Читать книгу Стыдно Сказать, Что Денег Нет. Как Финансовый Стыд Заставляет Нас Молчать (Роман Савищев) онлайн бесплатно на Bookz
Стыдно Сказать, Что Денег Нет. Как Финансовый Стыд Заставляет Нас Молчать
Стыдно Сказать, Что Денег Нет. Как Финансовый Стыд Заставляет Нас Молчать
Оценить:

5

Полная версия:

Стыдно Сказать, Что Денег Нет. Как Финансовый Стыд Заставляет Нас Молчать

Стыдно Сказать, Что Денег Нет. Как Финансовый Стыд Заставляет Нас Молчать

Эссе 1. Слово вместо ответа

Истории обезличены и собраны из нескольких разговоров. Книга не заменяет консультацию специалиста и не заменяет финансового советника.

Работаю вместо ответа

Его спрашивают, как дела, и он отвечает: нормально, работаю. Отвечает быстро, с той интонацией, которая не приглашает продолжать. Спрашивавший кивает и переходит к делу, и весь разговор занимает две секунды. Слово «работаю» стоит здесь не вместо «хорошо» и не вместо «плохо». Оно стоит вместо ответа. Я замечаю это не сразу, потому что ответ хороший: он не жалуется, не хвастует, не уходит от вопроса. Формально он даже честный, он действительно работает. Но после него нечего спросить, и я ловлю себя на том, что перехожу к следующей теме, хотя хотел спросить ещё что-то.

В тот вечер я считаю такие ответы случайно, из любопытства. Их оказывается три: в лифте, у стола с бумагами, на выходе. Три раза за два часа человек сообщил, что работает, и ни разу не сказал, как он. Никто не заметил, и я бы не заметил, если бы не сидел с блокнотом и не записывал чужие разговоры, как записывают их все, кто пишет о людях.

Потом, через неделю, я возвращаюсь к этому разговору. Он удивляется: что тут обсуждать, я сказал правду. Я говорю, что правда бывает способом не отвечать. Он думает и соглашается быстрее, чем я ждал: двадцать лет так отвечаю, и никто ни разу не переспросил. Я спрашиваю, что было бы, если бы переспросили. Он отвечает не сразу. Пришлось бы считать вслух, а я не считаю.

Вот это «не считаю» он произносит спокойно, как говорят о привычке, а не о беде. И дальше выясняется, что боится он не суммы. Сумма известна приблизительно, он её называет без паузы и без ужаса в голосе. Он боится момента, когда число будет названо вслух и придётся что-то менять. Пока число не сказано, менять нечего, и можно жить как живёшь. Это не бедность и не беспечность. Это способ сохранить день сегодняшний, заплатив за него днём завтрашним, и платёж отложен так давно, что уже не кажется долгом.

Я спрашиваю, что он чувствует, когда отвечает так. Он говорит: ровно. Как будто ничего не происходит. Я спрашиваю, давно ли это чувство приятное. Он говорит: всегда, только раньше я называл его иначе. Ровность вообще легко перепутать со спокойствием, и человек, который научился не волноваться, долго не замечает, что не волноваться ему больше не о чем. Спокойствие — это когда есть о чём волноваться и не волнуешься. Ровность — когда волноваться уже нечему, потому что всё, что могло случиться, отложено.

Шёпотом и в прошедшем времени

В его семье про деньги говорили шёпотом. Не потому, что запрещали, а потому, что так было принято: вслух о деньгах говорят люди, у которых их нет. И всегда в прошедшем времени. Было. Хватало. Не хватало. Настоящего времени у этих разговоров не было: никто не говорил «у нас есть» или «у нас нет», говорили о том, как было раньше. Ребёнок, который слушает такие разговоры, усваивает не сумму, а наклон голоса.

Шёпот был не только про соседей. Шёпотом обсуждалось то, что не должно было выйти за стол: сколько отдать, кому занять, что продать. За столом при этом говорили громко и о другом, и по этому контрасту ребёнок понимал главное: есть темы для всех и есть темы для двоих. Деньги попадали во вторую категорию вместе с болезнями и ссорами, и он долго считал, что так устроено везде.

К восемнадцати годам он знал о деньгах одно: их надо экономить. Сколько стоит хлеб, он узнал позже, чем узнал, что такое ипотека. Жил он по ощущению: если покупка не вызывала тревоги, значит, можно. Тревога приходила раньше счёта, и приходила она не от него. Он говорит, что до сих пор, увидев цену, сначала чувствует, а потом считает, и часто чувство говорит «дорого» там, где счёт говорит «нормально». Своему чувству он не доверяет и всё равно ему верит.

Чувство это от матери, у которой оно было точным. Она могла посмотреть на цену и сказать «это грабёж», и почти всегда была права. Он перенял тревогу, а точность осталась у неё, и с тех пор он проверяет дважды и всё равно сомневается. Точность ведь не передаётся вместе с тревогой: тревога живёт в теле и передаётся сама, а точность надо наживать, считая.

Ещё он помнит паузу. Мать никогда не отвечала на вопрос о деньгах сразу: сначала шла пауза, короткая, в полсекунды, и по ней всё было понятно раньше, чем по словам. В этой паузе она успевала решить, что можно сказать при ребёнке, а что нет. Он выучил паузу задолго до того, как выучил цены, и до сих пор, когда кто-то медлит перед ответом про деньги, слышит в этой задержке тот же дом и ту же кухню.

Однажды, уже взрослым, он спросил, сколько родители получают. Отец ответил: а тебе зачем. Он сказал: просто интересно. Разговор кончился. Он говорит, что тогда понял простую вещь: интерес к деньгам в этом доме считается претензией. С тех пор он не спрашивает коллег про зарплату, хотя знает, что это нормально и что все так делают. Внутри всё равно звучит «а тебе зачем», и звучит чужим голосом.

Замок, а не ответ

Фраза «всё нормально» устроена как замок. Она закрывает тему, не отказывая в разговоре: формально человек ответил, содержательно — нет. В ней три части, и каждая работает. Слово «всё» шире, чем нужно, и потому его нельзя проверить: не «с деньгами нормально», не «на работе нормально», а всё. Слово «нормально» не хорошо и не плохо, у него нет краёв, за него не зацепиться. А добавка «работаю» сообщает деятельность вместо состояния и переводит разговор в безопасное русло.

Конструкцию эту он не придумывал. Такие фразы собираются сами, как собирается любая фраза, которую повторяют двадцать лет, и в какой-то момент начинают казаться характером. Он говорит: я думал, что это называется «уметь держаться». Теперь думает, что это называется иначе, но точного слова не находит и не ищет, потому что точное слово потребует действий.

Собеседник не может переспросить. Переспросить — значит усомниться, а усомниться в «нормально» невежливо: человек ведь сказал, что всё в порядке, что ему ещё сказать. Вот здесь и спрятана главная защита. На грубость можно обидеться, на вежливость нельзя. Вежливость не оставляет ни зацепки, ни повода, и разговор закрывается сам, без чьего-либо решения.

Один раз он попробовал иначе. Сказал «не очень». Человек спросил: а что такое. И он почувствовал, что отвечать не готов, и вернулся на прежнее: да ничего, устал. Разговор пошёл обычным путём. Он говорит, что сначала было облегчение, а через день — чувство, что струсил. Облегчение он помнит лучше, и это тоже часть устройства: неудачный опыт запоминается как удачный, потому что в момент его окончания стало спокойнее.

Почему не переспрашивают

Я спрашиваю людей, которые его знают, что они слышат. Никто не говорит «ложь». Говорят: он в порядке, у него всё стабильно, он не любит жаловаться. Женщина, которая работает с ним рядом, говорит: он из тех, кто не приносит проблем. Я спрашиваю, откуда она знает. Отвечает: он никогда не приносил. Спрашивала ли она сама? А зачем, если человек говорит, что всё нормально.

Вот это «а зачем» — вторая половина замка. Он держится не только на том, кто отвечает, но и на том, кто спрашивает. Спрашивающий получает разрешение не углубляться и пользуется им с облегчением, потому что углубляться дорого: там может оказаться что-то, с чем придётся что-то делать. Люди не виноваты, и это ничего не меняет. Он говорит: если они не виноваты, то и обижаться не на кого, и это единственное, что держит меня от злости.

Злость при этом есть, и она странная. Он злится на тех, кто спрашивает формально, потому что вопрос задан не ему, а для порядка. Я спрашиваю: а если бы спросили по-настоящему. Он говорит: я бы всё равно ответил «всё нормально». Привычка сильнее повода. Однажды его спросили второй раз подряд, и он почувствовал, что краснеет. Второй вопрос значит, что первый ответ не приняли, а к этому он не готов.

Настоящее число не знает никто из его окружения. Он говорит об этом без драматизма, скорее с интересом, как о детали. Ему казалось, что так у всех: у всех есть внешняя версия и внутренняя, и внешнюю показывают, а внутреннюю не трогают. Я говорю, что у всех по-разному, и что он проверял только у себя. Он соглашается и добавляет картинку, которая ему самому не нравится: человек двадцать лет держит дверь закрытой и злится, что никто не входит.

За дверью, если её открыть, нет ничего страшного. Там счета, которые он не открывает, разговоры, которые отложил, и одно письмо, которое лежит третий месяц. Письмо не про долг, оно про уточнение, и ответить на него — значит позвонить. Он говорит: я знаю, что после письма придётся звонить, и потому не открываю письмо. Так работает вся конструкция: не одно большое решение, а цепочка маленьких отказов, каждый из которых по отдельности ничего не стоит.

Когда нормально значит нормально

Инструмент называется «Цена фразы». Он нужен не для того, чтобы перестать так отвечать, а чтобы увидеть, что именно ты сообщаешь. Первое: скажи вслух, что ты сообщаешь словом «нормально». Не что происходит, а что ты говоришь человеку. Второе: назови сумму, которая стоит за этим словом в этом месяце. Третье: проверь, изменился ли вопрос после честного ответа, — не ответ, а именно вопрос.

Он пробует при мне. Говорит: нормально, работаю. Я прошу сказать, что он сообщил. Он думает: что не надо спрашивать. Прошу назвать сумму. Он говорит, что примерно известно, но вслух не хочет. Я говорю, что вслух и надо. Он называет, тихо, и потом удивляется: странно, я думал, будет хуже. Число оказалось меньше, чем он боялся, и больше, чем надеялся. Он говорит: значит, я двадцать лет боялся не того.

Дальше выясняется, что инструмент работает не с первого раза. Он попробовал ещё дважды и оба раза понял, что не готов. Мешало не число, а то, что за числом стоит история, а историю он рассказывать не собирается. Я говорю, что историю никто и не просит. Он не соглашается: просят, просто не словами. Когда называешь сумму, человек слышит не сумму, а вопрос «что у тебя случилось». Я предлагаю отвечать коротко: ничего, просто меньше. Он говорит, что попробует, и по голосу слышно, что не верит.

Через день он говорит, что попробовал. Спросили, что случилось. Он сказал правду, коротко, и человек кивнул и перешёл к делу. Я спрашиваю про чувство. Он отвечает: ничего. И добавляет, что это лучшее, что было за месяц, потому что доигрывать разговор в голове не пришлось. Раньше после любого честного ответа оставалось ощущение, что сказал не то, и он возвращался к нему вечером, поправлял, объяснял, спорил. Тут поправлять было нечего.

Есть у инструмента и обратная сторона, о которой он говорит сам, без моих вопросов. Если называть число всем и всегда, разговор превращается в отчёт, а отчёт никому не нужен, и человек, который всё время сообщает, сколько у него денег, вызывает то же раздражение, что и человек, который всё время молчит. Цель не в том, чтобы рассказать, а в том, чтобы перестать прятать от себя. Поэтому считать он собирается вслух, но не громко, и не для всех.

Считать вслух

Про свои деньги он знает ровно одно: их не хватает. Насколько — не знает. Без этого нельзя ни решить, ни попросить, ни отказаться, и он это понимает, но всё равно не считает, потому что счёт — это уже начало разговора. Он говорит: считать вслух нужно не для арифметики. Для того, чтобы перестать быть единственным, кто знает, и единственным, кто не знает.

На этой неделе он собирается сказать жене не «всё нормально», а число. Я спрашиваю, чего он боится услышать. Он говорит: что она давно знает. И если знает, объяснять придётся не деньги, а молчание. Он говорит, что боялся не её реакции, а того, что она начнёт считать вместе с ним: тогда он перестанет быть один, а он не умеет.

Про сорванный разговор он теперь говорит иначе, чем раньше. Раньше сказал бы: я такой человек. Теперь говорит: был месяц, когда не получалось. Разница небольшая на слух и огромная по последствиям, потому что первое — приговор, а второе — обстоятельство.

Он не ждёт, что станет легче. Он ждёт, что станет точнее, и считает, что это лучше: с точным можно что-то делать, а с «нормально» нельзя ничего. В следующий раз он собирается ответить так: нормально, но в этом месяце считаю. Я спрашиваю, зачем добавлять вторую половину. Он говорит: чтобы не врать и не рассказывать. Это, пожалуй, и есть определение точности — сказать ровно столько, сколько есть, и не больше.

Пока мы говорим, он достаёт телефон и открывает заметки, куда записывает траты последние две недели. Список короткий, и в нём видны вещи, которых он не помнит: две поездки, которые можно было отменить, подписка, о которой он забыл, и три покупки на сумму, которую он назвал бы небольшой. Он смотрит на это без ужаса. Говорит: смешно, я думал, там будет стыдно, а там просто список. Я говорю, что список и есть первый разговор, только без собеседника. Он кивает и убирает телефон, и по тому, как он это делает, видно, что впервые за вечер ему нечего прятать.

Эссе 2. Откуда взялся счёт в голове

Калькулятор перед магазином

Он не помнит ни одного разговора про деньги. Помнит другое: мать на кухне с калькулятором. Она складывала цифры перед тем, как идти в магазин, и делала это молча. Слышно было только щелчки. Он сидел и ждал, когда она закончит, потому что после щелчков всегда начиналось что-то важное.

Обычно не начиналось ничего. Она складывала, откладывала калькулятор и шла. Иногда говорила вслух одну фразу: «ну, хватит». Он говорит, что эту фразу помнит лучше, чем всё детство. Я замечаю, что «хватит» — обычное слово, таких в день произносят десяток. Он соглашается: обычное, но в нём слышался вопрос, на который у неё не было ответа.

Ему ничего не объясняли. Один раз он спросил и услышал, что это не детское дело. Он говорит, что тогда понял не про деньги, а про вопросы: он задал неправильный, а неправильные задают один раз. С тех пор он спрашивает редко и всегда заранее прикидывает, не окажется ли вопрос не тем.

Говорит он об этом ровно, как о погоде, и сам это замечает. Я спрашиваю, спокойно ли ему на самом деле. Он говорит: нет. Двадцать лет тренировался говорить об этом спокойно, и теперь не отличить. Спокойствие в таких разговорах — не отсутствие чувства, а отработанный навык, и по голосу его не поймать.

Настоящее чувство он называет точно: сжатие в груди, как перед экзаменом. Появляется, когда речь о деньгах и рядом кто-то есть. Когда он один, сжатия почти нет, и это его одновременно успокаивает и пугает. Успокаивает потому, что можно дышать. Пугает потому, что значит, дело не в сумме, а в свидетеле.

Он думает, что счёт в голове появился тогда же. Привычка проверять, хватит ли, до того, как решил, чего хочешь. В магазине это выглядит так: он берёт то, что хотел, потом ставит обратно. Через минуту возвращается и покупает, но уже с чувством, что сделал глупость. Экономии здесь нет никакой, и он это знает. Есть только пауза, в которую успевает вмешаться чужая арифметика.

Ставит обратно он всегда одно и то же — недорогое и необязательное. Хорошую рубашку, вторую пару обуви, книгу, которую негде поставить. Дорогое он как раз берёт спокойно, если решил, что оно нужно: крупная покупка проходит через отдельное рассуждение, у неё есть право на существование. А мелочь права не имеет, потому что мелочь в детстве не обсуждали — её просто не покупали. Он говорит, что научился обходиться без объяснений для крупного и до сих пор не научился для мелкого.

Пауза вместо объяснения

Самая ранняя сцена с деньгами — очередь. Он стоял с матерью, а она считала мелочь на ладони. Что покупали, он не помнит. Помнит, что она считала дважды: первый раз не сошлось, и она пересчитала, и очередь ждала, и ей было неудобно.

Он смотрел в сторону. Я спрашиваю, почему. Чтобы не видеть, как ей неудобно, — и с тех пор он делает так всегда: отводит глаза в тот момент, когда другому человеку стыдно. Это не деликатность. Это способ не участвовать в чужом стыде, которому его научили в очереди.

Очередь вообще многое объясняет, и не только в его семье. Дома деньги считают спокойно: это арифметика, у неё нет зрителей. В очереди та же арифметика превращается в представление, и ошибка в ней видна всем. Ребёнок, который стоит рядом, узнаёт не то, что денег мало, а то, что денег мало — это стыдно. Дальше это знание живёт отдельно от суммы и включается всякий раз, когда приходится считать при людях: в кафе, в разговоре с продавцом, в кабинете, где обсуждают зарплату.

Бедность в их доме была не та, о которой говорят вслух. Вещи покупались хорошие, а отпуск не обсуждался. Прятали не сумму, а тревогу: сумму как раз называли, когда было нужно, а тревогу не показывали никогда. Он говорит, что вырос не в бедности, а в тревоге, и это разные вещи, хотя выглядят одинаково. Бедность кончается. Тревога — нет, потому что она не про сумму.

Прятали от соседей, родни, школы. В их кругу было важно выглядеть так, будто всё ровно, и это стоило дороже, чем выглядеть честно. Мать умела это лучше всех: могла из ничего сделать вид, что всё обычно. Он смотрел на это с восхищением и со страхом одновременно, и страх был простой: однажды не хватит так ловко и все увидят. Он говорит: мне сорок, и я боюсь того же самого.

Работало это на мелких вещах, и по ним же было видно. Ремонт делали по ночам, чтобы соседи не слышали, что делают его своими руками. Подарки покупали дороже, чем могли себе позволить, и потом месяц ели простое. Гостей принимали так, что после них неделю считали. Долг перезанимали до зарплаты и называли это «подождать». Ни одна из этих вещей по отдельности не бедность, вместе они — ежедневная работа по производству видимости, и ребёнок в этой работе участвует, сам того не зная: он молчит, он не приглашает друзей, он не просит.

Объяснений не было, а пауза была. Пауза наступала после вопроса «а сколько это стоит». В ней решалось, говорить правду или нет, и решалось каждый раз заново. Чаще она говорила правду. А запомнилась пауза, а не ответ, потому что ответ был разный, а пауза всегда одна. Он говорит: двадцать лет я думал, что запомнил стыд, а запомнил ожидание.

Бедность, которую прячут

Обычная бедность видна, и потому с ней можно что-то делать: попросить, отказаться, договориться. Со скрытой нельзя ничего, потому что её как бы нет. Ребёнок получает двойное сообщение: с одной стороны, всё в порядке, с другой — в доме напряжение, которое ничем не объяснено. Объяснение он выбирает сам, и выбирает обычно худшее: что причина — он. Дети всё объясняют собой, других объяснений у них нет.

Он до сих пор ловит себя на этой мысли. Когда денег не хватает, первая мысль — что он что-то сделал не так. Вторая — что надо было лучше. Третьей обычно нет, потому что первые две занимают всё место. Держится это день, иногда два, и снимается любым действием, даже мелким: мысль про вину не выдерживает счёта.

Слово «прячут» — его, но оно точное. Прятали тревогу, а не сумму, и это различие он заметил недавно. Оно меняет главное: он вырос не в бедности, а в тревоге, и тревога оказалась про другое. Не про то, сколько есть, а про право хотеть.

Право сказать «я хочу это» без объяснений. Оно нужно, если в детстве за «хочу» следовал вопрос «а зачем». Ему этот вопрос задавали не часто, но достаточно, чтобы он перестал хотеть вслух. Желание, которое надо обосновывать, быстро становится стыдным, а стыдное желание не исчезает — оно уходит вглубь и оттуда управляет покупками, отказами и разговорами.

Что слышит ребёнок

Дети слышат не слова, а тон. Тон говорит, опасно или нет, а слова говорят, о чём именно. Если тон спокойный, ребёнок может услышать что угодно, и следа не останется. Если тон напряжённый, он запоминает не тему, а запрет: не спрашивать.

Запрет работает как фон. О нём не думают, но он определяет, о чём думают. В детстве у него был один вопрос, который он так и не задал: почему у соседей есть, а у нас нет. Не задал потому, что уже знал: ответ будет про него. Ему бы сказали, что надо учиться, и он бы понял, что денег нет из-за него. Логики тут нет, и она не нужна: ребёнку нужен ответ, а ответа не было.

Себе тогдашнему он сказал бы одну фразу: денег меньше, и это не про тебя. Взрослые так не говорили не из злого умысла. Они сами не знали, что это не про него, — в их собственных семьях этого никто не формулировал. Он не винит их и говорит об этом без нажима: винить некого, потому что незнание не преступление.

Понимание, впрочем, помогает не во всём. Оно объясняет, откуда взялось правило, и не отменяет его. Когда он покупает что-то ненужное, он чувствует себя человеком, который обманул мать. Я спрашиваю, сколько ему лет в этот момент. Он говорит: немного. И добавляет, что помогает назвать возраст вслух: мне сорок, и я могу купить эту вещь. Иногда работает. Это больше, чем ничего, и меньше, чем хотелось бы.

Теперь он замечает это в чужих разговорах, и замечает быстрее, чем хотел бы. В магазине ребёнок просит, взрослый отвечает «не сейчас», и по интонации слышно, что дело не в «сейчас». Ребёнок не отстаёт, взрослый повышает голос, и через полминуты оба уже не про покупку, а про то, кто здесь главный. Он говорит, что раньше видел в этом капризы, а теперь видит передачу: взрослый не может сказать «денег нет, и это не про тебя», потому что ему самому этого никогда не говорили.

Когда виноват не дом

Инструмент называется «Первый счёт». Он нужен не для того, чтобы обвинить родителей, а чтобы найти, откуда взялось правило и кто его применяет. Первое: вспомни первое взрослое молчание про деньги, которое ты слышал. Не детское, а такое, после которого ты сам замолчал. Второе: назови, что тогда нельзя было спросить. Третье: проверь, действует ли этот запрет сейчас.

Он пробует при мне. Двадцать три года, взял кредит и не сказал дома. Нельзя было спросить, сколько он получает: тогда пришлось бы объяснять, на что живёт. Запрет действует до сих пор — он не говорит родителям о зарплате, и они не спрашивают. Двадцать лет обе стороны молчат, и обе считают это тактом.

Раньше он думал, что виноват дом. Теперь думает иначе: дом дал правило, а применять его он стал сам. Разница в том, что правило можно отменить, а дом нет. Он говорит, что сначала почувствовал облегчение, а потом страх: если дом не виноват, то и жаловаться не на что, а он жаловался двадцать лет. Жаловаться было удобно: это объясняло всё сразу и не требовало ничего делать. Теперь ничего не объясняет, и надо что-то делать.

Первое, что он сделал, — посчитал. Число оказалось меньше страха, намного меньше, и это было обидно: он двадцать лет берёг тревогу, а она оказалась больше факта. Зато счёт перестал быть приговором и стал числом. Приговор был в том, что он не знал. Пока число было страхом, оно было приговором; когда стало числом, стало задачей. С задачей можно жить, приговор только исполняют.

Фон, который остался

Выключить это он не собирается и считает, что не сможет. Это не мысль, а фон, а фон не выключают — его замечают. Замечать значит ловить момент, когда тревога появляется раньше расчёта. Тогда правило простое: считать после, а не вместо.

Фон проявляется в мелочах. Он не выбрасывает еду. Почти. Внутри есть человек, который считал мелочь на ладони, и этот человек не исчезнет от того, что его обладатель прочитал книгу. Само по себе это не плохо. Плохо, когда фон решает за него. Отличить одно от другого можно по вопросу: я выбрал не выбрасывать или я не смог выбросить.

Есть и вторая мелочь, которая стоит дороже. Квартира полна вещей, которые могут пригодиться: коробки от техники, старые провода, посуда, которую не используют, но и не отдают. Выбросить — значит признать, что вещь была лишней, а лишних вещей в его детстве не было, были только не купленные. Он говорит, что избавиться от этого оказалось труднее, чем от тревоги: тревогу хотя бы замечаешь, а коробки лежат молча.

Он научился задавать себе ещё один вопрос: это моё решение или мой фон. Иногда отвечает «фон» — и тогда может поступить иначе. Редко, но раньше было никогда.

Избавляться от фона совсем он не хочет, и это не поза. Это единственное, что осталось от матери, кроме фотографий. Тяжело носить, но он не знает, кто он без этого. Я спрашиваю, что останется, если убрать. Он говорит: человек, который не знает, зачем экономит. И добавляет, что это страшнее бедности: бедность — обстоятельство, а пустота на её месте — это он.

bannerbanner