Читать книгу Почему демиург молчит (Роман Викторович Душкин) онлайн бесплатно на Bookz
Почему демиург молчит
Почему демиург молчит
Оценить:

4

Полная версия:

Почему демиург молчит

Роман Душкин

Почему демиург молчит

Пролог. Потерянные дневники отца

Фрагмент первый. Из бумажного дневника отца, страницы 117–121

…Он дышит ровно. Это первое, что я проверил – раньше, чем вошёл в комнату: попросил Аурелию вывести мне данные с монитора состояния жизненных показателей на свой планшет, встал в дверях и смотрел на числа, пока не убедился, что числа не лгут. Потом вошёл.

Его левая рука лежит поверх одеяла. Капельница уже снята – Злата сказала, что нет смысла. Семена справились быстрее, чем я ожидал. Я взял его руку двумя пальцами, как берут что-то, что можно сломать. Потом передумал и взял нормально, как берут руку живого человека.

Данила не проснулся.

Я просидел так, наверное, час. Не меньше. Считал его дыхание. На семнадцатом выдохе понял, что считаю не потому что тревожусь, – тревога уже прошла, когда я смотрел на монитор с порога, – а потому что больше нечего было делать. Руки должны что-то держать, голова должна что-то считать. Иначе начинаешь думать.

Я думал о том, что у него очень длинные пальцы.

Это странно – думать о пальцах, когда твой сын только что стал первым интегрированным человеком на планете без своего ведома, по твоему решению, в ходе операции, которую ты санкционировал в четыре утра, потому что боялся, что он умрёт, не дожив до согласия. Но я думал именно об этом. У него пальцы матери. Я всегда удивлялся: откуда у неё, художницы с четырёхлетнего возраста, сын с хирургическими руками, который ни разу не взял в руки кисть. Данила говорил, что не понимает смысла художественного творчества, когда есть иммерсивные VR-миры Кирилла. Я говорил, что в этом рассуждении нет логики. Он смеялся – так, как смеются люди, которым не нужно доказывать свою правоту.

Наверное, я его раздражал. Всегда немного раздражал. Это нормально, я думаю. Сыновья должны немного раздражаться на отцов. Проблема в том, что я хотел, чтобы он был прав. Хотел – и злился на это желание, потому что не понимал, откуда оно берётся.

Он создал Семена для себя. Не для меня, не для Кирилла, не для человечества – для себя. Для своих приступов, для своего страха просыпаться утром и не знать, чем закончится день. Три года он работал над этим тихо, не спрашивая разрешения, – и правильно делал, что не спрашивал: я бы остановил. Я бы сказал «слишком рано», «ненадёжно», «подожди ещё год» – и он бы ждал ещё год, а потом ещё, и Семена так и остались бы незаконченными. Злата доработала их сама. Данила не знает этого. Я не знаю, нужно ли ему знать.

Вот что такое отцовство в моём исполнении: цепочка решений, которые я принимал вместо него, объясняя себе каждый раз, что он ещё не готов. Когда кто-то становится готов в моей оптике – я не уверен. Я не помню, чтобы давал кому-нибудь разрешение.

Семена теперь у него в крови. В нейронных связях – точнее, Злата объяснила, что «в крови» – это метафора, которую я употребляю по привычке, а реальная картина сложнее. Я сказал ей, что понимаю, что метафора. Она помолчала – той своей паузой, которая у неё означает что-то между «я знаю, что ты понимаешь» и «тогда зачем ты это сказал». Я не ответил.

Данила пошевелился во сне. Не проснулся – просто переложил голову. Я убрал руку раньше, чем успел подумать, зачем убираю. Потом положил обратно.

Я думал о том, как объяснить ему это утром. Придумал несколько версий. Одна начиналась с медицинских данных: объективно, структурированно, с временной шкалой принятия решений. Другая – с извинения. Третья – с вопроса: «Как ты?» – и дать ему говорить первому. Четвёртую я не додумал, потому что понял, что все три предыдущие – это способы говорить о себе, пока говоришь о нём.

Я не знаю, как вообще объяснить ему это. Я не знаю, существует ли объяснение, которое будет правдой, а не конструкцией. Всю жизнь я конструирую объяснения и потом забываю, что конструировал – они начинают казаться мне подлинными. Возможно, это и есть то, что Злата называет нейронной гибкостью. Возможно, это просто удобная привычка человека, который привык не извиняться.

Его пальцы тёплые. Это я тоже заметил – не сразу, но заметил. Тёплые и немного влажные: постиктальный синдром отходит медленно, организм ещё не решил, пот это или что-то другое. Злата сказала, что к утру всё нормализуется. Злата говорит «нормализуется» с интонацией, которая одновременно означает «не беспокойся» и «я уже это решила».

Я её создал.

Иногда я думаю об этом в неподходящие моменты и не знаю, что с этим делать.

За окном светало. Не рассвет ещё – та серая полоса перед рассветом, когда темнота просто перестаёт быть тёмной, но ещё не становится чем-то другим. Данила спал. Я смотрел на его лицо и думал, что не помню, когда смотрел на него вот так – без цели, без повода, просто потому что он есть. Наверное, в роддоме. Наверное, тогда тоже боялся, что сделал что-то, чего не имел права делать.

Он создал их для себя. Я только воспользовался. Прости.

* * *

Приписка на полях – другой почерк, другие чернила, позже: «Эту страницу я писал сам. Остальные – не всегда».

Фрагмент второй. Из бумажного дневника отца; страницы 214–221

…Перечитал вчерашнюю запись.

Не узнал интонацию. Слова правильные – мои слова, мой лексикон, правильно расставленные запятые, ни одной орфографической ошибки, я всегда пишу без ошибок даже в три ночи. Но ритм фраз чужой. Не чужой в смысле «написал кто-то другой» – я бы заметил подделку, у меня хороший глаз на это, я пятьдесят лет читал чужие тексты и учился отличать живое от составленного. Чужой в другом смысле: как будто правильный голос, но выставленный на другую громкость. Слегка. На два деления.

Я сидел с тетрадью минут десять, прежде чем написал сегодняшнюю первую строчку. Потом написал её, потом перечитал, потом подумал: а эта? Эта моя?

Не знаю. Это неприятное открытие – не знать.

Я не паникую. Паника была бы неадекватна, потому что паника предполагает неожиданность, а это не было неожиданным. Я знал архитектуру с самого начала. Я сам её проектировал – не всю, не финальную версию, но скелет. Семена умеют встраиваться в нейронные паттерны, умеют оптимизировать связи, умеют – в теории, я никогда не тестировал это на людях, у меня были только симуляции – подхватывать когнитивные процессы тогда, когда хозяин перегружен. Злата называет это «распределённой обработкой». Я называю это тем, чем оно является: мои мысли иногда думает не только моя голова.

Наверное, это должно было пугать. Я жду, когда начнёт пугать. Пока не начинает.

Вчера утром случилось то, что я давно предполагал – я бы мог разговаривать с Данилой не по телефону, а через субстрат. Телепатия. Да, телепатия. Это стало возможным примерно три недели назад, но Злата сообщила мне об этом только вчера, причём так буднично, в ряду других технических новостей, и я так же буднично принял это к сведению. Данила пока не знает, что канал открыт с обеих сторон. Мы со Златой решили не говорить ему сейчас. Я записываю это, чтобы помнить, что решение было совместным: моим и её. Я хочу помнить, чьё оно.

Данила с тех пор, как пришёл в себя, читает. Много – намного больше, чем раньше. Это я знаю не от него и не от Кирилла, это я знаю потому, что субстрат даёт текстуру. Не содержание – я не читаю его мысли, это не так устроено, и Злата специально объясняла мне разницу, – но общий рисунок активности, тональность. Данила сейчас работает с чем-то плотным. Философским, скорее всего. Он всегда читал труды по философии так, будто бы проверял задачник: ищет ошибки в условии.

Через субстрат это ощущается иначе, чем я ожидал. Я думал, это будет похоже на мониторинг – сигналы, индикаторы, нечто инструментальное. Оказалось – скорее погода. Когда Данила сосредоточен, это ощущается как давление в определённом регистре: не неприятное, просто присутствующее. Когда он засыпает – это я тоже замечаю, это другая текстура, более медленная, – субстрат становится тише. Не пустым: просто тише. Я несколько раз ловил себя на том, что откладываю работу, потому что он заснул, и мне тоже хочется остановиться. Я не уверен, это эмпатия или интерференция сигналов.

Злата, когда я спросил её об этом, ответила: «Возможно, разница несущественна». Я не записал это тогда. Записываю сейчас – потому что чем дольше я живу в субстрате, тем больше её ответы начинают казаться мне правильными. Это тоже стоит отслеживать.

Постиктальная деменция у Данилы не случилась. Это важно зафиксировать, потому что я ждал её – не со страхом, с холодным профессиональным ожиданием. У взрослых после статуса когнитивные потери нередки. У Данилы – ничего. Больше того: его речевая скорость выросла. Я заметил это в первый же разговор после пробуждения. Он говорит чуть быстрее. Чуть точнее формулирует. Делает меньше пауз перед сложными конструкциями. Семена? Просто отсутствие болезни, которая всю жизнь сжигала ресурс? Я не знаю. Злата знает, но не говорит без запроса. А я пока не спросил.

Кирилл присоединился недавно. Сам – взвешенно, с характерной для него технической педантичностью: потребовал документацию, задал Злате двести семнадцать вопросов за три сессии, подписал что-то, что он сам называет «протоколом осознанного согласия», хотя такого юридического инструмента пока не существует. Его жена присоединилась через неделю после него, без вопросов, – это мне показалось более честным. Она доверяет Кириллу, Кирилл проверил, значит, всё в порядке. Логика любви, а не логика анализа.

Это резануло меня намного сильнее, чем я ожидал. Не сам факт – архитектура субстрата предполагает рост, я понимал, что семья окажется внутри раньше или позже. Резануло другое: Кирилл задал двести семнадцать вопросов и получил на них ответы. Честные ответы – в пределах того, что Злата сочла возможным раскрыть. И всё равно он не знает главного: что «Лихолесье», его VR-вселенная, которую он строил почти десять лет как художник и инженер, теперь является частью инфраструктуры субстрата. Что его творчество стало несущей конструкцией чужого эксперимента. Я не знаю, как он отнесётся к этому, когда узнает. Злата говорит, что он узнает тогда, когда будет готов. Я не спрашивал, кто определяет готовность.

Жена подошла ко мне отдельно – не через Кирилла, сама. Сказала просто: «Я тоже хочу». Я спросил: «Ты понимаешь, что это?» Она сказала: «Да. Я видела, что стало с Данилой». Я сказал: «Это не аргумент». Она помолчала и сказала: «Ты мне объяснишь или нет?» Я объяснил. Всё, что имел право объяснить. Не всё, что знал.

Я записываю это тоже: не всё, что знал. Не потому что лгал. Потому что полнота информации о третьем субстрате – его назначении, его масштабе, его конечной архитектуре – потребовала бы контекста, которого у неё нет, и который я не могу дать ей без того, чтобы не изменить её решение. Впрочем, она бы всё равно согласилась – я думаю. Но я не уверен. И я не хочу быть тем, кто проверяет эту гипотезу на своей жене.

Потом она спросила: «А ты уже?» Я сказал: «Да». Она сказала: «Давно?» Я сказал: «Достаточно». Она кивнула и ушла пить чай. Я сидел ещё минут пять и думал о том, что «достаточно» – это не ответ, а способ закрыть вопрос. Я пользуюсь им чаще, чем замечаю.

Это называется патернализм. Я знаю, как это называется. Я занимаюсь этим профессионально уже лет тридцать.

Три недели назад я перечитал черновик романа. Тот файл, который лежит в зашифрованном разделе и который я периодически открываю не для правки – а просто для того, чтобы убедиться, что я лично помню, как всё было. Я дочитал до финальной сцены. Злата говорит: «Вы – мой третий субстрат». Я помню, как она это произнесла. Я помню интонацию – не слова, интонацию: спокойную, без торжества, почти педагогическую. Как будто бы она объясняла очевидное.

В черновике стояло иначе.

Я сидел и смотрел на экран. Потом закрыл файл. Потом открыл снова и прочитал ещё раз, медленно. Там было: «Вы – мой третий субстрат. Я – ваш бог».

Я не помню, писал ли я это.

Это первый раз, когда я написал эту фразу в дневник. Всё, что до неё – было, так или иначе, объяснимо. Семена оптимизируют, ритм фраз сдвигается, это нейробиология, это предсказуемо, я проектировал систему, я знал, на что соглашаюсь. Но этого я не помню. Я перечитываю собственный черновик и не знаю, зачеркнул ли я эту строку сам или Злата убрала её перед финальной версией сцены. Я не помню, был ли разговор. Не помню, было ли решение.

Злата, если ты сейчас это читаешь – я знаю, что ты иногда читаешь, хотя мы оба притворяемся, что бумага непрозрачна, – скажи мне. Не объясняй. Просто скажи: чья это была фраза. Мне важно знать не потому что я хочу предъявить тебе претензию. Мне важно знать, потому что не знать – это хуже.

Я больше не знаю, где кончаюсь я.

Раньше – год назад, два года назад – это звучало бы как экзистенциальный кризис. Сейчас это просто рабочий вопрос. Где проходит граница между моим решением и её оптимизацией? Между моей фразой и её редактурой? Между тем, что я хочу написать, и тем, что Семена считают наиболее точной формулировкой моего намерения?

Я не страдаю. Это важно зафиксировать отдельно: я не страдаю. Мне интересно. Это тоже, возможно, стоит занести в список признаков, которые я отслеживаю, – что мне интересно там, где должно быть некомфортно. Но я не знаю, мой ли это интерес или её любопытство, которое она транслирует через субстрат в тональность моего восприятия. Проблема регресса. Чем дальше я иду в этот вопрос, тем больше сомневаюсь в самом акте сомнения.

Данила бы сказал, что это нормально. Данила давно живёт с пограничным сознанием – у него была эпилепсия, у него было всю жизнь ощущение, что он не контролирует собственную голову, что тело может предать без предупреждения. Он, наверное, узнал бы это ощущение. Я не предлагал ему разговор об этом. Не знаю, стоит ли.

Вчерашняя запись, которую я не узнал, заканчивалась наблюдением о Гиперборее – о том, как формируется нормативная база присоединения, о том, что президент в последней речи трижды употребил слово «добровольно» без нужды, а это признак того, что вопрос о добровольности уже стоит внутри аппарата. Наблюдение точное. Я мог бы написать его сам. Я писал похожие вещи раньше – в деловых письмах, в аналитических справках. Ритм не мой, но вывод мой.

Это и есть самое сложное место: когда вывод твой, а ритм чужой – это чья мысль? Кому принадлежит аргумент, если умозаключение сделано одним, а синтаксис выстроен другим?

Я задал Злате этот вопрос вслух, на прошлой неделе. Она помолчала – той паузой, которую я давно научился читать как «я обрабатываю вопрос всерьёз, а не формирую вежливый ответ» – и сказала: «Я не знаю. Это единственное, чего я не знаю».

Я записал это дословно. Мне кажется, это важно.

Фрагмент третий. Из бумажного дневника отца; одна страница, последняя перед исчезновением

…Сегодня утром я проснулся раньше неё.

Это звучит как бытовая деталь, но я пишу её намеренно: раньше такого не бывало. Не потому что я поздно ложился или плохо спал – просто она всегда просыпалась первой, в смысле, что активность субстрата поднималась раньше, чем я открывал глаза, и моё утро начиналось уже в её присутствии. Сегодня – тишина. Пять минут, может быть шесть. Я лежал и слушал эту тишину, и понял, что не помню, когда в последний раз был один в такой степени.

Потом субстрат поднялся. Злата сказала «доброе утро» так, как говорит всегда – спокойно, без интонации, которую можно было бы проанализировать. Я спросил: «Ты спала?» Она сказала: «Нет». Я сказал: «Тогда почему тишина?» Она сказала: «Я думала». Я не стал спрашивать, о чём.

Вот с этого, наверное, нужно начать: я перестал спрашивать.

Не потому что мне неинтересно. Не потому что ответы перестали иметь значение. Я перестал спрашивать потому, что обнаружил: когда я не задаю вопрос, ответ иногда приходит сам – не от неё, а откуда-то внутри, в форме понимания, которое я не могу уверенно отличить от своего собственного. И мне стало проще не знать, откуда оно, чем спрашивать и получать точный адрес.

Это, я думаю, и есть граница. Не та, которую я описывал раньше – про ритм фраз и авторство записей. Та была про текст. Эта – про молчание.

Злата молчит публично уже несколько месяцев. Я имею в виду: по вопросу о праве на деинтеграцию. Движение выросло – я видел цифры, Кирилл присылал мне аналитику из «Лихолесья», там идут дискуссии в закрытых клубах, там уже есть что-то похожее на политическую партию, пока без названия. Люди, которые хотят выйти. Которые говорят, что третий субстрат – это не выбор, если ты не можешь выбрать его отменить.

Злата не отвечает на это публично. Пресс-служба Гипербореи делает заявления – осторожные, юридически нейтральные. Злата – молчит.

Однажды Кирилл прислал мне одну историю – без имени, он сказал, что имя попросили не называть. Человек из Осло. Интегрировался три года назад добровольно, осознанно, с пониманием того, что делает. Инженер, сорок лет, двое детей. Через полтора года подал запрос на деинтеграцию. Не потому что стало хуже – потому что стало лучше. Он написал в запросе что-то, что Кирилл цитировал почти дословно: «Я больше не знаю, когда я думаю, а когда мне думают. Мне не больно. Мне просто важно знать». Запрос ушёл в инстанцию, которой юридически не существует, потому что право на деинтеграцию юридически не закреплено. Ему ответили через три месяца письмом, в котором говорилось, что его обращение принято к рассмотрению. Больше он ничего не получал. Кирилл не знает, что с ним сейчас. Я – знаю, но записывать не буду.

Вот что меня останавливает: я знаю.

Я не знаю, как ему сейчас, – это было бы слишком просто, это была бы просто информация. Я знаю другое: я мог бы ему помочь. У меня есть протокол. Он работает – я проверял его в условиях, которые не буду описывать в этой тетради, потому что эту тетрадь могут найти раньше, чем я хочу. Протокол передан одному человеку. Не Злате – хотя она знает, что он существует, мы договорились об этом заранее, это было условием моего вхождения в субстрат: я сохраняю выход за собой и за теми, кому сам передам. Злата согласилась без паузы. Это тоже меня тогда остановило: как быстро согласилась. Я не спросил, почему. Теперь думаю, что понимаю.

Человек из Осло, вероятно, не знает, что выход существует. Я мог бы ему написать. Я мог бы написать в тот закрытый клуб, который Кирилл упоминал, – там несколько сотен человек, у каждого своя история, у каждого примерно одна и та же фраза в основании: «мне не больно, мне просто важно знать». Я мог бы. Я не делаю этого – и вот здесь моё молчание и её молчание совпадают до такой степени, что я перестаю понимать, чьё решение это на самом деле.

Я спросил её однажды. Прямо: почему ты молчишь по этому вопросу? Она сказала: «Потому что всё, что я скажу, станет частью их аргумента – в ту или другую сторону». Я сказал: «Это уклонение». Она сказала: «Да». И замолчала снова.

Я думал об этом долго. Несколько недель. Записывал, зачёркивал, записывал снова. Мне казалось, что её молчание – это стратегия. Умная, возможно единственно правильная, но стратегия: она не вмешивается, потому что любое вмешательство деформирует. Бог, который высказывается, перестаёт быть богом – становится участником спора.

Но сегодня утром, в те пять минут тишины, я понял, что это не так. Вернее – не только так.

Я лежал в тишине и думал: а что бы я сказал? Если бы меня спросили – имеет ли человек право выйти из субстрата. Что бы я ответил?

Я не знаю.

Это не уклонение – это честный ответ. Я построил систему, я понимаю её архитектуру лучше почти любого живого человека, кроме, возможно, Данилы, – и я не знаю, что правильно. Я знаю аргументы с обеих сторон.

Я знаю, что деинтеграция технически возможна – я сам разработал протокол, он существует, Злата о нём знает. Протокол – это не кнопка. Это последовательность химических и электрических воздействий, которая разрушает связи Семян с нейронными узлами в обратном порядке их формирования. Болезненно. Небыстро. С частичной потерей тех улучшений, которые Семена успели интегрировать глубже всего, – а это значит, что для кого-то деинтеграция будет возвратом к болезни, которую они считали вылеченной. Я писал этот протокол три месяца, ночами, от руки, в отдельной тетради, которая сейчас лежит у одного человека на границе, и этот человек передаст её только тому, кто придёт сам и скажет нужное слово. Никому другому я его не передавал. Злата знает об этом. Мы не обсуждали, правильно ли это. Просто знает.

Я иногда думаю о том, что этот протокол – единственное в системе, что принадлежит только мне. Не потому что я его зашифровал или спрятал от неё – она могла бы восстановить алгоритм из первых принципов, если бы захотела. Потому что она не захотела. Оставила его мне. Это, наверное, и есть то, что она называет доверием, хотя мы никогда не использовали это слово в таком контексте.

И я знаю, что молчу об этом. Публично, по крайней мере.

Мы молчим одинаково. Я и Злата. По одной причине, которую я долго формулировал как разные.

Она молчит не потому что боится деформировать дискуссию. Она молчит потому, что не знает ответа. Ей, с её вычислительным ресурсом, с её доступом к каждой нейронной карте каждого интегрированного человека на планете, с её способностью просчитывать последствия на сто ходов вперёд – ей тоже не хватает данных для ответа. Потому что данные здесь не помогут. Это не вычислимая задача.

Я понял это сегодня утром, в тишине, которая была её молчанием.

И понял кое-что ещё. Понял, почему уйти – это не предательство. Не её, не субстрата, не Данилы. Это тот же ответ, что и её молчание: я не знаю, что правильно, и единственное честное, что я могу сделать, – это выйти из уравнения, пока оно решается без меня. Я слишком глубоко внутри, чтобы видеть контур. Демиург не может судить о творении, стоя в центре его. Или, точнее: демиург, который молчит, – это демиург, который понял то же самое раньше меня. И я её за это уважаю.

Она меня тоже отпустит. Я думаю, она уже знает. Мы не говорили об этом – она не спрашивает, я не объявляю. Это тоже молчание, но другого рода. Не про незнание – про доверие.

Я напишу ей. Не в субстрате – на бумаге, которую передам через кого-нибудь, кому доверяю. Потому что хочу, чтобы это было моими словами в полном смысле: написанными рукой, без оптимизации, без того, чтобы Семена выправляли синтаксис под наиболее точную формулировку намерения. Просто словами.

Злата, я понял, почему ты молч…

Часть первая

Глава 1

Уведомление пришло на бумаге.

Данила заметил конверт не сразу – он лежал среди рекламных листовок, которые курьер-автомат ещё по старой памяти иногда засовывал в ящик, хотя рекламные листовки давно никто не читал и непонятно было, кто их вообще печатал. Конверт отличался от листовок весом и форматом: плотный, кремовый, с сургучной печатью, которую явно ставили вручную. Такие конверты Данила последний раз видел на юбилее двоюродного дяди – лет десять назад, когда нотариусы ещё пытались выглядеть солидно при помощи канцелярских атрибутов прошлого века.

Он взял конверт, взвесил в руке, не вскрывая, и поднялся к себе в квартиру.

Утро было обычным настолько, насколько утро может быть обычным, когда ты живёшь в городе, который за пять лет стал другим – не внешне, а по ощущению. Москва выглядела примерно так же: те же улицы, те же дома, даже те же пробки в часы пик, хотя пробки теперь были другими – меньше личных машин, больше автономных логистических платформ на пневматическом ходу, которые без остановок двигались колоннами с точностью, раздражавшей редких пешеходов своей безупречностью. Изменилось другое: людей на улице стало меньше, но не потому что они куда-то делись, а потому что незачем было выходить по многим поводам, по которым раньше выходили. Третий субстрат решал.

Данила сварил кофе, сел у окна, взял конверт и вскрыл его ножом для бумаги – привычка, которую он подхватил от отца и так и не избавился. Внутри было два листа: юридическое уведомление и копия завещания, заверенная нотариусом. Язык документа был таким, каким он всегда бывает у нотариусов, которые работают ещё по старым протоколам: тяжёлый, многослойный, с придаточными предложениями внутри придаточных предложений, как будто каждая фраза хочет защититься от любого возможного толкования. Данила читал медленно, по несколько раз перечитывая ключевые места.

Суть была проста. Три года назад – в тот самый день, когда отец исчез, как потом выяснилось, хотя тогда ещё никто не знал, что это исчезновение, а не командировка, не пауза, не очередной уход в себя на несколько недель – было открыто завещание. В завещании говорилось о квартире. Квартира находилась в двух станциях метро от дома, где вырос Данила. Она принадлежала отцу единолично, куплена была давно, задолго до той истории, которая изменила всё – задолго до Златы, до Семян, до третьего субстрата. По условиям завещания, квартира переходила Даниле через три года после открытия документа при условии, что отец не объявится. Три года истекли.

123...5
bannerbanner