![Донья Барбара](/covers/156928.jpg)
Полная версия:
Донья Барбара
– Бедняга Лоренсо еще жив?
– Если можно назвать жизнью одышку, а это все, что у него осталось. Его здесь прозвали «призраком из Ла Баркереньи». Он уже не человек, а живая развалина. Говорят, будто донья Барбара довела его до такого состояния; но мне думается, это божья кара, недаром он начал чахнуть с того самого дня, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене.
Хотя Сантос и не понял смысла последней фразы Антонио, его покоробило упоминание об отце в связи с историей Лоренсо, и, чтобы избежать неприятного разговора, он спросил Антонио о пасущемся поблизости стаде.
Солнце наконец скрылось, но долго еще на горизонте, в полосе багряных хмурых туч, над самой землей, висел закат, а с другой стороны, из прозрачной безмолвной дали уже выплывала полная луна. С каждой минутой все ярче становился ее призрачный свет, посеребривший травы и прикрывший землю легким тюлем. Уже спустилась ночь, когда Сантос и пеоны подъехали к усадьбе.
Большой дом с глинобитными покосившимися стенами и ветхой черепичной крышей, опоясанный крытой железом галереей; деревянная ограда перед фасадом – чтобы скот не подходил к дому; низкие деревья за домом: льянеро боятся молний и не сажают высоких деревьев около жилья; в глубине двора кухня и клети, где сложены запасы юки [39], бананов и фасоли; справа – каней, куда убирают конскую упряжь, и несколько канеев. где ночуют пеоны; между канеями – солильня: здесь на солнце, продуваемое ветерком, вялится всегда облепленное мухами соленое мясо; слева – амбары, где хранится кукуруза в початках, тут же рядом – тотумо [40], которые служат насестом для кур; врытые в землю столбы – к ним прикрепляют полоски кожи, когда вьют лассо; главный корраль, а также средние и малые коррали и, наконец, свинарник – такова была Альта-мира, сохранившаяся в том виде, как ее строил когда-то кунавичанин дон Эваристо, если не считать черепичной и железной кровель большого дома – нововведения отца Сантоса. Все это имело убогий вид, все говорило о примитивных способах ведения хозяйства и о полудиком существовании живущих в усадьбе людей.
Две служанки, высунувшиеся из кухонной двери, чтобы поглядеть, каков собой хозяин, да трое пеонов, вышедших встретить его, были здесь единственными обитателями.
Представляя хозяину пеонов, Антонио рассказывал о каждом из них, называл имя и занятие. Про одного, с желтоватым лицом и тремя-четырьмя волосками вместо усов, он сказал:
– Это Венансио, объезжает лошадей. Сын ньо Венансио, сыровара. Вы помните его?
– Ну, как же! – утвердительно кивнул Сантос. – Их семья служила у нас с незапамятных времен.
– Стало быть, мне и говорить о себе нечего, – заявил Венансио; однако Сантос подметил на его лице то же выражение недоверия, какое видел у Кармелито.
– Погонщик Мария Ньевес, – продолжал Антонио, представляя светловолосого толстяка. – Хитрый льянеро. С виду тихий, даже имя у него женское, а любого за пояс заткнет. Вы скоро убедитесь в этом. Я же могу сказать только хорошее.
– Преувеличили по своей доброте, Антонио, – сказал светловолосый и добавил, обращаясь к Лусардо: – Способностями не богаты, но сколько есть – все к вашим услугам.
Что же касается третьего, веселого, голенастого, оборванного самбо [41], ни минуты не стоявшего спокойно, то Антонио не успел его представить.
– С вашего разрешения, доктор, я сам себя представлю. Мне от Антонио хорошей рекомендации ждать не приходится: я уже вижу, как он хитро прищурился. Я – Хуан Паласиос, но меня кличут Пахароте [42], и вы тоже можете звать так. Я не служу у вас с незапамятных времен, как вы только что выразились, но в любом деле можете на меня рассчитывать, – я весь тут перед вами. Так что, если угодно, примите в свое распоряжение самбо Пахароте.
С этими словами он протянул руку, и Сантос пожал ее, тронутый этой неуклюжей искренностью, столь свойственной льянеро.
– Молодец Пахароте, – тихо сказал Антонио, благодарный другу за его преданность хозяину.
– Ха, самбо! Слова существуют для того, чтобы их говорить.
Сантос, обменявшись с пеонами двумя-тремя фразами, направился в дом, и только тогда Антонио обратился к ним с вопросами, которые, как ему казалось, было неосмотрительно задавать в присутствии хозяина:
– Почему здесь так пусто? Где остальные?
– Ушли, – ответил Венансио. – Как только вы уехали на переправу, они оседлали коней и удрали в Эль Миедо.
– А дон Бальбино? Он был здесь?
– Нет. Но это дело его рук. Я и раньше примечал, что он сманивает наших парней.
– Ну, потеря не велика. Все они – его прихвостни; хитры и на руку нечисты, – заключил Антонио после короткого раздумья.
Между тем Сантос Лусардо, испытывая во всем теле ломоту от долгой и утомительной дороги и возбужденный тем, что ему пришлось пережить в пути и что сыграло решающую роль в его жизни, лег в гамак, приготовленный для него в одной из комнат, и попытался разобраться в своих чувствах.
Это были два противоборствующих потока: робкие намерения и внезапные порывы, безрассудная решимость и осмотрительность.
Равнина вызывала в нем патриотическое желание посвятить себя борьбе с царящим здесь злом, с природой и человеком, и поискам самых действенных методов этой борьбы, – цель в известной мере бескорыстная, ибо, рассчитывая восстановить хозяйство, он меньше всего думал о собственном богатстве.
Но это желание пришло не в результате спокойных и трезвых размышлений, оно вспыхнуло в нем мгновенно, едва он столкнулся со звериным законом жизни в льяносах, на этой «земле настоящих мужчин», как любил говорить отец Сантоса. В самом деле, ему было достаточно нескольких слов хозяина барки о том, как опасно вставать на пути доньи Барбары, чтобы тут же отказаться от мысли продать имение.
Так же внезапно вспыхнула в нем и роковая фамильная злоба при одном взгляде на пальмовую рощу Ла Чусмита. Но разве это воспоминание о кровной мести, пусть даже очень кратковременное, не было для него тревожным сигналом? Ведь самый воздух льяносов – неодолимое, покоряющее влияние ее властной, грубой простоты, острейшее ощущение силы, охватывающее человека даже в те минуты, когда он просто едет верхом по бескрайней равнине, – все это легко могло поставить под удар дело лучших лет его жизни: выработанное в себе умение подавлять природную варварскую наклонность к необузданному своеволию.
Значит, разумнее было бы вернуться к первоначальному намерению: продать имение. Это целиком и полностью отвечало бы его истинным жизненным планам, в то время как решение, принятое на барке, было не больше, чем минутный порыв. К тому же он недостаточно подготовлен к управлению имением. Разве знал он по-настоящему скотоводческое дело? Разве мог руководить хозяйством, не изменявшим своей примитивной формы на протяжении жизни целого ряда поколений? План преобразований в целом был для него ясен, но детали, сможет ли он справиться с ними? В состоянии ли он, привыкший мыслить отвлеченно, совладать с конкретными и, казалось бы, ничтожными мелочами, из коих, собственно, и состоит ведение хозяйства? Разве оплошности, которые он допустил во всем, что касается Альтамиры, не говорят достаточно убедительно о его неосведомленности в этом вопросе?
Уж таким был Сантос Лусардо: человек мужественный и сильный духом, он часто не чувствовал своей силы, терзался сомнениями и преувеличивал опасность.
Появление Антонио, пришедшего сказать, что стол уже накрыт, прервало его размышления.
– Я не хочу есть, – ответил он.
– Это от усталости, – заметил Антонио. – Сегодняшнюю ночь вам придется поспать в этой комнате, хоть тут и неуютно: мы успели только подмести. А завтра здесь побелят стены и хорошенько приберут. Может, вы распорядитесь привести в порядок весь дом? По правде говоря, в таком виде, как сейчас, он не годится для жилья.
– Пока оставим все, как есть. Может быть, придется продать имение. Через месяц сюда приедет дон Энкарнасьон Матуте, я предложил ему купить Альтамиру, и если он даст приличную цену, я тут же оформлю купчую.
– Так, значит, вы хотите совсем распрощаться с Альтамирой?
– Я думаю, это самый правильный выход.
Антонио, немного подумав, сказал:
– Вам лучше знать. – И протянул хозяину связку ключей: – Вот ключи от дома. Этот, самый ржавый, – от столовой. Возможно, он даже не действует, ведь столовую с тех пор ни разу не открывали. Там все в том виде, как оставил покойник, мир праху его.
«Как оставил покойник. С того самого часа, как покойный дон Хосе пригвоздил сына к стене».
Слова Антонио вызвали неожиданные ассоциации в сознании Сантоса, и момент этот оказался решающим в его жизни.
Он встал с гамака, взял в руки подсвечник с зажженной свечой и сказал пеону:
– Открой столовую.
Антонио повиновался и, повозившись несколько минут с заржавевшим замком, отворил дверь, которая была закрыта тринадцать лет.
В лицо Сантосу ударила струя спертого воздуха, и он отшатнулся; что-то черное и омерзительное – летучая мышь – вынырнуло из темноты и взмахом крыльев потушило свечу.
Он снова зажег ее и вместе с Антонио вошел в комнату.
Действительно, здесь все было так, как оставил дон Хосе Лусардо: кресло-качалка, в котором он умер, копье в стене…
Не проронив ни слова, глубоко потрясенный, сознавая, что совершает нечто очень важное, Сантос шагнул вперед и с той же силой, с какой в свое время его отец вонзил преступное оружие в глинобитную стену, выдернул клинок.
Совсем как кровь была покрывавшая стальное лезвие ржавчина. Он отшвырнул наконечник копья и сказал Антонио:
– Вот так ты должен вырвать из своего сердца злобу, которую я почувствовал в твоих словах и которая к тому же не твоя. Один из Лусардо внушил тебе ее, как долг верности; теперь другой Лусардо освобождает тебя от этого чудовищного обязательства. Ненависть и так немало бед причинила нашей земле. – И когда взволнованный этими словами Антонио молча направился к выходу, Сантос добавил: – Распорядись, чтобы завтра же приступили к ремонту дома. Я не буду продавать Альтамиру. Он вернулся и лег в гамак – успокоенный, уверенный в себе.
И как в светлую пору детства, его убаюкали голоса равнины: треньканье куатро [43] в канее пеонов, крики ослов, привлеченных теплом костра, мычанье скота в корралях, кваканье лягушек в ближних прудах, неумолчный стрекот степных цикад и та глубокая тишина бескрайних, спящих под луной просторов, которая словно просачивалась сквозь все остальные звуки.
VI. Воспоминание об Асдрубале
Тот же вечер в Эль Миедо.
Уже стемнело, когда вернулся Колдун. Ему сказали, что донья Барбара только что села за стол; но он спешил отчитаться перед ней и сообщить новости, да к тому же хотелось поскорее лечь отдохнуть, поэтому он не стал дожидаться конца обеда и как был, с накидкой в руках, направился в дом.
Едва он переступил порог столовой, как раскаялся в своей поспешности. Донья Барбара сидела за столом в обществе Бальбино Пайбы, человека, к которому Колдун не питал особой симпатии. Он повернул было назад, но донья Барбара уже заметила его:
– Входи, Мелькиадес.
– Я зайду попозже. Кушайте спокойно.
Бальбино, вытирая рукой намоченные в жирном бульоне пышные усы, промолвил с ехидцей:
– Входите, Мелькиадес. Не бойтесь, собак здесь нет.
Колдун бросил в его сторону недружелюбный взгляд и спросил с ядовитой усмешкой:
– Вы уверены в этом, дон Бальбино?
Бальбино не понял намека, и Колдун продолжал, обращаясь к донье Барбаре:
– Я только хотел сказать вам, что лошади доставлены в Сан-Фернандо в полном порядке. А это то, что вам причитается.
Он повесил накидку на стул, вынул из кармана на поясе несколько золотых монет и, положив их столбиком на стол, добавил:
– Пересчитайте, все ли.
Бальбино скосил глаза на монеты и, намекая на привычку доньи Барбары зарывать в землю все золото, какое попадало к ней в руки, воскликнул:
– Морокоты? Хоть бы успеть взглянуть одним глазком!
И, засунув в рот кусок мяса, стал жевать его, не спуская с монет жадного взгляда.
Лоб доньи Барбары пересекла гневная складка, брови сдвинулись и тут же – словно ястреб взмахнул крыльями – разлетелись в стороны. Она не спускала любовнику его шуток в присутствии третьих лиц, точно так же как не терпела нежностей и всего, что могло поставить ее в положение слабого существа. Поступая так, она вовсе не хотела скрыть своей любовной связи, – в этом случае, как и во всех других, она относилась с полным равнодушием к возможным пересудам, – просто этот человек внушал ей презрение.
Бальбино Пайба догадывался об этом; но, как человек недалекий, он жадно хватался за любую возможность создать впечатление, будто любовница находится всецело в его власти, хотя всякий раз такое бахвальство оборачивалось для него унизительным провалом. Намеков на свою скупость донья Барбара особенно не любила, и Бальбино тут же пришлось поплатиться за неосторожность.
– Я уверена, что здесь столько, сколько должно быть, – сказала она и взяла деньги, не пересчитывая. – Вы никогда не ошибаетесь, Мелькиадес. У вас нет этой дурной привычки.
Бальбино слегка коснулся пальцами усов – уже не для того, чтобы вытереть их, а машинально, как делал всякий раз, когда слышал что-нибудь неприятное для себя. По отношению к нему донья Барбара никогда не выказывала подобного доверия; напротив, она всегда тщательно пересчитывала принесенные им деньги и, если сколько-нибудь недоставало, – а это случалось довольно часто, – молча смотрела на него, пока он, прикинувшись, будто досадует на свою рассеянность, не доставал из кармана припрятанные монеты. Он не сомневался, что ее слова о дурной привычке относятся именно к нему. Ему до сих пор не удалось снискать ее доверия, хотя в качестве управляющего Альтамирой он оказывал ей весьма важные услуги, Что касается их любовных отношений, то тут он не всегда мог рассчитывать даже на каприз с ее стороны. Словом, он был всего-навсего служащим на жалованье; на том жалованье, которое платил ему Лусардо за управление Альтамирой.
– Ну хорошо, Мелькиадес, – продолжала донья Барбара. – Что ты мне еще расскажешь? Почему послал пеона вперед?
– А он не говорил вам? – спросил Колдун, уклоняясь от ответа в присутствии Бальбино: при нем он был скуп на слова.
– Кое-что сказал, но меня интересуют подробности.
Эти слова, как и все предыдущие, обращенные к Колдуну, донья Барбара произнесла, не отрывая взгляда от тарелки с едой. Мелькиадес точно так же ни разу не взглянул на нее. Оба усвоили привычку индейских ворожей никогда не смотреть в глаза друг другу.
– Ну, коли так… В Сан-Фернандо прослышал я, что приехал доктор Сантос Лусардо и собирается поднять все дела от первого до последнего, которые вы у него выиграли. Я поинтересовался, что за человек. Наконец показали мне его, но он тут же исчез куда-то. А вчера под вечер, только я стал седлать коня, рассчитывая ехать ночью по холодку и встретить рассвет дома, как вдруг, слышу, подъезжает всадник, говорит, что загнана лошадь, и просит хозяина барки, которая в это время грузилась кожами, доставить его до переправы Альгарробо. Да ведь это он самый, мелькнуло у меня. Я тут же расседлал коня, взял накидку и примостился в канее, где ему подавали обед: дай, думаю, послушаю, что он будет говорить.
– Представляю, что ты там услышал!
– В том-то и дело, что ничего такого, из-за чего стоило бы, как говорится, потеть от чужой лихорадки. Но, слушая докторишку, – а рассказывает он так складно, что поневоле уши развесишь, – я подумал: «Если человек любит, чтобы его слушали, то долго молчать он не сможет. Надо только запастись терпением и держать ухо востро». Тогда я велел пеону: «Поезжай да прихвати с собой мою лошадь, а я погляжу, не удастся ли примазаться на барке».
И он рассказал, что произошло на стоянке во время отдыха, представив Сантоса Лусардо человеком смелым и опасным.
Подручный доньи Барбары относился к числу тех темных и скрытных личностей, которые всегда выражают обратное тому, что чувствуют. За его мягкими жестами, спокойным тоном и наигранным восхищением чужим мужеством скрывалась холодная, отточенная злоба, граничившая с жестокостью.
– Ну, ну, приятель, – заметил Бальбино, слушая, как Мелькиадес превозносит достоинства владельца Альтамиры. – Нам-то уж доподлинно известно, что вы не из тех, кого сумеет ослепить какой-нибудь франтик!
– Какое там ослепить, дон Бальбино! Что правда, то правда, мужчина он видный и ростом вышел, а при случае может и на дыбы встать.
– Если так, то завтра мы его укоротим малость, чтобы стал вровень с нами, – заключил Бальбино.
В противоположность Колдуну, он не любил признавать за врагом каких-либо достоинств.
Колдун улыбнулся и проговорил назидательно:
– Запомните, дон Бальбино: лучше собирать, чем возвращать.
– Не беспокойтесь, Мелькиадес. Я сумею собрать завтра то, что посеял сегодня.
Это был намек на план, задуманный Бальбино, желавшим во что бы то ни стало показать себя перед Лусардо: немедленно скакать в Альтамиру, переманить и увести лусардовских пеонов, а явившись на другой день, под любым предлогом затеять ссору с первым попавшимся на глаза пеоном и тут же уволить его, не обращая внимания на присутствие Лусардо.
Но так как обычно он не успокаивался, пока не выбалтывал мысль, коль скоро она у него зародилась, и поскольку его так и подмывало показать Мелькиадесу, что он не боится встреч с Сантосом Лусардо, то он не удовлетворился туманным намеком на свой замысел, а, поспешно дожевав очередную порцию мяса, пустился в объяснения:
– Не позднее завтрашнего утра доктор Лусардо узнает, каков его управляющий Бальбино Пайба.
Тут он замолчал, чтобы взглянуть на донью Барбару.
Она налила себе воды в стакан и уже подносила его к губам, как вдруг, словно увидев что-то необычное, отклонила голову и замерла, пристально глядя на содержимое поднятого к глазам стакана. Тут же ее недоумение уступило место восторгу.
– Что случилось? – спросил Бальбино.
– Ничего. Доктор Лусардо пожелал мне показаться, – ответила она, продолжая глядеть в стакан.
Бальбино боязливо поежился. Мелькиадес шагнул к столу и опершись о него правой рукой, тоже склонился над чудодейственным стаканом, а она продолжала мечтательно:
– Симпатичный шатен! Как покраснела кожа на его лице. Сразу видно, что не привычен к степному солнцу. И одет красиво!
Колдун отодвинулся от стола, подумав: «Пес пса не ест. Одурачивай Бальбино. Все это рассказал тебе пеон».
Действительно, это было одной из бесчисленных уловок, посредством которых донья Барбара поддерживала свою славу колдуньи и внушала суеверный страх окружающим. Правда, Бальбино кое о чем догадывался, тем не менее эта сцена произвела на него сильное впечатление.
– Пресвятая троица! – на всякий случай пробормотал он.
Между тем донья Барбара, так и не пригубив стакана, поставила его на стол; внезапно нахлынувшие воспоминания омрачили ее лицо.
Пирога… Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…
Прошло несколько минут.
– Ты не хочешь больше есть? – спросил Бальбино.
Она не ответила.
– Если не будет других распоряжений… – Мелькиадес взял свою накидку, перебросил через плечо и договорил: – то, с вашего разрешения, я пойду. Всего хорошего.
Бальбино продолжал есть один. Вдруг он отодвинул тарелку, по привычке коснулся пальцами усов и встал со стула.
Лампа замигала и погасла, а донья Барбара все сидела за столом, не в силах отогнать от себя зловещие воспоминания.
«…Вдали, в глубокой тишине, хрипло ревел Атурес… Вдруг прокричал яакабо…»
VII. Альтамирский домовой
Лунная ночь – самое подходящее время для рассказов о привидениях. Среди вакеро, расположившихся под крышами канеев или у входа в коррали, всегда найдется хоть один, кому довелось встречаться с домовыми.
Обманчивый свет луны, искажая перспективу, населяет равнину видениями. В такие ночи небольшие предметы кажутся издали огромными, расстояния не поддаются определению и все приобретает причудливую форму. То тут, то там под деревьями мелькают белые тени, на степных прогалинах вырастают таинственные неподвижные всадники, но стоит остановить на них взгляд, и они мгновенно исчезают. Пустись в такую ночь в путь, и всю дорогу будешь – как говорит Пахароте – лязгать зубами да читать «Отче наш». В такие ночи, призрачные и тревожные, даже животные спят неспокойно.
Среди альтамирских пеонов никто не знал столько страшных историй, сколько Пахароте. Бродячая жизнь погонщика и живое воображение подсказывали ему тысячи приключений, одно другого фантастичнее.
– Привидения? Я знаю их всех как свои пять пальцев – всех от Урибанте до Ориноко и от Апуре до Меты, – говорил он. – А если и найдется, с кем не доводилось встречаться, то меня не проведешь: мне все их проделки ведомы.
Грешные души, что стараются замести свои преступные следы там, где оставили их при жизни; плакальщица – призрак рек, протоков и заводей, чьи стенания разносятся на много лиг вокруг; души, которые хором бубнят молитвы, словно пчелы, наполняя гулом безмолвное уединение разбросанных в саваннах рощ и залитые луной поляны. Одинокая душа – она свистит вслед путнику, чтобы вымолить у него «Отче наш»: ей тяжелее других приходится в чистилище; Сайона – облеченная в траур красавица, бич ловеласов-полуночников; она выходит им навстречу, манит за собой: «Пойдем!» – и неожиданно оборачивается, показывая страшные, светящиеся зубы; Мандинга [44], в образе черной свиньи, бегущей впереди путника, или же принимающий какое-нибудь другое из тысячи своих обличий, – всех их знает и всех их видел Пахароте.
Вот почему никто не удивился, когда в ту ночь, внезапно перестав бренчать на куатро и отложив его в сторону, он объявил, что видел домового Альтамиры.
Следуя старинному, неизвестно откуда взявшемуся и довольно распространенному в льяносах обычаю, при закладке имения хозяева закапывали в прогоне первого возведенного корраля какое-нибудь животное, с тем чтобы «дух» его – пленник земли, входящей в пределы этого имения, – охранял усадьбу и ее владельцев. Под словом «домовой» подразумевали именно этот «дух», и его «появление» считалось предвестником счастливых событий. Альтамирским домовым считался бык Рыжей масти, но кличке «Старый Башмак». Так его прозвали за большие, расплющенные от старости копыта, похожие на стоптанные башмаки.
Хоть пеоны и не очень-то верили побасенкам Пахароте, сейчас все разом замолчали; Мария Ньевес перестал встряхивать мараки [45], а Антонио и Венансио приподнялись в своих гамаках. Один Кармелито не шелохнулся.
Слова Пахароте взволновали Антонио. Вот ужо много лет, с тех пор как в семействе Лусардо вспыхнула кровавая вражда, никто ни разу не встречался со «Старым Башмаком». Из нынешних обитателей Альтамиры только Мелесио помнил еще со времен своего детства, что домовой часто являлся самому дону Хосе де лос Сантосу, – последнему Лусардо, который еще застал благополучие Альтамиры. Если Пахароте и вправду видел домового, то, согласно преданию, это значило, что с приездом Сантоса вернутся добрые времена.
– Расскажи по порядку, Пахароте, как было дело. Посмотрим, можно ли тебе верить.
– Под вечер собираю я отбившихся от стада телят и вдруг через расселину Карамы, что у ягуаровых топей, вижу рыжего быка: землю копытом роет, а вокруг вода – мираж, стало быть. И золотистая пыль летит из-под копыт. Я крикнул, и он тут же пропал, как сквозь землю провалился. Ну, кто это мог быть, если не «Старый Башмак»?
Венансио и Мария Ньевес вопросительно посмотрели друг на друга: верить пли нет? Антонио задумался:
«Все верно в рассказе Пахароте: стоит бык в золотом сиянии и землю роет среди призрачных вод. Да и отец говорит, что домовой всегда так появлялся. Вот только врать он горазд, этот Пахароте… Хотя чего не бывает на свете? Да и чем хуже правды ложь во спасение? А эта история со „Старым Башмаком“ сейчас очень кстати: люди поверят в Сантоса, и Кармелито, возможно, переменится к хозяину. Кармелито здесь до зарезу нужен; судя по тому, что ушли бальбиновские пеоны, донья Барбара задумала дать нам бой».
Антонио уже приготовился использовать рассказ Пахароте в своих целях, как вдруг Мария Ньевес, приподнявшись в гамаке, спросил:
– Скажи, дружище, ты все это сам видел или тебе рассказал кто-нибудь?
– Видел сам, вот этими глазами, которые выклюют самуро [46], – не задумываясь ответил тот. как всегда выкрикивая слова. – Ведь после смерти мною побрезгуют даже черви, и я не сгнию спокойно в могиле, как положено богом. Так сказал дон Бальбино, а он тоже начал обучаться колдовству, чтобы не отстать от бабы. Он предрекает мне собачью смерть где-нибудь под кустом. И все потому, что я считаю, сколько он украл и присвоил чужого добра; зарубок уже полным-полнехонько.
– Ну, понесло! – воскликнул Венансио, намекая на то, что стоило Пахароте раскрыть рот, как его мысли начинали разбегаться, словно всполошенное оводом стадо. – При чем тут дон Бальбино?
Вы ознакомились с фрагментом книги.