Читать книгу Страшные сказки Даурских степей (Роман Владимирович Литвинцев) онлайн бесплатно на Bookz
Страшные сказки Даурских степей
Страшные сказки Даурских степей
Оценить:

4

Полная версия:

Страшные сказки Даурских степей

Страшные сказки Даурских степей

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой.

А.С.Пушкин

Сказка о хитром Мануле.

В заповедных местах, где зимой дует безжалостный ветер, называемый хиусом, а летом палит беспощадное солнце, там, где бесконечное травянистое море сливается с небесной гладью, обитало нечто, что местные жители называли не просто зверем, а вестником иных сил. Там жил кот, да не абы какой, а самый настоящий дикий кот Манул — существо, в чьих глазах отражалась древняя, равнодушная мудрость степей, а в движениях таилась сила, чуждая человеческому пониманию. Живут такие коты в Забайкальских степях, и в их облике есть что‑то от самой земли — неподвижное, тяжёлое, будто они не ходят, а перемещают саму почву под собой.

И был он большой охотник сытно поесть: что вкусного в степи найдёт или поймает на Торейских озёрах, непременно съест. Бродит Манул по степи, страсть как изголодался, и в каждом его шаге чувствуется не просто голод, а древняя потребность, которая старше любых человеческих законов. Вдруг услышал он выстрел. Увидал, как по степи стремительно несётся дзерен. «Бах, бах», — разнеслись по степи громовые звуки разящего свинцом ружья, и эти звуки, казалось, нарушили тонкий барьер между мирами, позволив чему‑то древнему и равнодушному проникнуть в реальность. «Видимо, казаки охотятся», — подумал наш кот, и в ту же минуту быстроногий дзерен повалился в густую траву.

Манул притаился и стал ждать, что будет дальше, должно быть, охотник‑человек придёт и заберёт свою добычу. Долго прождал Манул, но человек так и не появился. «Наверное, человек не видел, где свалился дзерен, зрение и нюх у людей не такие острые, как у зверей», — рассуждал кот, но в глубине души он знал, что дело не в слабости человеческих чувств, а в том, что степь сама решает, кому достанется добыча, и сегодня она отдала её Манулу. Ещё немного подождав, украдкой, осторожничая, подошёл он к теперь уже наверняка ничьей добыче. «Раз за добычей никто не явился, то, думаю, она теперь будет моя», — справедливо решил кот и давай лакомиться свежим и вкусным мясом. Не пропадать же ему. Не часто Манулу доводится отведать такого благородного мясца.

А в это время как раз мимо волк пробегал, глядит и глазам не верит: малой дзерена ест. Решил волк тоже им полакомиться. Говорит он коту:

— Здорово живёте, Манул Иванович!

А кот ему отвечает, не поднимая глаз от трапезы:

— Этого съем, другого задеру. Оголодал я что‑то совсем! А может, и ещё чьего‑нибудь мясца отведать? А? — и смотрит он на волка хитро, с прищуром, да так хищно, что в этом взгляде волк увидел не просто звериную ярость, а нечто гораздо более древнее и равнодушное, будто сам дух степи смотрел на него глазами кота.

Испугался волк, как бы его свирепый котофей не съел, и дал дёру со всех ног. Бежит, а навстречу ему степной орёл, низко так над землёй летит. Увидал орёл волка, да спустился к нему на землю.

— Куда бежишь, серый? Остановись, поговорим! — окликнул он волка.

— Ох, сосед, что я видел, — говорит ему волк. — Котишка с виду чихни — да улетит, как пушинка от одуванчика. Он большого дзерена задрал. Да ещё и говорит, что мало ему. Ещё кого‑нибудь съесть желает. На меня хищно смотрел, где это видано, чтобы коты волков ели! Ты вон какой храбрый, орёл! Полетел бы да пугнул его! А дзерена мы бы с тобой съели.

— Что же, не пугнуть? Пугну, конечно! Мне всякую мелочь попугать — одно удовольствие! — согласился надменный орёл, не подозревая, что бросает вызов не просто зверю, а проводнику древней силы.

Подлетает к коту и говорит ему:

— Здорово дневали, храбрый котофей!

А кот ему отвечает, всё так же не поднимая глаз:

— Этого съем, другого задеру. — И смотрит кот Манул так хитро, с прищуром на орла, и в этом взгляде орёл увидел нечто такое, от чего кровь в жилах стала холодной, будто сама степь шепнула ему: «Не лезь».

Перепугался орёл и полетел от кота, что было мочи. Летит, летит, крылья уже устали. Вдруг слышит — кричит его кто‑то. Посмотрел орёл вниз, видит: лиса ему лапой машет. Спустился орёл к ней.

— Ой, лисонька, что я тебе расскажу: котишка дзерена задрал. Ты у нас вон какая хитрая, храбрая, пугнула бы, обманула бы его! А дзерена мы с тобой разделили бы по справедливости.

— Пойдём, пугнём, — проговорила рыжая хитрица, не понимая, что вступает в игру, правила которой были установлены задолго до появления зверей в этих степях.

Отправились лиса, орёл и волк к коту. Лиса и говорит коту:

— Здравствуй!

Не успела лиса договорить, а кот как заорёт:

— Этого съем, другого задеру!

Ещё сильнее испугались звери, наутёк бросились. Бегством спасаются от озверевшего кота, а навстречу им тарбаган.

— Ох, соседушка, что мы видели: свирепый котище дзерена задрал, сидит там и ест, нас всех загрызть хочет. Утробу свою ненасытную набить — мало ему дзерена, всех зверей в округе изведёт. Помоги нам, ты наверняка посмелее нас всех будешь! Недаром легенды говорят, что предком твоим был самый искусный охотник.

— Не бойтесь, звери! В беде вас не брошу! Помогу! Пойдём, посмотрим на вашего кота, — отвечает им смелый тарбаган, не зная, что его храбрость — лишь ещё одно звено в цепи событий, которые уже были предопределены.

Отправились все вместе кота пугать. Вот тарбаган и говорит ему:

— Здорово живёте, Манул Иванович!

А кот как заорёт что есть мочи:

— Всех съем, переем, никого не пропущу!

От страха у зверей сердце в пятки ушло, убежали. Бегут, за жизни свои боятся, дрожат и думают, как бы кот их не сгубил. Самой хитрой из них вдруг в голову пришла идея. И говорит товарищам лисонька:

— Давайте кота задобрим, устроим ему ужин, да не абы какой, а самый лучший. Настоящий пир! Может, тогда он на нас зуб точить перестанет.

Орлу досталось рыбы в озере наловить, волку — бычка у пастухов украсть да зарезать, лисе — рябчиков наловить, а тарбагану — принести ягоды да вкусных кореньев. Под вечер, когда пришло время ужинать, решили звери жребий бросить, кому снова к коту идти. Стали палочки тянуть. Короткая выпала волку. Делать нечего — пошёл волк кота Манула на ужин звать.

— Не прогневайся, Манул Иванович, просим вас с нами отужинать, — заискивающе и как можно ласковее сказал волк, чувствуя, как сама степь шепчет ему: «Беги».

— Приду, что же не прийти, если так просят! — пообещал кот, и в его голосе волк услышал не просто согласие, а обещание чего‑то гораздо более зловещего.

Ждут звери, волнуются, места себе не находят, а кота всё нет и нет. Полетел теперь орёл котофея звать.

— Достопочтенный Манул Иванович, просим к нам на вечору.

— Иду, иду, — отвечает ему хитрый Манул, и в этих словах орёл услышал эхо древних пророчеств, которые никто не решался произнести вслух.

Ждут звери, а Манула Ивановича всё нет. Послали лису.

— Уважаемый Манул Иванович, просим вас, будьте милостивы, отужинайте с нами. Уважьте нас, — ласково, на распев молвила лисонька, будто пыталась заворожить не кота, а саму судьбу.

— Ладно уж, уважу, пойду, — промяукал кот Манул, и в этом согласии звери почувствовали не милость, а приговор.

Знатный пир приготовили звери. Чего там только не было: и жареного мяса, и варёного, и ягод, и морсов, и компотов, и варенья всякого — в общем, всего много было. Только волк со страху в траву зарылся да сухими ветками прикрылся, орёл в небо взмыл, лиса в нору забилась. Один тарбаган остался за Манулом ухаживать да потчевать его разной снедью.

Сидит кот и мясо за обе щеки уплетает. И тарбаган тоже с ним. А у волка слюнки текут, хвостом шевелит, а из своего укрытия не вылазит. Увидел кот под веткой что‑то серое шевелится. Подумал Манул, что это мышка, да как прыгнет, хвать волка за хвост. Волк как завоет, перепугался, пустился бежать, только пятки сверкают; куда убежал — и по сей день никто не знает. Орёл тоже улетел от страха, да злобу в сердце на кота затаил. А лиса бежала прочь, бежала, пока диким собакам не попалась. Они её в клочья изодрали, лишь чудом от них спаслась.

С тех пор много времени прошло, дзерены уходили и приходили в Даурские степи, была и засуха, и дожди. Великие Торейские озёра много раз высыхали и наполнялись водою вновь, а потомки того самого кота Манула до сих пор живут в степях близ этих озёр. Только волк, лиса и орёл‑сапсан и поныне враги котам Манулам. Лишь один тарбаган коту не враг.

Но в легендах, которые шепчут старики у костров, говорится, что Манул — не просто зверь, а страж порога между мирами. Его голод — это не просто потребность тела, а проявление древней силы, которая ждёт своего часа, чтобы снова проникнуть в мир людей и изменить его до основания. И когда степной ветер станет особенно холодным, а небо — особенно тёмным, Манул поднимет голову и посмотрит на звёзды, и тогда звери снова вспомнят тот пир и поймут, что они были лишь пешками в игре, которую начал не кот, а сама степь.


Близнецы.

В тех забытых богами краях, где хребты встают, словно окаменевшие чудовища, а ветры несут не просто холод, но и память о древних бедах, в стойбище эвенков случилось событие, от которого даже старейшины, привычные к знакам Нижнего мира, ощутили, как стынет кровь в жилах. Жена охотника Ти‑эйка принесла двойню — двух мальчиков, столь схожих меж собой, что сама природа, казалось, утратила способность различать их. Ни родимое пятно, ни изгиб бровей, ни первый крик — ничто не давало приметы, по которой можно было бы отделить одного от другого.

Старики, те, что помнили ещё времена, когда граница между мирами была тоньше волоса, шептали о «невидимых» — о призраках, не ушедших в загробный мир, ибо не завершили своего тёмного дела. Говорили, что один из младенцев — не дитя плоти и крови, а личина, принятая существом, что жаждет проникнуть в Срединный мир, чтобы затем увлечь всё племя за собой в Нижний. По древнему закону, лишь рука матери могла оборвать эту подмену, пока она не пустила корни глубже, чем корни лиственницы в вечную мерзлоту. И до тех пор, пока знак не будет поставлен, женщине надлежало держаться вдали от чума мужа, дабы не дать злу укрепиться в сердце стойбища.

Но как отличить, какой из младенцев — её плоть, а какой — чужая тень, принявшая облик ребёнка? Роженица металась в смятении, и сердце её разрывалось от боли, ибо оба мальчика были одинаково беспомощны, одинаково трогательно припадали к её груди, словно два малых тарагайки‑оленёнка, не ведающих ни добра, ни зла. Лишить жизни одного из них она не могла: рука отказывалась подниматься против крови своей. И тогда, ведомая отчаянием и слепой надеждой, женщина решилась на иной путь. В час, когда тьма накрыла горы, а даже духи, как говорят, смыкают глаза, она выбралась из лиственичного шалаша, бежала по тропе, где каждый камень казался ей укором, и на перевале, у протоптанной оленьей тропы, оставила одного из младенцев, завернутого в парку. Пусть судьба, если она ещё жива в этих землях, сохранит его от волков и хищных птиц; пусть его подберут кочевники, идущие через хребет.

И судьба, или нечто, что лишь притворяется судьбой, в тот раз не отвернулась. Кочевники, переправлявшиеся через перевал поутру, нашли мальчика. Шаман Янгото, едва завидев его, поднял руку и предостерег: «Это — чужой! От него веет холодом, который не рождён вьюгой». Но старый и ещё могучий Эытыргин, вожак племени, не внял словам шамана. Он взял младенца, словно бросая вызов самой тьме, что гнездилась в горах.

Так вырос Йэгырголь — найденыш, которому со временем не было равных в охоте. Говорили, что он мог поразить ястреба‑стервятника на лету, пустив стрелу прямо в печёнку, когда птица парила в заоблачной выси. Но сердце его было черствым, словно копыто старого оленя, иссушенное годами и морозами. Он не смеялся, не пел песен, не участвовал в общих игрищах, а глядел исподлобья, будто видел сквозь лица людей то, что им видеть не полагалось.

«Что тревожит моего приёмного сына?» — спросил однажды старик‑отец у шамана Янгото.

«Он — чужой», — снова повторил шаман, и слова его прозвучали не как мнение, а как приговор, высеченный в камне. «Йэгырголь ищет своего брата‑близнеца. Если он возьмёт над ним верх, то вернётся в Срединный мир — но не как гость, а как хозяин. И горе нам, коль это случится…»

Слова эти запали в душу старика, тревожили его сон, и даже в бреду он видел тени, что тянулись к его внукам. А зима выдалась такой голодной, что даже духи холода, казалось, смеялись над людьми: вьюга не стихала неделю, и в чумах закончились припасы. Йэгырголь посмотрел на приёмного отца долгим, немигающим взглядом, в котором не было ни жалости, ни гнева — лишь холодная ясность существа, что знает цену каждой жизни. «Звери, одряхлев, уходят умирать в Тайгу, не желая быть обузой другим. Ты, старик, стал обузой своему народу», — произнёс он, будто размышляя вслух, без злобы, как о чём‑то неизбежном. Старик понурил голову. А утром старого Эытыргина в чуме не оказалось. Сын словно не заметил пропажи и даже не шевельнулся, когда люди метались в поисках.

Вьюга утихла, но зверь в Тайге исчез, будто его и не было никогда. Охотники сбились с ног, возвращаясь с пустыми сумками, пока силы не оставили их вовсе. Собравшись в большом чуме пропавшего вожака, племя искало защиты у Йэгырголя, веря в его охотничью удачу, словно в древний заговор. Но и он возвращался с промысла пустым, и глаза его становились всё холоднее, будто в них отражался лёд, сковавший реки. Люди лежали молча, ожидая смерти, и только маленькая сестрёнка Йэгырголя тихонько всхлипывала, корчась от колик в животе.

Хозяин чума посмотрел на неё долгим взглядом, от которого у всех похолодело в груди, будто сама тьма заглянула в стойбище через его зрачки. Он подполз и перехватил девочке пальцами горло. Она захрипела и замолкла. «Сварите похлёбку!» — швырнул он женщинам мёртвое тельце, и голос его прозвучал не как приказ, а как нечто, пришедшее извне, из‑за пределов человеческого понимания. Женщины охнули от ужаса, но страх оказался сильнее совести, и они не посмели ослушаться. И вскоре голодающее племя, под угрюмым, пристальным взглядом своего нового вожака, не смея перечить, ело человечину. А потом каждую ночь, тупо, без слёз и борьбы, люди обречённо ожидали своей очереди быть съеденными, будто сама судьба вычеркнула их из числа живых.

Племя охотника Ти‑эйка тем временем пережидало зиму, запасшись припасами. Сам Ти‑эйк притащил из Тайги тушу лося, а сын его Теуль сумел добыть двух диких оленей. Звериные туши заложили в лабазы, и временами доставали оттуда мороженое мясо, чтобы насытиться. Время уже клонилось к весне, и люди начинали верить, что скоро можно будет порадоваться свеженине. Но внезапно Теуль занемог. По телу у него пошли красные пятна, а затем эти места нагноились, и мясо начало отслаиваться от костей, будто некая сила изнутри разъедала его, не оставляя шанса.

Старик Ти‑эйк кинулся к шаману, и тот долго советовался с духами, прислушиваясь к шёпоту, что доносился из трещин в земле. Наконец он сказал отцу: «Когда‑то твоя жена пожалела убить двойника сына. Теперь близнец забрал много чужих дыханий, стал силён, и изнутри ест тело твоего парня».

Старуха‑мать от горя рвала на себе волосы, но сделанного не воротишь. Вскоре у Теуля оголились кости — сначала на руках, потом на ногах, и плоть сползла с него, как старая кора с мёртвой лиственницы. А как‑то утром родители нашли его бездыханным, и в чуме повисла тишина, страшнее любого воя вьюги.

В тот же день к становищу приблизился незнакомец. Он попросился на постой в чум старика Ти‑эйка. Старуха‑мать лишь увидела его красные зрачки, горевшие алчным огнём, и сразу поняла: это он, двойник, тот, что пил дыхание её сына и губил племя. Ночью, когда тени в чуме стали длиннее и гуще, чем положено, она прокралась на мужскую половину и ножом заколола пришельца. Лишь рука матери могла погубить чужого — никому другому с ним было не совладать.

Так старуха спасла племя эвенков от вымирания, но цена этого спасения осталась в её глазах, и с той поры никто не решался спрашивать, что она видела в ту ночь, ибо есть знания, которые разрушают разум, и есть поступки, после которых человек уже не может смотреть на мир прежними глазами.


Красные перья турпана.

На берегу степного озера, где ветер гнал по воде мелкую рябь, будто торопил её куда‑то, сидел старый тунгусский охотник Енхор. Рядом, прислонившись к тёплому камню, устроился его внук Алтан — глаза у мальчишки были круглые, как две луны, а в груди билось сердце, жадное до каждой сказки, до каждого слова, что не похоже на обычную речь. Камень под ним был не просто тёплым: он будто помнил солнце всех прошедших дней и отдавал эту память сейчас, в час, когда степь начинала шептать.

— Дедушка, — тихо позвал Алтан, глядя на стаю уток, что кружилась над водой, и в этом кружении ему чудилось что‑то неслучайное, будто птицы чертили в воздухе знаки, понятные только небу. — Почему у турпана перья красные? Будто кто‑то окунул его в закат. Или в кровь.

Енхор улыбнулся, но улыбка вышла не весёлой, а тяжёлой, как бывает, когда вспоминаешь то, о чём говорить не хочется, но надо. Он поправил меховую шапку, будто этим жестом отгонял лишние мысли, и неторопливо проговорил:

— Это не просто краска, внук. Это память. И урок. Расскажу тебе легенду, которую шептали ещё деды наших дедов, а до них — те, кто жил, когда земля была моложе и тоньше. Эту историю не рассказывают громко: слова, если их кричать, теряют вес и становятся пустыми.

Алтан подобрался ближе, будто боялся, что ветер унесёт слова, и в его движении было столько ожидания, что даже воздух между ними стал плотнее, словно берег держал дыхание.

— Жил когда‑то в наших краях лама. Богатый, гордый. Носил он летом халат монгольского покроя, а зимой — шубу баранью, крытую красной китайкой, и ткань эта была такой яркой, что, говорили, слепила глаза тем, кто смотрел на него с завистью. И так привык он к своему богатству, к тому, что все склоняются перед ним, что однажды поспорил с самим Господом: мол, ничего и никого не боится на земле, а после смерти и вовсе будет жить, как прежде, — в богатой юрте, со стадами, как и положено всякому уважаемому человеку. Ведь так верили все тунгусы: на том свете мы тоже живём юртами и пасем скот, как здесь.

Алтан нахмурился, будто пытался примерить эту уверенность на себя, и не смог: она оказалась слишком тяжёлой.

— А Господь что?

— Господь не стал спорить словами, — тихо сказал Енхор, глядя на рябь у берега, и в его взгляде было столько тишины, что Алтану вдруг показалось, будто озеро слушает вместе с ним. — Он просто показал. Напустил мор на стадо ламы. В одну зиму пропали кони, в другую — овцы, потом и юрты его опустели. Богатство растаяло, как утренний туман, но даже тогда лама не смирился. Всё твердил: «Ничего, после смерти всё вернётся. Я знаю, как там устроено». В этих словах было столько упрямства, что степь будто съёжилась от них, как живое существо от прикосновения чего‑то неправильного.

Мальчик вздрогнул, будто услышал что‑то страшное не в словах деда, а в том, как они легли на тишину.

— И тогда Господь сказал: «Ты так уверен в своём знании? Тогда узнай, каково быть не хозяином, а гостем в этом мире». И превратил ламу в турпана. С красным оперением — в память о той самой одежде, которую он так любил и которой так гордился. Но это не просто цвет: это печать, которую нельзя смыть ни дождём, ни временем.

Алтан долго молчал, следя за птицами, и ему казалось, что среди них есть одна, которая смотрит на него чуть дольше остальных, будто знает, о чём идёт речь.

— Но почему он такой хитрый? — наконец спросил он. — Все говорят, что турпан — самый осторожный, самый изворотливый, будто он знает про каждую ловушку на свете.

Енхор кивнул, будто ждал этого вопроса, и в его кивке было не согласие, а признание того, что внук увидел самое важное.

— Потому что он помнит. Помнит, как легко потерять всё. Помнит, что гордыня — как тонкий лёд: сегодня стоишь на нём, а завтра уже в воде, и никто не услышит крика. И вот он теперь живёт у тех мест, где кочуют тунгусы, будто присматривает за нами. Или напоминает.

Мальчик покосился на деда.

— А он нас узнаёт?

Старик усмехнулся, и в этой усмешке было больше тепла, чем насмешки, но и в тепле чувствовалась тяжесть веков.

— Думаю, да. И если ты будешь слушать степь, то однажды услышишь, как он шепчет: «Не будь слишком уверенным. Мир шире, чем твоя юрта. И в нём есть вещи, которые не кланяются ни богатству, ни власти, ни даже вере, если она стала щитом для гордыни».

Они посидели ещё немного, глядя, как солнце садится за сопки, окрашивая воду в тот самый красный цвет, что и перья турпана, и в этот миг граница между закатом и легендой стёрлась: казалось, что озеро горит не от солнца, а от памяти о том, что было. Потом Енхор поднялся, потянулся, словно сбрасывая с плеч тяжесть веков, и сказал:

— Пойдём. Пора домой. А легенду эту помни: не для того, чтобы бояться, а чтобы знать — богатство и гордость проходят, как дым над костром, а уважение к земле остаётся, если его не растоптать.

Алтан кивнул и пошёл следом, но время от времени оглядывался на озеро, будто надеялся увидеть турпана, который смотрит на него умными, старыми глазами, в которых отражается не только вода, но и все закаты, какие были до него.

И где‑то над водой, в последних лучах заката, мелькнуло красное крыло — будто птица кивнула в ответ, и в этом кивке было больше смысла, чем в любых словах. А может, это был просто свет, упавший под нужным углом. Но в степи, где легенды живут дольше людей, никто не спешит называть такие вещи случайностью.


Бальжит.

То было время, когда величественные империи прошлого канули в лету, не сохранив даже своих названий для потомков — и не потому, что люди забыли их, а потому, что сама память о них стала опасной, будто произнесение древнего имени могло пробудить нечто, что лучше не тревожить. Некогда великие народы, погрязнув в алчности, пороках и братоубийственных распрях, забыли честь и славу предков, и удел их стал не просто рабством, а растворением в чужой воле, превращением в безликую массу, чья единственная ценность — способность нести груз, копать землю или падать под плетью, не издав ни стона. Они стали пищей для завоевателей, пришедших с пустынных земель юга, — не в буквальном смысле, хотя и это случалось, но в куда более страшном: их души, их традиции, их имена пожирались без остатка, будто сама земля здесь требовала такого жертвоприношения, чтобы оставаться плодородной.

Завоеватели несли с собой не только мечи и копья, но и иной порядок — порядок, в котором человеческая жизнь была лишь разменной монетой, а страх — главным цементом империи. Их жрецы проводили кровавые ритуалы, взывая к бесчисленным божествам, чьи имена звучали как скрежет камня по стеклу, и каждый ритуал был не просто поклонением, а попыткой удержать равновесие в мире, который уже начинал трещать по швам, отзываясь на эту жестокость. Шли годы, сменялись десятилетия, превращались в века, и время здесь текло не как река, а как песок в часах, где каждая песчинка — это чья‑то жизнь, чьё‑то горе, чья‑то забытая молитва.

Потомки завоевателей, продолжая оставаться жестокими, как и предки, на покорённых землях, протянувшихся от островной империи Ямато до королевства Мадьяр, создали невиданную во всей истории человечества кочевую империю — не просто государство, а живой организм, питающийся страданиями тысяч народов. И эти народы, на разных наречиях называя своих поработителей монголами, служили им, создавая богатства и роскошь, возводя красивые дворцы для ханов, не зная, что каждый камень, положенный их руками, становился частью механизма, который однажды поглотит и их самих.

Но роскошь, алчность и неумеренность в желаниях ведут к печальным последствиям — не из‑за морали, а из‑за самой природы вещей: миры, построенные на насилии, рано или поздно начинают отражать эту суть, и земля, пропитанная кровью, начинает шептать на своём языке, который люди боятся услышать. Такая судьба постигла и кочевую империю. Наш рассказ — о том времени, когда шёпот земли стал громче криков рабов.

bannerbanner