Читать книгу Мне тяжело, но я справлюсь. Почему так трудно признаться, что нужна помощь (Роман Савищев) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Мне тяжело, но я справлюсь. Почему так трудно признаться, что нужна помощь
Мне тяжело, но я справлюсь. Почему так трудно признаться, что нужна помощь
Оценить:

4

Полная версия:

Мне тяжело, но я справлюсь. Почему так трудно признаться, что нужна помощь

Мелочь труднее большого. Он говорит: про большое есть слова, их придумали до меня. А про поезд и окно слов нет, их надо придумывать на ходу, и это неудобно. Но именно поэтому мелочь и работает — она не похожа на признание, она похожа на разговор. Он говорит, что не знает, получится ли. Он говорит: я двадцать лет обещал себе начать и не начинал. Но раньше я обещал большое, а теперь маленькое, и маленькое труднее отложить, потому что оно ничего не стоит. Вот на это я и рассчитываю.

В конце разговора спросил себя, чего он боится больше: что никто не узнает или что узнает и не сможет помочь. Он говорит: я подумал и понял, что второго. Первое я уже пережил, а второе ещё нет, и оно кажется хуже, потому что в нём есть человек, который пытается и не может. Беспомощность другого я выдержать не умею, и потому предпочитаю не создавать таких положений. Он говорит, что пустое место имеет ещё одно свойство — оно не болит. Он говорит: если бы болело, я бы заметил раньше. А оно тихое, и потому живёшь с ним годами и считаешь, что так и надо. И только когда кто-то спросит, кто знает о тебе, становится видно, что отвечать некому. Он говорит, что теперь спрашивает себя об этом раз в месяц, и это единственное, что не даёт месту зарасти.

А снаружи при этом всё выглядит прилично, и это отдельная часть счёта.

Эссе 5 · Как это выглядит снаружи

Спокойный и надёжный

Я прошу его описать себя чужими словами. Он думает и говорит: спокойный, надёжный, без резких движений. Говорит и добавляет, что это не его слова, а те, которые он слышал. Он говорит: я их собрал за двадцать лет, как собирают отзывы. Он говорит, что в этих словах нет ничего плохого. Спокойный — это комплимент, особенно в местах, где все нервничают. Надёжный — тем более. Он говорит: если бы мне сказали это двадцать лет назад, что меня будут так описывать, я был бы доволен.

Я спрашиваю, что он чувствует сейчас. Он говорит: смесь облегчения и обиды. Говорит и сам останавливается, потому что это странное сочетание. Я не могу объяснить, как они уживаются, но уживаются. Я прошу попробовать. Облегчение — потому что не разоблачили. Он говорит: а обида — потому что не разглядели. Двадцать лет я прятался так хорошо, что меня действительно не нашли, и оказалось, что это не победа.

Проще было бы, если бы кто-то однажды сказал: ты выглядишь уставшим. Он говорит: я бы тогда, наверное, испугался. Но хотя бы был шанс, что разговор начнётся. А так разговора не было вовсе, и я не знаю, чего боялся. Он говорит, что его описывают ещё одним словом, и оно хуже остальных. Он говорит: «ровный». Ровный — это про человека, у которого не бывает ни плохо, ни хорошо. Я двадцать лет добивался этого слова и только сейчас понял, что оно означает.

Он говорит, что «ровный» — слово из его собственного лексикона. Он говорит: я сам его придумал и сам себе поставил целью. К тридцати я завидовал людям, которые не реагируют, и решил, что стану таким. Я не знал, что они не реагируют снаружи, а внутри у них то же самое. Он говорит, что чужие слова он собирал годами. Он говорит: я помню, кто что сказал, потому что такие вещи запоминаются лучше критики. «с тобой спокойно» от одного человека, «на тебя можно положиться» от другого. Я сложил из этого портрет и двадцать лет ему соответствовал.

Я прошу проверить, точно ли снаружи не видно. Он говорит: видно, но не то. Люди замечают, что я не рассказываю о себе, и делают вывод, что мне нечего рассказать. И потому я слыву спокойным человеком, хотя на самом деле я просто не пускаю, и разница огромная, но снаружи она не видна.

Смесь облегчения и обиды

Это сочетание держится потому, что обе части правдивы. Он говорит: я действительно не хотел, чтобы видели. И действительно хотел, чтобы увидели. Это не противоречие — это две вещи одновременно, и я двадцать лет не мог их примирить. Я спрашиваю, какая часть сильнее. Он говорит: зависит от дня. В трудные недели сильнее обида, потому что я держусь и никто не замечает. В спокойные сильнее облегчение, потому что не надо ничего объяснять.

Обида его смущает. Он говорит: обижаться на людей за то, что они не увидели того, что я скрывал, — это несправедливо. Я сам построил стену и обижаюсь, что за неё не заглядывают. Я это понимаю и всё равно обижаюсь. Я спрашиваю, что он делает с обидой. Он говорит: ничего, она проходит. Но она возвращается, и каждый раз я удивляюсь, как будто впервые. Я двадцать лет удивляюсь одному и тому же, и это, наверное, признак, что я не решил вопрос, а только привык к нему.

Обида имеет адресата. Он говорит: не людей вообще, а конкретных. Жены, потому что она рядом и могла бы заметить. Друга, потому что он знает меня двадцать лет. Он говорит: и себя, потому что я знал и молчал. Он говорит, что облегчение приходит первым. Сначала я слышу, что меня не разоблачили, и внутри что-то отпускает. И только потом, через час или через день, приходит второе. Он говорит: обида медленная, потому что ей нужно время, чтобы понять, чего не случилось.

Обида на себя самая неудобная. Он говорит: на других можно злиться, и это нормально, а на себя злиться некуда. Я двадцать лет знал, что молчу, и двадцать лет считал это характером. А характер не обижается, он просто есть, и потому обида не находила адресата. Я прошу сказать, как это выглядит со стороны. Он говорит: я спросил у друга. Тот подумал и сказал, что я как будто стеклянный: видно, но не слышно. И ещё сказал, что со мной легко, потому что я никогда не прошу, и в этом «легко» было столько одиночества, что я не стал переспрашивать.

Тебе легко

Однажды услышал от коллеги: тебе легко, у тебя всё получается. Он говорит: я тогда чуть не рассмеялся, потому что за неделю до этого не спал четыре ночи. И ничего не сказал. Я спрашиваю, почему не сказал. Потому что это был комплимент. Он говорит: человек хотел сказать приятное, и спорить с ним было бы грубо. Я сказал «ну, не всегда» и перевёл разговор. Это, наверное, самый честный ответ, который я дал за год, и он всё равно ничего не сообщил.

Такие фразы повторяются. Он говорит: «ты спокойный», «с тобой легко», «ты никогда не психуешь». Каждую из них я слышал десятки раз, и каждая теперь звучит как упрёк. Хотя никто не вкладывал в них упрёка. Я спрашиваю, что он чувствует, когда слышит. Он говорит: желание доказать обратное. Мне хочется сказать, что я психую, просто не при вас. Но это будет выглядеть как жалоба, а жаловаться я не умею.

Однажды почти сказал. Он говорит: я ответил «это только кажется», и коллега засмеялся и сказал «ну да, конечно». И разговор кончился. Я тогда понял, что фраза «это только кажется» ничего не открывает, потому что она не сообщает, что именно кажется. Он говорит, что фраза «тебе легко» была не первой. Он говорит: до неё были «ты везучий» и «у тебя всё само получается». Я тогда смеялся, потому что это было приятно. А потом заметил, что за этими словами меня снимают с крючка, и помощь предлагать не будут.

Коллега не хотел ничего плохого. Он говорит: он сказал это как комплимент и, наверное, был искренен. Я не обижаюсь на него, я обижаюсь на устройство, при котором комплимент и правда расходятся. И на себя, потому что я это устройство и создал.

Сигнал без сигнала

Молчание — это сигнал, который считывается как отсутствие сигнала. Он говорит: люди не видят усилия, потому что усилие направлено на то, чтобы его не было видно. Это не парадокс — это работа. Спрашиваю, как это устроено. Я весь день держу лицо. Он говорит: если лицо держится, его не замечают, потому что замечают только то, что меняется. Двадцать лет ровного лица — это двадцать лет без изменений, а без изменений нечего читать.

Чем лучше человек держится, тем меньше поводов спрашивать. Он говорит: и круг замыкается. Качество маски определяет глубину одиночества, и это не метафора, а прямая зависимость. Чем спокойнее я выгляжу, тем реже ко мне подходят, и тем меньше шансов, что я когда-нибудь скажу. Я спрашиваю, есть ли выход. Он говорит: выход есть, но он не в качестве маски. Если держаться хуже, станет хуже. Дело не в том, чтобы выглядеть слабее, а в том, чтобы говорить словами, потому что лицо не передаёт содержание.

Лицо вообще плохой канал. Он говорит: оно передаёт только интенсивность, а не смысл. Человек может увидеть, что мне плохо, и придумать себе объяснение, и почти всегда объяснение будет неверным. Поэтому догадки опасны, а слова — нет. Он говорит, что лицо не передаёт содержание. Он говорит: человек видит, что мне плохо, и достраивает причину из своего опыта. Если у него болела мать, он решит, что дело в матери. Если его уволили, он решит, что меня увольняют. Он говорит: догадка всегда попадает в чужую жизнь, а не в мою.

Двусторонний разрыв

Разрыв двусторонний, и это он понял позже. Он говорит: я думал, что не вижу я, а оказалось, что не видят обе стороны. Люди тоже молчат, потому что боятся показаться навязчивыми.

Спрашиваю, откуда он знает. Он говорит: я спрашивал. Я спросил трёх человек, почему они не спрашивают, и все три ответили примерно одно. Один сказал, что не хотел лезть. Он говорит: второй сказал, что я выгляжу так, будто у меня всё под контролем. Третий сказал, что если человек хочет рассказать, он расскажет сам.

Третий ответ его задел сильнее всего. Он говорит: это правда, и в этой правде есть ловушка. Человек, который никогда не рассказывает, не расскажет и тогда, когда захочет. А тот, кто ждёт, что он расскажет сам, будет ждать вечно. Я спрашиваю, что с этим делать. Он говорит: разрыв может распутать любой из двоих. Либо я говорю первым, либо другой спрашивает настоящим вопросом. И то, и другое редко, потому что оба ждут.

Он говорит, что он выбрал свою сторону. Он говорит: я не могу заставить людей спрашивать. Я могу только отвечать иначе, когда спросят. И ещё могу спросить сам, потому что вопрос — это тоже сигнал, и он работает в обе стороны. Он говорит, что разрыв двусторонний ещё и потому, что обе стороны боятся. Он говорит: я боюсь, что увидят, а они боятся, что помешают. Страх у всех одинаковый по силе, но направлен в разные стороны, и потому никто не двигается. Это похоже на двух людей по разные стороны закрытой двери, которые ждут, когда откроет другой.

Первым двинулся он. Он говорит: я начал спрашивать людей об их делах, и это оказалось легче, чем говорить о своих. Я спрашивал и слушал, и через месяц заметил, что мне стали отвечать вопросом. Не всегда, но иногда, и этого хватило, чтобы понять, что канал работает в обе стороны. Я спрашиваю, что люди видят на самом деле. Он говорит: не силу, а отсутствие. Им не видно, что внутри что-то держится из последних сил, им видно только, что человек не мешает. И потому снаружи маска выглядит как воспитанность, и это самое обидное, потому что воспитанность хвалят.

Взгляд со стороны

Инструмент называется «Взгляд со стороны», и он нужен, чтобы увидеть разрыв, а не додумать его. Первое — спроси двух человек, как ты выглядишь со стороны. Второе — сравни их слова со своим состоянием. Третье — отметь, где разрыв больше всего. Он говорит, что спросить было неловко. Он говорит: я спросил жену и коллегу, и оба удивились вопросу. Жена сказала «ты выглядишь уставшим», и я не поверил. Коллега сказал «ты всегда спокойный», и я поверил сразу.

Я спрашиваю, почему такая разница. Он говорит: потому что первое я не хотел слышать, а второе подтверждало то, что я и так знал. Я искал подтверждение, а не информацию. И получил ровно то, что искал, что доказывает, что спрашивать надо иначе. Он говорит, что во второй раз спросил точнее. Он говорит: не «как я выгляжу», а «что ты видишь, когда я молчу». И ответы стали другими. Жена сказала, что видит, как я сжимаю челюсть. Он говорит: коллега сказал, что я иногда отвечаю не в тему, как будто не слушал.

Эти два ответа дороже двадцати «ты спокойный». Он говорит: в них есть детали, а детали можно проверить. Спокойствие проверить нельзя, а челюсть можно. И оказалось, что я выдаю себя мелочами, о которых не знал. Он говорит, что с тех пор смотрит на себя чужими глазами. Он говорит: не постоянно, а когда вспомнит. И это неприятное упражнение, потому что чужие глаза видят то, что я старательно прятал. Но они видят это неточно, и потому спрашивать надо, а не воображать.

Спрашивать надо дважды. Он говорит: первый ответ всегда вежливый, потому что человек не готов. Второй ответ другой, потому что он уже подумал. Я спрашивал дважды и получал двух разных людей, и второй был настоящий. Он говорит, что чужие глаза видят детали, а не смысл. Он говорит: они замечают челюсть, паузу, неверный ответ, и по этим деталям строят догадку. Догадка может быть верной, но она не проверена, и потому на неё нельзя опереться. Опереться можно только на слова, и это единственное, что я понял за двадцать лет.

Он говорит, что «спокойный» и «равнодушный» — соседние слова. Он говорит: снаружи их не различить, а внутри это совсем разное. Спокойный человек всё чувствует и держит, а равнодушный ничего не чувствует — и оба выглядят одинаково. Я двадцать лет получал комплименты за то, что выглядело как второе, а было первым. Он говорит, что люди видят нас в среднем. Он говорит: они не видят ни худших дней, ни лучших, потому что те и другие мы проводим не при них. Они видят середину, а середина у меня ровная. Вот почему чужие описания всегда мягче, чем правда, и это не их вина, а свойство наблюдения.

Теперь сам говорит людям, как он выглядит. Он говорит: я стал осторожнее с фразами вроде «тебе легко». Если человек держится, это не значит, что ему легко, это значит, что он держится. Я теперь спрашиваю, а не описываю, и это оказалось нетрудно. В конце разговора я спросил, что бы он хотел слышать вместо «тебе легко». Он говорит: я подумал и понял, что ничего особенного. Хватило бы «как ты на самом деле». И это, пожалуй, всё, что нужно от людей, а я двадцать лет отвечал на это не тем словом.

Он говорит, что чужие слова он теперь собирает. Он говорит: не для того, чтобы обижаться, а чтобы видеть. Люди говорят «ты спокойный», и это правда, но правда про поверхность. И если я хочу, чтобы видели глубже, надо не менять лицо, а говорить. Он говорит: лицо не передаёт содержание, и это единственное, что тут можно сделать.

И однажды маска трескается, но не там, где её ждут.

Эссе 6 · Первая трещина

Обычная чашка

Он рассказывает про чашку. Обычная чашка, ничего особенного: серая, толстая, из тех, что берут на работе. Он говорит: она стояла на краю, я задел рукавом, и она упала. Я даже не расстроился, потому что чашка была так себе. Я сел на пол. Не потому, что устал и не потому, что стало плохо, а просто сел. Он говорит: я сел и сидел двадцать минут. Я не понимал, что происходит, и в голове была одна мысль: это же просто чашка.

Я спрашиваю, что он делал эти двадцать минут. Он говорит: ничего. Смотрел на осколки и думал, что надо встать и убрать. И не вставал, потому что встать было нечем. Он говорит: не сил не было, а именно нечем, и это разные вещи. Он говорит, что потом всё-таки встал. Собрал осколки, выбросил, пошёл на совещание. На совещании был нормальный, говорил по делу. Он говорит: и никто ничего не заметил, и это его тогда успокоило.

Я спрашиваю, что он почувствовал потом. Он говорит: стыд. Не за чашку, а за двадцать минут. Взрослый человек сидит на полу из-за посуды. Он говорит: я тогда решил, что переработал, и на выходных поспал больше. Он говорит, что вспомнил эту историю только сейчас. Я её никому не рассказывал, потому что рассказывать нечего. А теперь понимаю, что это было первое, что я не смог удержать. Он говорит: не чашку, а себя.

Чашка была подарком. Он говорит: её подарили на работе, к какому-то празднику, и она стояла у меня шесть лет. Я к ней не привык, но она была своя. Вот это «своя» и оказалось важным, потому что чужие вещи так не бьют. Он говорит, что осколки собирал медленно. Он говорит: я подбирал каждый по отдельности и складывал в ладонь. Обычно я сметаю веником за минуту. А тут подбирал руками, и это было единственное, что я мог делать.

Я прошу проверить, был ли этот крик первым. Он говорит: нет, но предыдущие я не считал. Я списывал их на усталость, на ремонт, на жару. И потому трещина была не в крике, а в том, что я впервые его услышал, а до этого просто не записывал.

Двадцать минут на полу

Двадцать минут — это долго. Он говорит: я потом считал. Если человек сидит на полу двадцать минут, значит, в нём что-то остановилось, и это не про чашку. Я спрашиваю, что остановилось. Движение. Он говорит: я двадцать лет двигался, и вдруг выяснилось, что двигаться некуда. Не в смысле целей, а в смысле того, что следующее действие было неочевидным. Я всегда знал, что делать дальше, а тут не знал.

В эти двадцать минут не было горя. Он говорит: я не плакал и не думал о плохом. Было пусто и тихо, и в этой тишине не было ничего, кроме факта, что я сижу на полу. И это оказалось страшнее любого горя, потому что горе хотя бы объясняет, почему ты сидишь. Я спрашиваю, о чём он думал. Он говорит: ни о чём. Я пытался думать и не мог, и это было похоже на то, как глохнет звук. Я видел осколки и понимал, что это осколки, и на этом всё заканчивалось.

Он говорит, что вышел из этого состояния резко. Он говорит: как будто щёлкнуло, и я встал. И сразу стало стыдно, потому что двадцать минут — это уже не пауза, а что-то другое. Я тогда не стал разбираться, а просто пошёл работать, и это было ошибкой. Он говорит, что двадцать минут — это его оценка, а не точная цифра. Он говорит: я не смотрел на часы. Я потом восстановил время по совещанию, на которое опоздал. Опоздал на пятнадцать минут и соврал, что была встреча.

В эти минуты не было ни одной связной мысли. Он говорит: я не думал ни про работу, ни про мать, ни про проект. Это важно, потому что если бы я думал, я бы мог рассказать. А рассказывать было нечего, и потому я молчал об этом пять лет. Я прошу рассказать про первую трещину. Он говорит: мне было сорок, и я закричал на сына из-за ботинок. Кричал минуту, потом вышел на лестницу и стоял там, потому что не понимал, откуда это. И в этом крике было всё, что я держал годами, и оно вышло из-за пары ботинок, и это было унизительно.

Три события за месяц

За месяц до этого было три события, которые он перенёс спокойно. Он говорит: сокращение в отделе, разговор с матерью, отказ по проекту. Ни на одно я не отреагировал, и считал это силой. Я прошу рассказать по порядку. Сокращали двоих, и один был мой знакомый. Он говорит: я помог ему собрать вещи и поговорил с ним, и на этом всё. Я не расстроился, потому что меня не сокращали, а за него я не отвечаю.

Разговор с матерью был тяжелее. Он говорит: она сказала, что ей одиноко, и я сказал, что приеду в субботу. И приехал, и всё было нормально. Я не почувствовал ничего особенного, и это меня тогда не удивило. Он говорит, что отказ по проекту был самым простым. Он говорит: я готовил его два месяца, и его завернули на защите. Я сказал «понятно, спасибо» и пошёл дальше. Коллеги удивились, что я не расстроился. Он говорит: я тоже удивился и решил, что стал устойчивым.

Я спрашиваю, что он чувствовал на самом деле. Он говорит: ничего. И вот это «ничего» было не пустотой, а отложенным. Я не знал, что откладываю, я думал, что переживаю. Он говорит: а переживать — это когда чувствуешь, а я не чувствовал. Он говорит, что теперь понимает, почему не чувствовал. Чувствовать было некогда. Сокращение, потом мать, потом проект, и всё это шло подряд, и на каждое нужен был ответ, а не переживание. Он говорит: я отвечал, и ответы были правильные, и на этом силы кончались.

Про сокращение он потом узнал подробности. Он говорит: знакомого восстановили через полгода на другом месте. Я тогда почувствовал облегчение и не понял почему. Теперь понимаю, что облегчение было не за него, а за себя, и это стыдно.

Отложенная нагрузка

Маска не распределяет нагрузку, а откладывает её. Он говорит: это главное, что он понял. Распределять — значит отдавать часть, а я никому не отдавал, я просто сдвигал срок. Я спрашиваю, куда он сдвигал. В никуда. Он говорит: отложенное не лежит в очереди, оно копится. И однажды находит место, где можно выйти, и это место почти всегда мелочь, потому что мелочь безопасна.

Мелочь хороша тем, что на неё можно отреагировать без объяснений. Он говорит: если я заплачу из-за проекта, придётся объяснять, почему. А если из-за чашки, объяснять не надо, потому что чашка — это ерунда, и все согласятся. Я спрашиваю, что было бы, если бы он тогда заплакал из-за проекта. Не знаю. Он говорит: наверное, кто-то спросил бы, и я бы сказал, что устал, и на этом всё кончилось. Но я этого не сделал, и потому двадцать минут сидел на полу.

Отложенная нагрузка не имеет срока. Он говорит: она ждёт, сколько нужно. Я знаю людей, которые откладывали годами, и у них трещина случилась не на чашке, а на чём-то совсем незначительном. У одного это была ошибка в чеке, у другого — очередь в магазине. Он говорит, что отложенное всегда выходит через мелочь. Он говорит: потому что мелочь не требует мужества. Чтобы заплакать из-за проекта, нужно признать, что проект важен и что его потеряли. А чтобы заплакать из-за чашки, не нужно ничего признавать, и потому это доступно.

Отложенное не исчезает и не портится. Он говорит: оно лежит и ждёт, и это самое неприятное свойство. Обычная работа портится, если её не делать, а эта не портится, она просто копится. Поэтому её легко не замечать годами, и я не замечал. Я спрашиваю, что он понял тогда. Он говорит: что маска не держит, а откладывает. Всё, что в неё сложено, никуда не девается, оно лежит и ждёт повода, и поводом может быть что угодно. И потому человек, который всё держит, не сильный, а отложенный, и срок у этого хранения неизвестен.

Не по размеру

Реакция была не по размеру, и это точный признак. Он говорит: я двадцать лет гордился тем, что реагирую соразмерно. А тут сидел на полу из-за посуды, и это не вписывалось ни в какую мою версию себя. Я спрашиваю, как он это объяснил тогда. Переутомлением. Он говорит: это удобное слово, потому что оно всё объясняет и ничего не требует. Я решил, что мне надо отдохнуть, и взял три дня. Три дня прошли, и я вернулся, и всё было как раньше.

Размер реакции вообще не про событие. Он говорит: событие только спусковой крючок. Размер зависит от того, сколько накопилось, а не от того, что упало. Чашка упала у всех, но на пол сел только я, потому что у меня было с чем складываться. Я спрашиваю, можно ли было это заметить раньше. Он говорит: можно. По одному признаку — по тому, что я перестал расстраиваться. Человек, который не расстраивается совсем, уже накопил. Он говорит: я тогда считал это силой, а это был переполненный сосуд, в котором просто не осталось места для новой порции.

С тех пор смотрит на своё спокойствие с подозрением. Он говорит: если я месяц ничего не чувствую, значит, что-то копится. И я стараюсь не ждать, пока найдётся чашка. Не всегда получается, но я хотя бы знаю, что искать. Он говорит, что размер реакции — единственный честный индикатор. Он говорит: слова можно подобрать, лицо можно натренировать, а размер не подделаешь. Если я реагирую на мелочь сильнее, чем на крупное, значит, крупное я не пережил, а отложил. Это работает всегда, и я проверял.

Люди вокруг видят только мелочь. Он говорит: они видят человека, который разозлился из-за чека. И делают вывод, что он нервный или что у него плохой день. А настоящая причина была три недели назад, и никто её не видел, включая его самого. Я прошу показать, как искать трещину. Он говорит: по несоразмерности. Если реакция больше повода, значит, дело не в поводе, и это единственный надёжный признак. Ботинки не стоят минуты крика, значит, кричало что-то другое, и это другое надо назвать, пока оно не нашло повод похуже.

Последний в очереди

Чашка была последней в очереди. Он говорит: три события, потом месяц тишины, потом чашка. Очередь стояла и ждала, и чашка просто открыла дверь. Я спрашиваю, что было бы, если бы чашки не было. Нашлась бы другая. Он говорит: это не мистика, а механика: если накопилось, нужен повод, и повод найдётся. Поэтому бороться с поводом бессмысленно, надо разбирать очередь.

Очередь он до сих пор не разобрал. Он говорит: я знаю три события, но не знаю, что в них было моё. Сокращение было не моё, разговор с матерью был мой, а проект был мой и не мой одновременно. И вот это «не моё» я двадцать лет не различал. Я спрашиваю, что значит «не моё». Он говорит: то, на что я не мог повлиять. Сокращение я не мог предотвратить, и потому оно не должно было копиться. А копилось, потому что я не отделил своё от чужого и взял всё.

bannerbanner