banner banner banner
Большая ловитва
Большая ловитва
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Большая ловитва

скачать книгу бесплатно


– Не поеду я, Молчан. И тебе – не резон. Тревожно сейчас на дороге к торгу. Шалят!

– Не иначе, ты злодеев лесных напугался? Слухи это, не верь!

– Не слухи. А старшим у лихоимцев тех – Жихорь, тебе знакомый.

– Жихорь?! Его и след давно простыл, никто уже и не вспомнит!

– Может, и простыл, да вновь объявился. Днями видели его. Тебе грозился. Встречу, говорит, Молчана – за все посчитаюсь с ним. Отмщу! Не будет ему покоя!

И добавил он: «Нашей ватаге и леший не страшен! Любых разобьем!»

– Зрил-то его кто? – спросил Молчан, начиная верить.

– Яроок и зрил, когда на лодке плыл, а Жихорь его с берега окликнул. Он и рассказал Балую. А днесь и до меня дошло.

Яроок, их сверстник, перебравшийся в городище с женитьбой на Душане, местной, происходил из того же селища, что и Жихорь.

«А Млада и по сей день там», – невольно вспомнилось Молчану. И стало для него ясным, что не мог Яроок обознаться! И мигом сообразил он, почему отказался Балуй, вслед – приятель его Скурата и сосед Балуя, именем Гладыш. А от кого узнал Стоян, тут и загадки не было: сестрами состояли жены Гладыша и Стояна.

Перетерев со Стояном, Молчан, было, засомневался: может, отказаться и ему? Ведь острой нужды ехать на торг у него вовсе не было.

Запасов зерна, гороха, меда и конопляного масла, выменянных у поселян своего городища на крупную и мелкую дичь, шкуры лис, зайцев и векшей, вполне хватило бы до осени.

А о мясе с рыбой и речь не велась! Да и старшие сыновья уже мало-помалу поставляли на семейный стол – ту же рыбу, ловленную вершами, сплетенными из ивовых прутьев, ягоды, грибы, лесные орехи, птичьи яйца.

Своими были молоко из-под коровки, творог и сливочное масло. Что до репы, редьки и чеснока, они любовно взращивались Доброгневой на ее огороде.

Иссякли – без малого подчистую – лишь запасы соли. Оставалась всего-то пара-тройка щепоток. А разве нельзя перетерпеть? Тем паче, еще не полностью убыли грузди с рыжиками и соленая рыба.

По всему выходило: незачем ехать Молчану.

И не в Жихоре дело – плевать он хотел на него! Мало ему одного раза, когда корчился, будет и второй – еще больней, ежели жив останется.

А ежели и впрямь целая шайка с ним, под его началом?

«Немного нас с оружием, – прикинул Молчан. – А вдруг не отобъемся? И сам паду, и иных погублю, над коими старшим буду».

Однако, предложи он наутро отменить выезд на торг, не согласятся товарищи его по обозу, и сами отправятся, везя на продажу изделия свои и товары. Ведь истощились их припасы! Чем кормить им семьи свои?

И отказаться ехать с ними, ослабив и без того малый отряд, было для Молчана совершенно невозможным делом. Никого и нигде не боялся он, и самым первым шел.

– Отнюдь не отверну в кусты! – постановил он для себя.

Прошел вечер, за ним ночь, и наступило утро.

Когда Молчан завершал перебор меха, добытого поздней осенью и зимой, пришло ему на ум: «Знать, неспроста, чуть ли не с зари, вспоминаю тот поход. Там засаду ставили мы, а днесь, чую, она поджидает меня». И непроизвольно, вновь перенесся он мыслями в дальнее былое…

Весь небосвод лучился звездами. И как ни заслоняли их свет кроны дерев, Молчан все же различал, пусть и с трудом, силуэты дозорных, стороживших покой остальных пятерых.

Один вершил охрану, сидя на пне, другой, тоже сидящий, на лесине – то ли срубленной когда-то, то ли рухнувшей в бурю. Четверо мирно всхрапывали на лапнике – Путята чуть поодаль от остальных.

И лишь Молчан, у коего давно слипались глаза, все не мог устроиться, дабы наконец заснуть.

Ведь не смог он до утра смежить очи, по примеру князя Святослава Киевского, не осилил! Хотя всего и надо было: взять в изголовье конское седло, покрыв то потником, и уткнуться в него загривком.

Ан нет! От той подседельной подстилки, впитавшей за время в пути чуть не ведро лошадиного пота, столь несло изрядным запашком, что Молчан неизменно пренебрегал ей. И заподозрил: у князя того, убиенного, неладно было с носом. Ведь он и печенегов не унюхал!

Молчан уж подумывал, не предложить ли себя на подмену одному из дозорных, да вовремя осознал: он ни за что не согласится из опаски перед Путятой, а сам тот придет в ярость, узнав о молчановом самовольстве. И лишь, под утро, когда уже и дозорные поменялись, изловчился-таки заснуть на лапнике.

Разбудил его Путята:

– Вставай, засоня! Да осторожнее! – про ногу-то десную не забудь.

И добавил самым безмятежным тоном, будто добрая мать обращается к своему чуть набедокурившему несмышленышу, пребывая в замечательном расположении духа:

– Ты, припоминаю я, о туре меня вопрошал? Так он уже пасется.

Где?! И затрепетал Молчан весь!

– Подойди к опушке, и сам узришь, – присоветовал Путята, доподлинно понимая чувства, переполнившие Молчана.

Тур пасся вдали, у кромки другой стороны поля, пощипывая свежие побеги дерев, но примерялся и к кустарникам на опушке.

– Он поначалу листвой подкрепляется. Потом траву уминать начнет, – пояснил старший родич. – Однако глянь, сколь хорош!

Чудо-зверь был и в самом деле дивно хорош – могучий, отъевшийся, весь черный, хотя белая полоса на хребтине, о коей рассказывал Путята, не проглядывалась издали. И явно пребывал в добром настроении, неторопливо помахивая длинным хвостом и похлопывая им по крупу. Похоже, отгонял слепней-кровососов.

А рога! Издали они напоминали два преогромных серпа, нацеленных друг на друга. Вот бы заручиться хоть одним таковым!

–Ну, будет! – сказал Путята изрядно погодя. – Успеешь насмотреться, когда он поближе подойдет. Пора перекусить с утра, да доспехи примерить и проверить оружие. Заодно и лук свой наново испытаешь в деле…

Ближе к вечеру непременно прибудут соглядатаи от наших недругов: высмотреть, на месте ли тур, и нет ли кого поблизости.

– А недруги наши, кто они? – не утерпел справиться Молчан.

– Еже отъедут обратно, и все ладно будет, тогда и расскажу! А то, примечаю, ты уж извелся весь…

XII

– Непонятно, ибо пришлый ты, – вразумил Басалая злокозненный, как и тот, шельмец, официально состоящий канцелярским клерком на самых нижних ступеньках ромейской должностной лестницы. – И не укорю, что не ведаешь наших сокровенных обычаев.

Тобой же, Никетос, истинно возмущаюсь я! Ведь обязан знать, сколь соблюдают юницы наши из благородных сословий чистоту свою, добрачную, и дорожат ей, превыше всего на свете! А брачуются порой в тринадесять и даже в двенадесять.

В термы же высших разрядов водят их – под неусыпным присмотром, особливо проверенные служанки, и никого там не подпустят, сколь ни посули.

Уже на входе сии юницы начинают стыдиться грядущего омовения!

И даже париться дозволяют себе токмо в хитонах!

А Афинаида бдит о себе и того строже: уж пять лет и в термы не ходит, даже в любимые ей допрежь Влахернские! – из предосторожности, что покусятся на нее в купальне…

«Се зря она!» – мысленно не одобрил Молчан оной опаски, живо представив ее последствия.

И заметив, что не восхитился тот рационалист, сугубый, долговременным табу на телесную чистоту, бездуховную, во имя соблюдения одухотворенной – добрачной, Фома разом допер о причине и мигом откорректировал -с присущей ромеям велеречивостью:

– Ведь моется Афинаида лишь дома – в деревянной ванне своей, девичьей. В пример всем иным, честь блюдущим, таковое!

И мысленно оспорил Молчан данный тезис, рассудив, что соблюдать гигиеническую честь куда надежнее в той же бане – попарясь и ополоснувшись.

– Согласен я, и винюсь! – подал голос Никетос, якобы устыдившись.

– Справедливо сие, – не отмолчался и Басалай на подпевках.

Однако Молчан, оправдывая и за сим столом знаковость своего имени, продолжал упорно хранить безмолвие, приводя уже в озлобление трех неугомонных разводчиков.

«Экий чурбан! – в сердцах осмыслил Фома. – Ничем его не пронять! Явно не дев вожделеет, а матерых блудниц! Быть по сему! Получит он таковых! – и обойдутся ему еще дороже, чем ложная непорочность…».

Ведь оный закоперщик сей разводки изначально замышлял подсунуть Молчану многократно апробированную мужами деву, за мнимо порушенную невинность коей взыскивал с доверчивых дуралеев уже четвертый год кряду.

Понеже гименопластика – нередко и многократная, втайне практиковалась особо умелыми восстановителями – по конспиративным обращениям к ним, на протяжении многих веков, задолго до второй половины двадцатого.

Насчет же влечения потенциального клиента токмо к блудницам Фома был частично неправ, исходя из того, что таковы обычно все приезжающие в Константинополь, увлекаемые дурной его репутацией, аки неразумные мотыльки – светом.

Однако Молчан представлял в тот момент скорее исключение, нежели правило, ведь еще не капитулировала в нем добродетель пред пороком, и уподобился он типовым греховодникам на стороне лишь седмь дней спустя.

Причина, по коей редкий гость Константинополя оставался морально устойчивым, не хуже евнухов, напрочь равнодушных к прелестницам, являлась самой простой!

Сей просвещенный град – тогдашний центр всего цивилизованного мира, был известен далеко за его пределами – от Англии до Китая и от Скандинавии до Черной Африки – потаенным предпочтением постыдного над стерильным, а плотского над духовным, легальными и нелегальными борделями, и широким спектром замысловатых утех, вплоть до совсем уж нетрадиционных девиаций. И зело впечатлял странников и торговых гостей ассортиментом интимных услуг на любые вкусы!

Хотя надлежит признать, что на душу населения штатных учреждений мужского отдохновения приходилось в миллионной столице все же меньше, чем в Помпеях, погребенных под вулканическим пеплом еще в 79-м.

Там – на 20 тысяч населения обоего пола, включая женщин, стариков и детей, приходилось более 30 лупанариев – с оказанием услуг по пяти секс-векторам, и выходило примерно по лупанарию на каждые три с гаком сотни благородных помпейских мужей, без учета свободных художниц, промышлявших жаждавших ласки клиентов, не затрудняясь положенной регистрацией и платой налогов в муниципальную казну.

А все же Фома, настырный, решил зайти в четвертый раз, напрягая всю изобретательность свою и импровизируя на ходу!

И огласил он причину нравственной стойкости внучки его вымышленного старшего брата.

Оказалось, что Афинаида, отвергшая термы с купальней, ради личной ванны, деревянной, претерпела в пятнадесять девических лет кручину повышенной скорбности!

Здесь и умолк он, интригуя слушателей о роковых подробностях – во всей полноте их, горестной.

И вдруг воззвал к Молчану, совокупно простирая к нему десницу и шуйцу:

– Любезный и щедрый торговый гость, младой: откройся мне, выбеленному уже сединами не токмо на главе: вкушал ли ты доселе фрукты, именуемые персиками?

И не оскорбись за вопрос мой, недопустимо дерзкий, ведь когда решается судьба внучки старшего брата моего, не мог удержаться я…

Тут не один Молчан оторопел!

От столь замысловатого и неожиданного для них захода выпучили зенки даже подельники главного разводчика, не ведая, как и встрянуть, дабы выразить надлежащую солидарность.

– Так вкушал ты их, аль нет?! – с явным надрывом вновь справился Фома, отчетливо смахивая пошлой мелодраматичностью интонации на некоего темнокожего ревнивца, бестактно любопытствовавшего у своей Дездемоны, молилась ли она на ночь, пред тем, как собственноручно упокоить ее, а вслед, свершив преступный самосуд по-мавритански, наложившего руце уже на себя.

– Не сподобился еще, – отверз-таки уста свои Молчан, продолжая недоумевать.

О небеса! О радость, всех моих надежд превыше! Ликуй, Афинаида! – вскричал Фома, изобразив эмоциональное возбуждение на грани уже экстаза.

Однако получилось натужно и фальшиво! И Молчан, еще исполненный в тот вечер должного бдения, заподозрил возможную каверзу. Да и подельники самодеятельного актера не выразили ожидаемого им восторга.

Живо осознав, что пережал с ложным пафосом и переиграл, Фома-импровизатор тут же обратился к предыстории несчастий некогда гламурной Афинаиды.

Всего за три дня до брачного обряда, когда уж изготовилась она впервые предаться объятьям своего возлюбленного и удостовериться, правдивы ли старшие подруги, рассказывавшие о действии сем с неподдельным восторгом, жених сей трагически усоп в одночасье! Ибо, рьяно уплетая персики, до коих был неизменно охоч, не удержал, чрезмерно увлекшись, косточку во рту, обсасывая ее и не успев выплюнуть, и соскользнула та с языка его, провалившись в дыхательное горло. Перекрыла ему дыхательные пути, а рядом никого не оказалось!

А едва подоспели на истошный кашель его, перемежаемый гулкими хрипами, уж отходил он, испуская дух от удушья…

Так и откинулся в канун брачного ложа жених прекрасной Афинаиды, именем Полиевкт, означающим «вожделенный». И возненавидела она персики! И поклялась: до скончания дней своих не вожделеть их ни ртом, ни чревом, ни еще чем-либо, и даже думать запретила себе об оных косточковых фруктах!

Был и еще зарок. Афинаида твердо решила: никогда не общаться с теми, ранее незнакомыми ей молодцами, кои хоть единожды употребляли персики!

Аще ж отважится она вступить в брачные узы, либо лишь познакомиться на предмет возможного сближения впредь, однако исключительно в одеждах, равно и сапожках, и под непременным надзором кого-то из старших родичей своих мужского пола, то лишь с тем, кому их вкус вовсе не ведом от рождения!

– Вот и представь себе, любезный и щедрый торговый гость, младой, каковое ликование испытал я, признание твое услышав! – проникновенно и эмоционально молвил Фома, все же убавив в пафосе. – Ведь извелись все родственные Афинаиде и ближние ее в пятилетних поисках счастливца, отродясь не прикасавшегося к роковому для Полиевкта фрукта. А вдруг ты предстал!

Не иначе, се – знак от судеб, вышних!

И подумалось мне – уж не укори за мою открытость: сколь любо познакомиться вам, дабы хоть ненамного оттаяла Афинаида сердцем, душой и плотью своей, возвышенной!

Понятно, что предполагаю сие, остерегаясь от лживых перетолков, не в ее жилище, а в ином, и в моем первоначальном присутствии как стража и опекуна. Однако, из вящего доверия к тебе, рискнул бы покинуть вас, удостоверившись во взаимной симпатии …

– Ага! Вон он куда завел! – окончательно прозрел Молчан в своих мыслях от подобного предложения, лукавого. – Сводник сей, а не скриб!

И сомнительна непорочность оной Афинаиды, ибо излагал Басалай, что зело сведущ Фома о закоулках с самой выгодной арендой помещений для ночных утех. А ведь выдает себя за стража девичьей чести и опекуна! Явная кривда! Мня, что доверюсь ему, не за того меня держит!

Да и не зарюсь на ее целомудрие, ежели и сохранено оно, в чем вельми сомневаюсь. Даром не нужно мне! Не за тем я в Царьград послан!

И решив категорически пресечь прения, подрубив их на корню, славный сын Земли вятичей, еще не утративший тогда проницательности и бдительности, поднялся от стола, и зримо прихмурившись, высказал коварному Фоме с печалью в гласе, рассудив, что лжа на лжу будет праведной:

– Обеспокоен я и тревожусь, что заждались тебя, поди, внучка твоего брата и гости ее, приглашенные на праздничный пир. А ты, по доброте своей и радушию, растрачиваешь на нас их томление.

Негоже сие! Невмочь мне принять таковую жертву, великую!

А посему отпускаю тебя к непорочной Афинаиде, дабы не горевала она, что задерживаешься. Скорблю, что не доведется мне увидеться с ней и предаться полному счастью!

Ибо токмо что вспомнил: все ж преступил я с пятью персиками дозволенное, и стал нечист пред ее зароком! Ведь еже наше судно приближалось к гавани, еще не став на якорь, подплыли на лодках торговцы теми фруктами, недостойными. Тут и поддался я ложному зову чрева, ведь согласились они принять в оплату наши резаны, хотя и втридорога содрали за свою продажу.

Ступай, ни о чем ни печалясь! Верую: еще свидимся …

XIII