Читать книгу 01:14 (Роман Евгениевич Тард) онлайн бесплатно на Bookz
01:14
01:14
Оценить:

5

Полная версия:

01:14

Роман Тард

01:14

Глава 1

Обелиск поставили на повороте, там, где насыпь делает пологую дугу и нехотя уходит к Улу-Теляку, и каждый год в одну и ту же ночь я приезжал сюда последним поездом до Аши. Дальше — пешком, по тёмной обочине, к тому часу, ради которого приезжал. Серый камень был расколот книзу на два крыла — будто тот, кто его ставил, хотел сломать пополам, да в последний момент придержал руку. Я каждый раз сначала находил глазами этот разлом и только потом — имена; имена я знал и без камня, но смотреть на них сразу было нельзя, к ним надо было подходить медленно, как подходят к воде, которую боятся.Ночь стояла тёплая и без ветра, и это я отметил отдельно, профессионально, прежде чем успел себя одёрнуть: в ту ночь, тридцать семь лет назад, тоже не было ветра, и в этом было всё дело. Газ, который тогда вытек из трубы и пополз по низине, тяжелее воздуха; в ветер его разнесло бы над лесом — и не было бы ни этого камня, ни длинного списка на нём, ни меня здесь, в темноте, с пакетом гвоздик, которые я держал головками вниз, как держат, когда спешить уже некуда и незачем.Я разбираю аварии. Не предотвращаю, не сигналю заранее, не спасаю — я прихожу после, когда всё уже сгорело и стынет, и моя работа в том, чтобы понять, в каком месте система решила убить людей и почему те, кто стоял в ту минуту у рычагов, ей в этом помогли. У нас это называется аккуратно — человеческий фактор. Будто фактор, а не человек, который в три часа ночи, не выспавшийся, напуганный ответственностью, выбрал из двух кнопок не ту.На третьей плите снизу, четвёртой по счёту слева, стояло: «Ремезова Галина, 10 лет». Сестра моего отца. Ей было десять, она ехала к морю в чужом прицепном вагоне, с пионерским отрядом, и я её не знал — меня тогда ещё не было на свете. Отец о ней не говорил никогда; один раз, крепко выпив на чьих-то поминках, он сказал только: «Галка боялась поездов», — и больше не сказал ничего, ни в тот вечер, ни после, до самой своей смерти. Мстить тут было некому. Я просто стал разбирать аварии.Я присел на корточки и положил гвоздики под её строку. Камень за длинный июньский день нагрелся и теперь отдавал тепло обратно в ночь — ровно, неспешно, как отдаёт всякая тяжёлая вещь, которой некуда торопиться. Это дело в меня вбили намертво, как вбивают таблицу умножения: трещина в трубе; роковая команда поднять подачу, чтобы вернуть стрелку на место, вместо того чтобы искать утечку; облако в низине длиной почти в два километра, которого никто не увидел, потому что увидеть его было нельзя; два поезда, опоздавшие ровно настолько, чтобы сойтись здесь, в самой нижней точке, в одну и ту же минуту. Я мог рассказать это с любого места — и меня будили, и я рассказывал, и от того, что рассказывал гладко, легче не становилось никому, и мне в первую очередь.Я прикрыл глаза. В голове, как всегда на этом месте, сам собой пошёл отсчёт — час четырнадцать, — я знал эту минуту наизусть и ненавидел за то, что знал.Тепло под ладонью вдруг сделалось не каменным.* * *Я открыл глаза от тряски.Не от своей — меня трясло вместе с чем-то большим, ровным, железным. Подо мной была вторая полка, узкая, застеленная влажноватой простынёй, и простыня пахла хлоркой и чужим телом. Колёса под полом считали стыки: та-там, та-там. В торце вагона глухо побулькивал титан. Где-то впереди сипел во сне ребёнок.Я сел и ударился затылком о багажную полку.Руки были чужие. Я смотрел на них в синем ночном свете дежурной лампы и не узнавал: они были шире моих, с обкусанным ногтем на большом пальце, с дешёвыми часами на растянутом ремешке. Стрелки показывали без двадцати двенадцать. Я не понимал, чьи это часы и почему они у меня на запястье.Внизу, на боковом столике, лежал билет — картонный, твёрдый, с пробитыми по краю дырочками. Я взял его, и пальцы сделали это сами, привычно, будто всю жизнь брали именно эту картонку с этого самого столика. Поезд двести одиннадцатый. Новосибирск — Адлер. Вагон восьмой, место сорок три.Я держал билет, и он был настоящий — с типографским заусенцем по краю, с краской, которая в моё время уже не пачкает пальцы. И запах был настоящий: уголь, мокрое железо, чьи-то ноги, спитой чай. Так не пахнет ни один музей, ни одна реконструкция, ни один фильм. Так пахло то, чего давно нет.Расследователь во мне включился раньше человека — он всегда включается первым, это удобно и подло. Он сложил вместе билет, и поезд, идущий на юг, и ночь, и не дожидаясь меня выдал ответ спокойно, как выдают на разборе перед комиссией: ты в двести одиннадцатом. Ночь на четвёртое июня — по Москве ещё третье. Скоро Аша. За Ашой — низина.Человек догнал его на секунду позже. Зубы сами нашли обкусанный ноготь на большом пальце — чужая привычка, которой я не успел помешать.Этот перегон я знал по схемам и выцветшим снимкам из дела; потом обошёл пешком — по новой траве, по чистым шпалам, со складным метром и блокнотом. Я никогда не думал, что увижу его до. Изнутри. С живыми за фанерными перегородками, со спящими детьми на верхних полках, с чаем в подстаканниках.Последнее я не пускал в голову, сколько мог. Чужие пальцы сами стиснули картонку — билет хрустнул. Где-то там, впереди, через несколько вагонов, в прицепном, с пионерским отрядом, ехала сейчас десятилетняя девочка, которой я тридцать семь лет приносил гвоздики. Галина Ремезова. Она была жива. Прямо в эту минуту она дышала, ворочалась на жёсткой полке, ехала к морю. И на всём этом поезде я был единственным, кто знал, что ей оставалось часа полтора.Я заставил себя посмотреть в проход.Вагон спал. На нижних полках темнели взрослые, на верхних, поменьше, — дети. У окна напротив сидел, привалившись виском к стеклу, подросток лет шестнадцати — долговязый, не доросший ещё до собственных рук; рядом, в проходе, стояла спортивная сумка, и из неё торчала обмотанная синей изолентой рукоятка клюшки. Он не спал. Чертил пальцем по запотевшему низу окна и смотрел в черноту. Поймал мой взгляд — не отвёл.— Не спится, дядь? — сказал он тихо, чтобы не будить вагон. — Душно. Сейчас Аша, постоим — продует.Я открыл рот и не нашёл, что ответить. В голове у меня стучала одна цифра, и это было не «без двадцати двенадцать». Это было — час четырнадцать.— Сколько до Аши? — спросил я. Голос вышел чужой, ниже моего.Он пожал плечами.— Минут двадцать. Опаздываем маленько. — И снова отвернулся к стеклу, дочерчивать своё.Минут двадцать до Аши. За Ашой — одиннадцать километров до места, где меня каждый год ждал серый расколотый камень. Я сложил это в уме и получил полтора часа.* * *Я встал. Чужое тело, тяжёлое и непривычное, послушалось сразу — как будто давно ждало кого-то другого.Я пошёл по проходу к голове состава, держась за поручни верхних полок. Дойти до проводника, до бригады, до того, кто способен остановить поезд. И — что сказать? Что часа через полтора в низине за Ашой взорвётся газ, потому что в трубе за тридцать километров отсюда трещина, а дежурный на перекачке поднял подачу? Кто я такой, чтобы это знать. Мужик с верхней полки, без двадцати двенадцать, душно, не спится.В тамбуре было холоднее и громче. Проводница сидела на откидном стуле у служебного купе, в форменном кителе, и под лампой считала пачку постельных квитанций. Немолодая, с тем лицом, какое к ночи делается глуше.— Послушайте, — сказал я. — Мне нужно к машинисту. Это очень важно.Она подняла глаза и смерила меня всего — от чужих часов до босых ног.— Мужчина, ночь на дворе. Какой машинист. Идите ложитесь.— Поезд нельзя пускать за Ашу. Там, под насыпью, газ. Его не видно. Он скопился в низине, и встречный— Газ, — повторила она, и квитанции легли на колено. Она потянула носом — коротко, по-служебному, — и на один вздох в тамбуре стало очень тихо. Потом взгляд съехал на босые ноги. — Ясно. Сколько выпили?— Я не пил.— Все не пили. — Она сгребла квитанции, как будто это я их рассыпал, поднялась и перегородила собой проход — сразу шире и тяжелее, чем сидела. — Идите на место. Разбудите вагон — ссажу в Аше, под протокол. У меня дети едут. Мне ваших разговоров не надо.За её спиной, в окне служебной двери, бежала чёрная стена леса. Где-то там, впереди и правее, в темноте, уже стелилась по низине двухкилометровая полоса — тяжёлая, почти без запаха, — и встречный двести двенадцатый уже шёл ей навстречу из-под Уфы, опаздывая ровно настолько, насколько было нужно, чтобы всё сошлось.Я смотрел на эту женщину и понимал, что она права. Что я бы и сам не поверил. Что за час чужое доверие не покупается ничем, а доказательств у меня — память, которой здесь, в этой ночи, ещё нет и не будет тридцать семь лет.Поезд качнуло на стрелке. Колёса застучали чаще, мельче. Свет в тамбуре мигнул.— Аша, — сказала проводница уже спокойнее, почти про себя. — Стоянка две минуты.И, не глядя на меня:— Идите. На. Место.На место я не пошёл. Стоп-кран был тут же, над дверью, — рукоятка под пломбой, рукой подать. Я потянулся — и рука встала сама, на цифрах из моего же отчёта. Сорванный кран — это стоянка и разбирательство, а после поезд всё равно уйдёт, с новым опозданием, которого я уже не знаю наизусть. Эту ночь собрали из опозданий, минута к минуте; всё, что у меня было против неё, — её же расписание. И газ в низине никуда не денется, и встречный войдёт в него со своей стороны — с моим краном или без. Пересдать этой ночи карты я мог. Прочитать новую сдачу — нет.Я стоял в тамбуре, вцепившись в холодный поручень, и считал стыки. За окном поплыли первые станционные фонари, редкие, в желтоватых нимбах мошкары, качнулась платформа, кто-то на ней в темноте поднял руку — то ли махал, то ли просто разминал плечо. Две минуты. Спрыгнуть, добежать до дежурного по станции. И сказать — что? То же, что проводнице. У дежурного связь и график, а против графика — босой пассажир с ночного поезда и слово «газ». Пока он дозвонится, пока там решатся остановить движение — если решатся, — двести одиннадцатый уйдёт в низину по своему расписанию, только без меня. Я досчитал до конца и остался у поручня. Дёрнуло, лязгнуло по всей длине состава, фонари поползли назад, набирая ход, и снова пошёл лес.Теперь оставалось одиннадцать километров.* * *Колёса. Стыки. Та-там.Я считал их и не мог не считать. Чужие часы на чужой руке. Минутная стрелка подползала к часу — к тем четырнадцати минутам, которые я знал наперёд, до самого их белого конца.Через несколько вагонов отсюда спала Галка. Я мог дойти — тамбуры, двери, сонные проводники. И — что? Разбудить десятилетнюю девочку. Сказать ей — что? Таких слов не было. Ни в отчётах, ни в языке. К ней — или стоять здесь. Я остался.Впереди, в темноте, проступили два световых пятна. Встречный.Они росли. Сначала медленно, потом разом быстро. Прожектор двести двенадцатого — белый, режущий, — а за ним длинная цепочка жёлтых квадратов: окна, люди, дети, юг, море, отпуск, обратная дорога.Стоп-кран был в ладони от меня. Тормозной путь кончался в самой низине.Я смотрел, как сходятся два поезда, и ничего не мог сделать, кроме как смотреть.Воздух в тамбуре переменился. Не запах даже — давление: что-то сладковатое и тяжёлое легло на язык, на гортань, на самый корень нёба. Я описывал это в отчётах казёнными словами. Я никогда этим не дышал.Где-то под насыпью, в невидимой чаше, лежал газ и ждал искру. Я знал, какую — знал из дела, на память, по выводам комиссии. Я только не знал, откуда она придёт: из-под колеса, из контактного провода, из тормоза. Через несколько секунд это уже не имело значения.Прожектор встречного ударил в окна.* * *Сначала — свет.Белый. Плоский. Без теней.Звук опоздал.Стекло перестало быть стеклом. Поручень перестал быть холодным — руки уже не было. И тамбура. И поезда.И —* * *— Не спится, дядь?Я открыл глаза.Вторая полка. Влажная простыня, хлорка, чужое тело. Подо мной — ровная железная тряска. Та-там, та-там. В торце вагона булькает титан. У окна напротив сидит долговязый мальчишка и чертит пальцем по запотевшему стеклу, и из сумки в проходе торчит обмотанная синей изолентой клюшка.Чужие часы показывали без двадцати двенадцать.— Душно. — Мальчишка не обернулся от окна.Я не мог разжать пальцы. В руке был билет — тот же, картонный, с заусенцем. В первый раз он лежал на столике, и я взял его сам. Теперь он был в руке. Расследователь во мне отметил это сухо, как несовпадение в показаниях. Двести одиннадцатый. Новосибирск — Адлер.Я был жив. Я снова сидел в этой минуте, целый, в чужом теле, и до Аши было минут двадцать, а за Ашой — одиннадцать километров, и эта минута уже была однажды. Я её прожил. Она кончилась белым.Я держал чужой билет чужими пальцами, и разум мой, привыкший раскладывать любую катастрофу на причины и следствия, на узлы и звенья цепи, впервые за всю мою жизнь не находил ни причины, ни следствия — только эту тёплую душную минуту, без двадцати двенадцать, в которую меня вернуло, как возвращает на исходную сорванная и отпущенная стрелка манометра. Мальчишка у окна опять чертил что-то своё по запотевшему стеклу, не зная, что я уже видел однажды, как он это чертит, и знаю, что станет с этим стеклом через полтора часа.И началась опять.

Глава 2

На этот раз я не стал тратить ни секунды на то, чтобы себе не верить.Без двадцати двенадцать. Чужое запястье, дешёвые часы на растянутом ремешке. Мальчишка у окна вёл пальцем по запотевшему низу стекла — тот же завиток, та же петля внизу. Сумка с клюшкой стояла в проходе. В торце вагона титан набирал звук перед тем, как закипеть.Я знал, что он скажет, ещё прежде, чем он повернул голову.— Душно, — сказал мальчишка. — Сейчас Аша, постоим — продует.Слово в слово. Тот же наклон головы, тот же сонный голос. Я сидел и слушал, как с того света слушают запись собственного разговора, и считал удары в чужой груди — ровные, частые, живые.Это была не память. Память не повторяет интонацию. И не сон — во сне нельзя дважды наступить в один и тот же испуг и почувствовать его свежим. Это был круг. Я уже сидел в нём однажды и однажды из него вышел — через белое, в час четырнадцать. И снова в него вошёл, на ту же полку, в то же тело, к тому же мальчишке с клюшкой.Я опустил глаза на свою — на его — ладонь. Обкусанный ноготь на большом пальце. Я не грыз ногтей сорок лет. Грыз кто-то другой, чьё лицо было теперь моим, и этот другой не знал, что едет в круг, из которого я не нашёл выхода.Вагон спал. С полки напротив свесилась чья-то рука — с часами, такими же дешёвыми, как мои теперешние. За перегородкой посапывали в два голоса, тонко и просто, а внизу, в такт стыкам, позвякивала ложечка в пустом стакане. Пахло углём от титана, старым бельём и дорогой. Обычная ночь дальнего поезда, каких у каждого здесь было по десятку. Никто из них не знал, что эта — не из их десятка.Я проверил круг единственным способом, какой у меня был, — собой. Поднял руку, которой час назад не поднимал, потёр чужую шершавую щёку, которую час назад не трогал. Мир не дрогнул. Мальчишка чертил своё. Титан булькал. Я не знал, заметит ли круг хоть что-нибудь из того, что я сделаю. Это и надо было проверить. Проверяют не рассуждением — я по работе не верил ни одной складной версии, пока не постоял на месте излома своими ногами. Постоять на месте здесь значило одно: встать и сломать этой ночи расписание.За окном проплыл и сгинул в чёрном лесу одинокий огонёк — переезд, будка, чья-то непогашенная за полночь лампа. Я уже видел этот огонёк, в прошлый круг, с этой же полки. Я увижу его и в следующий. Он будет гореть в этой ночи всегда, сколько бы раз она ни началась заново, — маленький, желтоватый.Терять мне было нечего. Совсем. Я уже всё потерял один раз — час назад и тридцать семь лет вперёд. Оставалось только то, что можно найти.Напоследок я снял чужие часы, завёл до упора и надел обратно. Движение пустое, зато своё: перед испытанием положено проверить приборы. Пружина взяла завод туго, до отказа — как будто эту ночь уже заводили без меня.* * *Я встал и пошёл в тамбур.Проводница сидела на том же откидном стуле, под той же лампой, и считала ту же пачку квитанций. Я уже знал каждое её слово. И всё равно сказал своё:— Остановите поезд. Сейчас. Не доезжая низины за Ашой.— Мужчина. — Она не подняла головы. — Я вам в тот раз то есть. Идите ложитесь.Она запнулась на «в тот раз» — и сама не поняла, обо что споткнулась. Я понял.Я повернулся к стене. Под красной табличкой, за стеклом, торчала ручка стоп-крана.Я знал, что это глупо. Знал как специалист: одиночный состав, ставший на перегоне без причины, — это не спасение, это новая графа в деле, которую потом будут разбирать другие. Но человек во мне уже не спрашивал специалиста. Человек просто хотел, чтобы эти колёса перестали катить детей в низину.Я разбил стекло локтем и рванул ручку вниз. Рукав на локте сразу отяжелел и прилип.Состав закричал. Весь, по всей длине — визг тормозов, лязг, удар буферов, и меня бросило на дверь. В вагоне посыпались с полок, заплакал ребёнок, кто-то выматерился спросонья. Поезд встал, перекосившись, в чёрном лесу, без огней снаружи, и в этой темноте было слышно, как впереди, далеко, идёт встречный — ровный нарастающий гул из-под Уфы.— Газ! — закричал я в вагон, во все лица разом. — Под насыпью газ! Выходите, бегите от путей, в гору, быстро!На меня смотрели. Десятки лиц, помятых сном, испуганных, злых. И ни одно — я видел это, я читал это, как читаю показания, — ни одно не поверило. Они видели мужика в чужой майке, разбившего стекло и оравшего про газ, которого никто не чуял. Сумасшедшего. Пьяного. Беду — но не ту, о которой я кричал. Другую беду: меня.Женщина с боковой полки сгребла к себе двоих ребятишек и заслонила их спиной — от меня. Я чуть не засмеялся в голос. Любое моё слово теперь било по мне же.— Ты чего творишь, а? — Грузный мужик в майке навис надо мной, дыша вчерашним. — Людей среди ночи детей перепугал, ирод.От него самого несло так, что хоть закусывай. Но пьяным здесь был я. Это уже решили — без меня и навсегда.Двое мужиков взяли меня за руки. Третий — сзади, за шею. Прибежал хмурый помощник машиниста с фонарём, прошёл вдоль состава, посветил под вагоны, в кусты, в чёрные деревья. Ничего. Запаха нет, огня нет, на путях пусто. Только псих в тамбуре.— Свяжитесь с диспетчером, — сказал я ему, как мог ровно, хотя меня держали за шею. — Пусть запросит давление на продуктопроводе. Оно упало с сорока атмосфер до двадцати пяти. Это утечка. Это можно проверить за пять минут.Помощник посмотрел на меня долго, устало, даже без злобы. По его лицу я видел, как это складывается: складный бред — а всё равно бред.— Куда я тебе позвоню? — Он даже голоса не повысил. — До поста селектор, и тот спит.— Лежи, мил человек, — сказал он почти ласково и махнул фонарём. — Доедем — сдадим кому надо.Вот и вся проверка.— Газ ему мерещится, — сказал помощник мужикам, отдуваясь. — Держите пока. На следующей сымем.Они отпустили тормоз. Состав дёрнулся, лязгнул и пошёл — медленно, набирая ход. Пять минут стоянки ничего не решали, это я умел посчитать и без бумаги: облако лежало в низине на километры, и мы встретились бы с ним чуть дальше, только и всего. Свой состав из-под него было уже не увести. Останавливать надо было встречный, и не здесь — до низины. А до встречного мне было не докричаться.Меня держали за руки, и я больше не вырывался. Незачем. Отнятые минуты состав вернёт себе ещё до низины. Я смотрел в чёрное окно, где навстречу росли два световых пятна, и считал.Круг сорванного крана даже не заметил.* * *Гул навалился.Свет в стёкла.Чужая рука держит плечо.Сладко на языке.Пол — вверх.Рука на плече стала тяжёлой. И ничьей.* * *Без двадцати двенадцать.Я не пошёл в тамбур. Я сидел на полке, упёршись лбом в холодную стойку, и ждал, пока перестанут трястись чужие руки. Они тряслись долго. Я их не торопил.— Дядь, ты чего? — Мальчишка перегнулся через проход, заглянул мне в лицо снизу. Глаза у него были тёмные, тревожные, не по годам внимательные. — Белый весь. Плохо?— Плохо, — сказал я. Это была чистая правда.Он порылся в своей сумке, отодвинув клюшку, достал бутылку из-под лимонада, заткнутую газетной пробкой, и протянул мне:— На, вода. Тёплая только. — И, пока я пил: — Тебя укачало, что ли? С верхней по первости всех мутит. Ты ляг, легче станет.Вода и правда была тёплая, отдавала пробкой и сладким лимонадным духом. Я пил её чужим горлом и смотрел на мальчишку поверх горлышка. Он сидел, подобрав длинные ноги, в спортивных штанах с вытянутыми коленками, и крутил в пальцах изоленту, отковыривал с краешка и снова приглаживал — руки со сбитыми костяшками не знали покоя, и нога под столиком ходила сама по себе.— Тебя как звать? — спросил я.— Сашка. — Он шмыгнул носом. — Александр вообще, но так никто не зовёт. — И, помолчав, с неловкой мальчишеской гордостью, которую не сумел спрятать: — Меня в том месяце в команду взяли. Младший на сборе. Все по семнадцать, я один с семьдесят третьего недотягиваю. Ну ничего. На юге докажу.— Докажешь, — сказал я.— А то. — Он улыбнулся, разом сделавшись младше, чем хотел казаться, и кивнул на тёмное окно. — Мамка провожала, ревела. Я говорю, ну ты чего, я ж не на войну. На море еду. — Он покрутил изоленту. — Первый раз так далеко один.— Поесть-то она тебе собрала?— Ага, полсумки. Пирожки с яйцом. — Он потянулся к сумке, приподнял край. — Будешь? Да лан, бери, она на роту напекла.— Ешь сам. Тебе расти.— Мне все так и говорят: расти, Сашка, расти. Как маленькому. — Пирожки он доставать не стал, насупился для порядка и тут же забыл, о чём супился.— А клюшку чего с собой потащил? — спросил я, лишь бы он говорил ещё. Пока он говорил, он был живой. — На море-то с клюшкой.— Так это ж не простая. — Он вытянул её из сумки до половины, бережно, показал обмотанную синей изолентой рукоять. — Мне Петрович свою отдал, тренер. Старую, какой сам играл. Сказал: к осени освоишь — будет совсем твоя. Я её под полку кладу на ночь, чтоб не свистнули. — Он застеснялся, затолкал клюшку обратно к стенке, поглубже. — Глупо, да.— Не глупо.Он поднял глаза — проверить, не смеюсь ли. Я не смеялся.— Все ржут. А мне без разницы. Я с ней в основу выйду, вот увидишь. — Он сказал это с такой простой уверенностью, что спорить было нельзя, да и не с чем.Я не увижу, подумал я. И ты не выйдешь. И Петрович зря отдал старую клюшку.— А ты сам-то куда, дядь? — спросил он.Я открыл рот — и понял, что не знаю. Не знаю, кто такой человек, в чьём теле я сижу. Куда он ехал, ждут ли его в Адлере, есть ли у него там жена, мать, работа, долги. Его жизнь молчала во мне наглухо: трубка тёплая, а на том конце — никого, ни звука, обрезанный провод. Я даже имени его не знал — знал номер вагона и места, а имени не знал.— По делу, — сказал я наугад. Дела есть у всех; на этом не споткнёшься.— А-а. — Он кивнул, успокоенный. В шестнадцать верят на слово — потому, наверное, он один в этом вагоне и не шарахнулся от меня.— Ты пей, не жалей, — сказал он, увидев, что я держу бутылку у колена. — В Аше постоим, сбегаю на станцию, наберу свежей.У него в этой ночи было ещё полно дел — сбегать в Аше за водой, доехать до моря, дожить до осени, выйти в основу. Я допил тёплую воду до дна.Пустую бутылку я так и держал в ладонях, будто в ней ещё что-то оставалось, — и знал про него теперь главное. Что до моря он не доедет. И докажет только одно — что старая клюшка так и не станет совсем его.Я знал это про него уже дважды. Он рассказывал это заново, свежим голосом, не зная, что рассказывает покойнику о покойнике.Хотя нет — не дважды. В прошлый круг он не говорил про клюшку: я не спросил, и тренер Петрович так и не всплыл в той ночи ни разу, и старая клюшка сгорела безымянной. Каждый круг выходил чуть-чуть другим — ровно настолько, насколько другим в нём был я. С каждым кругом я узнавал больше — и от этого было не легче, а тяжелее, потому что нельзя оплакивать цифру, а человека, у которого есть тренер, клюшка и мать на челябинском перроне, — можно.* * *Их не спасти словом. Ни одного из них. Хоть разбей все стёкла в составе, хоть сорви все краны — я был для них опаснее газа. Газ они хотя бы не видели.Значит, не здесь.Я отдал Сашке пустую бутылку, и он сунул её обратно к клюшке, и спросил что-то ещё, а я уже не слышал. Я смотрел сквозь него, в тёмное окно, за которым в тридцати километрах отсюда дышала трещиной труба, а на станции, в духоте дежурки, сидел над графиком человек, у которого в руках были все эти жизни и который про это не знал.Вот к кому надо. Не к спящим в плацкарте. К тем, у кого рычаги.Дежурный диспетчер участка, который ведёт оба поезда по графику и может развести их, как пальцы. Оператор на перекачке за тридцать километров, который своими руками поднял подачу и своими же руками может её сбросить. Машинист встречного, которого довольно остановить за минуту до низины. Три-четыре человека на всю огромную ночь, и у каждого — своя рукоятка, свой телефон, своё право сказать «стой». Если бы я мог оказаться рядом хоть с одним из них — в его кителе, с его властью, а не здесь, в чужой майке, среди тех, кому помочь уже нельзя.Я не знал, как это сделать. Я был привязан к этой полке, к этому телу, к этим двум часам, которые всегда кончались одинаково. Но во мне сидел рабочий расчёт — тот, с которым я тридцать лет разбирал чужие катастрофы. Только разбирал я их всегда после. А эту мне дали — до. И снова. И снова. Кто дал и зачем — вопрос не по моей части. Моё дело — найти, где она ломается.— Сашка, — сказал я. — Спасибо за воду.— Да было б за что, — сказал он и снова занялся изолентой.

bannerbanner