иначе обстоит дело и в «Повестях Белкина». И биография Белкина, и «История села Горюхина» полны самого настоящего юмора, и он же в различных дозах раскидан по всем белкин-ским рассказам. Приведем в пример образ Алексея из «Барышни-крестьянки». Это не только жизнерадостный и веселый, но и очень порядочный молодой человек, в общем симпатичный и автору, и читателю; но Пушкин все время лукаво подсмеивается над его попытками принять романтическую позу и напустить на себя модное «байроническое» разочарование в жизни.

Много юмора у Пушкина и в драматических произведениях, где это можно отчасти приписать влиянию Шекспира; им отмечен в «Борисе Годунове» капитан Маржерет, в «Дон Жуане» Лепорелло, а местами и сам Дон Жуан.

Перейдем ли мы от прозы к стихам, и тут по «Руслану и Людмиле» разбросан заразительный и совершенно беззлобный смех, вроде рассказа о том, как Людмила подумала

Не буду есть, не стану слушать,
Подумала – и стала кушать.

Эта же интонация типична для всех пушкинских сказок. А в «Евгении Онегине» Ленский, играя в шахматы с Ольгой,

пешкою ладью —
берет в рассеяньи свою.

Вспомним, сам Пушкин, поймав случайно заглянувшего в гости соседа, «душит его поэмою в углу». Это ли не юмор?

Можно бы защитить от аналогичного упрека и Льва Толстого, о котором Крымов еще решительнее говорит, что у него «почти нет» юмора. Стоит перечитать «Анну Каренину», чтобы заметить, что юмор почти везде присутствует, лишь только на сцену появится Стива Облонский. Критики уже не раз обращали внимание на странность отношения Толстого к этому своему герою. С точи зрения морализаторства, столь присущего автору в пору написания этого романа, Стива должен бы вызвать у него негодование, – а на деле вызывает только приятельскую, почти сочувственную усмешку.

Можно предполагать, что чувство юмора у Толстого было развито сильно, и что если он его мало проявлял, то скорее всего из принципа, так как хотел писать серьезно, даже проповеднически. Но все же оно у него иногда прорывалось. Вспомним Ипполита Курагина из «Войны и мира» с его удивительными, ни к селу, ни к городу, замечаниями вроде «это, может быть, по дороге в Варшаву!», совершенно огорошивающими собеседников, тщетно ищущих в них скрытого смысла. Или, в другом роде, невероятно комичные разъяснения горничной из «Плодов просвещения» приехавшим из деревни землякам о том, как она облачает барыню в корсет. «Так ты ее, стало быть, засупониваешь?» – деловито отзывается вопросом один из мужиков.

Трудно, может быть, найти юмор у Тургенева. У него, в сущности, взгляд на мир полон грусти и жалости. Однако, в пьесах у него можно найти немало смешных ситуаций, да и в рассказах мелькает умышленно притушенный, но несомненный юмор, вроде рассказов «степного короля Лира» Харлова о том, что он происходит от «шведа Харлуса».

Крымов вполне прав, отмечая юмор у Достоевского. В самых серьезных и трагических его романах, рядом со страшными и раздирающими сценами, бывают страницы, над которыми можно покатываться со смеху, – вроде повествования отца Карамазова о некоем фон Зоне, который печально окончил жизнь, будучи убит в «блудилище», или маленькой картинки благочестивого купца в «Бесах», которому юродивый в знак особого благоволения накладывает множество сахара в чай, и который принимается «с умилением пить свой сироп».

Пример Гоголя, мрачного в жизни и веселого в творчестве (впрочем, далеко не всегда!) не должен нас особенно удивлять, ибо уже давно подмечено, что эти свойства присущи самым замечательным юмористам – ими обладали и Мольер, и Марк Твен. Но юмор Гоголя может быть в значительной степени следует отнести за счет его украинского происхождения. Юмор – характерная черта украинцев вообще, и в той части, где Гоголь писал о родных местах, его персонажи не могли бы, пожалуй, не остря, оставаться художественно жизненными и правдоподобными.

Великороссу юмор присущ поменьше, хотя у него есть свои специфические черты и свои самобытные свойства. Думается, правильно подметил Артур Конан Дойль в своей книге «Через магическую дверь», сказав, что у русских и англосаксов есть два общие качества: юмор и спокойное, лишенное рисовки, мужество в бою. Он, между прочим, последнее наблюдение делает по поводу рассказа одного британского корреспондента о том, как русские войска в крымскую кампанию шли в атаку с песней под убийственным огнем. Пораженный свидетель осведомился, что же они такое поют? Национальный гимн? Религиозный хорал? И ему в ответ перевели слова:

Как поставил меня батюшка
капустку садить…

Анализ элемента юмора в русской литературе немало затрудняется тем, что все наши писатели испытали сильное французское влияние, и в результате далеко не всегда возможно провести у них грань между иронией, обычной у французов и вообще у романских народов, и юмором, типичным для англосаксов. В целом, однако, они скорее тяготеют к последнему. Скажем, у Фонвизина и Грибоедова больше иронии, но местами она определенно переходит в юмор, который не ставит целью осуждать, а описывает смешное не без оттенка сочувствия. У Крылова же с его лукавым простодушием эта стихия явно побеждает.

Лермонтов, с его мрачным романтизмом, с его остро-трагическим восприятием жизни, казалось бы, не должен был питать сильной склонности к юмору. Но нельзя не уловить его проблесков, когда он говорит о Максиме Максимовиче и, особенно, когда этот последний сам говорит за себя. Это главным образом потому, что образ Максима Максимовича глубоко национальный, и вследствие того не мог не быть лишен столь важного оттенка нашего национального характера. Однако, юмор можно обнаружить и в других вещах Лермонтова.

Если мы обратимся к крупнейшим из более поздних наших поэтов, то у Некрасова юмор был очень многогранный, хотя поэт и не слишком часто пускал его в ход: порою с оттенком издевательства, как при изображении биржевиков, падких на всякие мошенничества, порою совершенно добродушный, как в «Коробейниках», хотя бы в описании торга:

Старый Тихоныч так божится
Из-за каждого гроша,
Что Ванюха только ежится:
«Пропади моя душа!
Чтоб тотчас же очи лопнули,
Чтобы с места мне не встать,
Провались я!..» Глядь – и хлопнули,
По рукам! Ну, исполать!

Но, пожалуй, тем из русских поэтов, у кого юмор занял больше всего места в творчестве, составляя целую область его поэзии, был Алексей Толстой, давший столь замечательные вещи, как «Сон статского советника Попова», «Русская история от Гостомысла». «Баллада о камергере Деларю», не говоря уже об его участии в создании знаменитого Козьмы Пруткова.

В прозе Чехов, собственно говоря последний из литературных деятелей нашего золотого века, считается мастером юмора. Как и Гоголь, Чехов был также человеком с пессимистическим взглядом на жизнь.

Любопытно задать себе вопрос, в какой мере это, свойственное русской литературе, юмористическое восприятие мира присуще литературам остальных славянских народов? В отношении самой в них замечательной, польской, ответ может быть только один: она в этом отношении никак не уступает русской. Сенкевич, один из самых знаменитых ее авторов, создал комический персонаж пана Заглобы, который через его «Трилогию» завоевал любовь читателей по всему миру. Сценки высокого комизма рассеяны и по менее известным вещам Сенкевича, как повесть «Та третья» или очерки о путешествиях, и находит себе место даже в таких, глубоко мрачных в целом, произведениях как «Наброски углем» или «Бартек победитель». Впрочем, и у более позднего Стефана Жеромского[7 - Стефан Жеромский (Stefan Zeromski; 1864–1925) – польский писатель, драматург. Представитель польского критического реализма. Его роман «Пепел» был экранизирован режиссером А. Вайдой.] юмористические и порою мастерские пассажи чаще всего заключены в романы грустные и иногда даже чрезмерно раздирающие. Отойдя же в более далекое прошлое, мы увидим, что и меланхолический Мицкевич обладал даром юмора, выраженного не только в «Пане Тадеуше», но и в таких стихотворениях как «Пан Твардовский», или «Сватовство». Более того, тот же национальный юмор сказался уже на самой заре польской литературы, у таких ее начинателей, как авторы XVI века Рей[8 - Миколай Рей (Mikolaj Rej; 1505–1569) – польский писатель, поэт, общественный деятель. Один из основателей польской литературы; автор сборников стихов и эпиграмм «Зверинец» и «Зерцало».] и Кохановский[9 - Ян Кохановский (Jan Kochanowski; 1530–1584) – польский поэт эпохи Возрождения, сыгравший значительную роль в развитии польской поэзии.].

Более сомнительно, есть ли настоящий юмор у чехов, ибо хотя их литература дала таких мастеров как Ярослав Гашек и Карел Чапек, в их произведениях больше бичующей сатиры, чем спокойного юмора.

Справедливость требует добавить, что во всех литературах и даже во все эпохи встречаются иногда проявления самого подлинного юмора, даже в самом узком смысле – так, в романских литературах никак нельзя отрицать его наличия ни у Сервантеса, ни у Камоэнса[10 - Луиш де Камоэнс (Luis Vaz de Camoes; 1524–1580) – португальский поэт, драматург, один из основоположников современного португальского языка. Автор эпической поэмы «Луизиада».].

    «Новое русское слово», Нью-Йорк, 8 июня 1959, № 16881, с. 3.

Несправедливо забытые

В сборнике «И. С. Тургенев. Вопросы биографии и творчества» (Москва, 1990) привлекает внимание пространное эссе Э. Гайнцевой под заглавием «И. С. Тургенев и “Молодая Плеяда” “Русского Вестника” 1870 – начала 1880-х годов».

Автор ядовито атакует писателей, объединившихся вокруг издаваемого М. Катковым[11 - Михаил Никифорович Катков (1818–1887) – издатель, критик, публицист, тайный советник. Редактор газеты «Московские ведомости».] журнала. Передадим ей слово: «С конца 1860-х годов в “Русском Вестнике” существенную роль начинает играть группа беллетристов, которую критика журнала претенциозно называла “молодой плеядой московских писателей”. Влияние этой группы, в ней числились – Б. Маркевич[12 - Болеслав Михайлович Маркевич (1822–1884) – писатель, публицист, литературный критик. Наиболее известным его трудом является трилогия, объединяющая романы «Четверть века назад», «Перелом» и «Бездна».], В. Авсеенко[13 - Василий Григорьевич Авсеенко (1842–1913) – писатель, критик и публицист, действительный статский советник. Служил чиновником особых поручений в Министерстве народного просвещения. Издатель «Санкт-Петербургских ведомостей». Публиковался в журналах «Заря», «Русский вестник», газете «Русский мир». Наиболее известны его романы «Из-за благ земных», «Млечный путь», «Скрежет зубовный».], граф Е. Салиас[14 - Евгений Андреевич Салиас-де-Турнемир (1840–1908) – писатель, автор популярных историко-приключенческих романов и повестей. Сын писательницы Евгении Тур.], Д. Аверкиев[15 - Дмитрий Васильевич Аверкиев (1836–1905) – писатель, драматург, критик консервативного направления, близкий по взглядам к славянофилам. Наиболее известны его пьесы «Фрол Скобеев» и «Каширская старина».], позднее – К. Головин-Орловский[16 - Константин Федорович Головин (псевдоним Орловский; 1843–1913) – писатель, публицист, драматург, общественный деятель.] и др., усиливаясь в течение 70-х годов резко возрастает к исходу десятилетия».

В чем же Э. Гайнцева упрекает данную группировку? А вот: «Она должна была стать ударной силой в борьбе с революционно-демократическими и либеральными тенденциями в литературе. Призванная воспитывать общество в духе уважительного отношения ко дворянско-монархическому жизнеустройству и ненависти к тем общественным силам, которые его отрицают… она навязывала читателю модель действительности и идеал личности, сформулированные в соответствии с охранительной программой Каткова».

Из статьи вытекает, что в «Русском Вестнике» тех времен систематически сотрудничали Достоевский и, некоторый срок по крайней мере, А. Писемский[17 - Алексей Феофилактович Писемский (1821–1881) – писатель и драматург. Редактировал журнал «Библиотека для чтения». Автор популярных в свое время романов и драм, в том числе антинигилистического романа «Взбаламученное море».], Н. Лесков и Л. Толстой. Как мы видим из приводимых здесь же цитат, «плеяду» и в частности Б. Маркевича весьма высоко ценил К. Леонтьев. В правительственных кругах она пользовалась поддержкой К. Победоносцева[18 - Константин Петрович Победоносцев (1827–1907) – государственный деятель консервативных взглядов, литератор, действительный тайный советник, обер-прокурор Святейшего Синода.], Д. Толстого[19 - Дмитрий Андреевич Толстой, граф (1823–1889) – государственный деятель, историк. Обер-прокурор Святейшего Синода. Министр народного просвещения, министр внутренних дел, организатор реформы среднего образования.] и И. Делянова[20 - Иван Давыдович Делянов (1818–1897) – государственный деятель, действительный статский советник. Директор Публичной библиотеки, министр народного просвещения.].

О взглядах «Плеяды» можно судить по следующему пассажу из разбираемой нами работы: «У многочисленных публицистов и критиков журнала крестьяне-землепашцы как “коренная народность” (“народная целина”) и дворянство – руководящая сила нации – противопоставлялись так называемому “общественному захолустью”, не имеющему корней ни в собственно народной среде, ни в “культурном обществе”. Слой этот “как пена носится на поверхности народной жизни… представляя самую нездоровую и разлагающую среду” – писал Авсеенко, – “Определить точные границы этого летучего слоя чрезвычайно трудно. В обширном смысле он заполняет собою все пространство между образованным, руководящимся известными принципами и преданиями, обществом, и настоящим народом. Сюда сошлись люди, не принадлежащие ни к культурной, ни к стихийной жизни, не стоящие ни на какой твердой почве и чуждые всяких преданий”.

В высказываниях “Плеяды” “Художественная школа” – Пушкин, Тургенев, Гончаров, Л. Толстой, Достоевский, Писемский, Мельников-Печерский и др. – противопоставлялись разночинно-демократической литературе 60–70-х годов, как подлинное искусство, сложившееся на основе европейских художественных завоеваний и глубокой, созданной усилиями дворянства, культурной традиции… В соответствии с этой классификацией за пределами магистрального направления русской литературы оказывались писатели натуральной школы, Чернышевский и Добролюбов, Некрасов и Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский и вся народническая литература».

Обо всех основных участниках катковской группировки следует сказать, что они были безусловно талантливыми романистами, хотя и не первого все же разряда. Их непризнание и забвение в позднейшем литературоведении в немалой степени надо объяснить последующим торжеством в оном левых идей. Из тех же, кого Э. Гайнцева им здесь противополагает, разве что один Некрасов являлся бесспорной и значительной величиной (каковы бы ни были его политические воззрения).

Что же касается убеждений, анализа истории развития нашей национальной литературы и эволюции общественных движений в России, – как не признать, что сотрудники «Русского Вестника» обнаружили очень трезвый и глубокий здравый смысл? Не заслуживали ли бы они в наши дни известной реабилитации, в качестве весьма интересных и отнюдь не бездарных литераторов, лучше большинства своих современников, понимавших притом пользу своей родины и угадывавших те пути, которыми ей предпочтительно было бы идти (но от которых она, увы, отвернулась в погоне за гибельными миражами!)?

    «Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 1 июня 1991 г., № 2130, с. 2.

Кельтские мотивы в русской литературе

Ирландия, самая значительная из кельтских стран и единственная, пользующаяся в наши дни государственной независимостью, хотя и была издавна хорошо знакома русской публике по переводам (преимущественно с английского и французского), почти не нашла у нас отражения в художественной литературе. За одним, но зато блестящим исключением: подразумеваю пьесу Н.С. Гумилева «Гондла».

Да не заподозрит читатель, что я совершаю ту же ошибку, что и вызванный спиритами дух Гамбетты в романе Пьера Бенуа «Дорога великанов»[21 - Пьер Бенуа (Pierre Benoit; 1886–1962) – французский писатель, автор популярных приключенческих романов, некоторые из которых за искажение истории России подвергались критике литераторами-эмигрантами (напр. см. статью «Клюквенный квас» в книге А. Ренникова «Потому и сидим»; СПб.: Алетейя, 2018, с. 765–774). Роман «La Chaussеe des gеants» в русском издании вышел под названием «Битва гигантов».]: смешиваю Ирландию с Исландией! Действие гумилевской драматической поэмы и впрямь разворачивается в Исландии, но главный герой, Гондла, и главная героиня, Лаик, – ирландцы, и в одной из центральных сцен фигурирует целый отряд ирландцев.

Гумилев имел привычку, – убийственную для его обычно малокультурных критиков! – говорить лишь о вещах, которые знал до глубины. Поэтому, находя у него отклонения от летописной точности, следует видеть в них не промахи, а сознательную адаптацию фактов в пользу поэтического вымысла.

Впрочем, отклонений у Гумилева мало. Наоборот, подобно Пушкину, он сумел в кратких эпизодах передать самую суть раннесредневековой Ирландии, коснуться двух ключевых проблем ее существования: ее христианской миссии и ее оборонительной борьбы со скандинавами.

При попытке соотнести хронологический сюжет «Гондлы» с реальными событиями, трудности возникают не столько с ирландской, сколько с исландской стороны: упоминаемые тут деяния Эрика Красного[22 - Эрик Рыжий (Торвальдсон; 950–1003) – скандинавский мореплаватель, первооткрыватель Гренландии.] и колонизация Гренландии относятся не к IX, а к X в. Что до Ирландии, то в ней IX столетие – «золотой век», а X – апогей войны с викингами, кончившейся полным их разгромом.

К 800 г. кельты (милезианская раса ирландских преданий), проникнув на Зеленый остров то ли из Испании, то ли с юга Франции, целиком ассимилировали местные племена (загадочный народ богини Даны, фирбольгов и фомориан), распространились на северную половину Шотландии, создали свою высокую культуру и, мирно приняв крещение из рук святого Патрика (390–461), сделались ревностными проповедниками истинной веры на европейском материке (в частности, на территории нынешних Германии, Австрии, Нидерландов и дальше). Они являлись носителями не только новой религии, но и латинского (отчасти и греческого) просвещения и имели полное право именовать свою родину страной святых и ученых: их познания намного превышали уровень остального Запада. Приспособив латинскую письменность и заменив ею свой прежний огамический алфавит, они развили также первую по времени в Европе литературу на народном языке (необычайно разнообразную и богатую).

Составляя культурное целое (как, скажем, и наша Святая Русь), Ирландия, на беду, не была политически единой, распадаясь на ряд королевств (семь больших и множество подчиненных им мелких). Правда, надо всем возвышались верховный король или император – Ард Ри, и национальный совет – риг даиль. К несчастью, власть всеирландского короля становилась реальной лишь в руках выдающихся людей.

Между тем на эту страну, где «зеленое лето никогда не сменяет зима», надвигались черные тучи, надолго ставшие кошмаром для ее жителей, исторгая из их уст молитву: «A furore Normannorum libera nos, Domine!»[23 - «От ярости викингов избави нас, Господи!» (лат.)] С начала IX в. на берегах Ирландии стали высаживаться люди с железными руками и железными сердцами, чужеземцы двух сортов – светловолосые норвежцы и темноволосые датчане.

Вопреки разобщенности сил, ирландцы довольно быстро среагировали на навалившееся на них вавилонское пленение (приведшее к разрушению монастырей с их сокровищами культуры и к основанию на побережьях скандинавских городов): в 848 г. ард ри Малахия нанес пришельцам тяжкое поражение. Но только в 1014 г. верховный король Бриан Бору их окончательно разгромил при Клонтарфе, причем в этой битве погибли он сам, его сын и его внук. Любопытно, что от Бриана Бору происходил по материнской линии генерал де Голль, видимо, унаследовавший кое-какие свойства от своего далекого предка.

Показанная у Гумилева попытка старого конунга устроить союз волков с лебедями вполне понятна: в этот период возникало множество династических браков и временных государственных и военных объединений; население Гебридских и Оркнейских островов и посейчас остается плодом смешения кельто-скандинавской крови; даже в самой Исландии жило немало кельтов. Вот почему совершенно естественно, что в «Гондле» ирландцы свободно объясняются между собою.

Противопоставление двух народов в пьесе – ключ к подходу Гумилева (который его толкователи часто неспособны охватить): героизм для него есть подлинный героизм, если он служит делу добра, а добро для Гумилева воплощается в учении Христа.

Викинги смелы и могучи, но служат только своему эгоизму, признают единственно культ хищнической силы. Их закон есть волчий закон. В сравнении с ними ирландцы излучают свет одухотворенности и человечности, проявляющийся, например, у их вождя в таких словах (при виде преследуемого):

Братья, вступимся, он христианин
И наверно из нашей страны.

И это после вполне реалистической картины бездушных хитростей и холодных жестокостей, царящих в Исландии.