
Полная версия:
Медвяный голос

Медвяный голос
Глава 1. Липа над бродом
Липа над Старым Бродом стоит на самом берегу, и когда вода в Медвянке падает к июлю, из неё становится видно корень — он держит берег, как рука держит край стола.
Мне двадцать шесть лет, и я знаю это дерево дольше, чем помню себя.
Дед водил меня к ней, когда мне было четыре. Он поднимал меня на руки, чтобы я дотянулась до зарубки: у бортников на каждой липе своя метка, чтобы чужой не полез. Наша метка — коса, три чёрточки вкось. Отсюда и фамилия: Коса. Не от девичьей красоты, как думают приезжие, а от зарубки.
— Смотри, — говорил дед. — Слышишь?
Я прикладывала ухо к коре и слышала: в липе гудело. Не громко, ровно, как будто внутри дерева кто-то держит длинную низкую ноту и не отпускает.
— Это что? — спрашивала я.
— Это улей, — говорил дед. — Он поёт.
Мирской улей. Так его зовут в Семиключье, потому что он не мой и не дедов. Он мирской: общий. Он в этом дупле триста лет, и всё это время оброк — двенадцать пудов мёда и четыре пуда воска к Покрову — шёл отсюда, из этой одной борти, и город на этом стоял.
И вот в то утро, в конце июня, к липе подъехали на телеге трое, и один из них вылез с верёвкой и мерной палкой.
Я как раз была на своём путце: перебирала ход к борти, потому что верёвка за зиму подгнила.
— Эй, — сказала я сверху. — Тут люди.
Мужик с палкой поднял голову.
— Приказчик Косма, — сказал он. — От Бурмилы.
— И что тебе тут?
— Считаю.
— Что ты тут считаешь?
— Лес, — сказал он. — И дерево, которое самое прямое.
Он приложил палку к стволу и отмерил, потом отошёл на десять шагов и посмотрел оттуда, прищурившись, как смотрят на лошадь при покупке.
— Прямое, — сказал он. — Самое прямое на весь брод.
Я спустилась. Пока спускалась, у меня от злости дрожали руки, и это было неудобно, потому что по путцу нельзя спускаться злой: верёвка чувствует.
— Косма, — сказала я. — Это мирской улей.
— Знаю.
— Ему триста лет.
— Знаю, — сказал он. — И мост нам нужен до первого льда. И брёвен надо сорок. И сорок два приказ мне велел найти, чтобы два в запас.
— И ты нашёл это дерево.
— Я нашёл сорок два дерева, — сказал Косма. — Но самое прямое — вот это. И староста уже смотрел. И Бурмило смотрел.
Он записал что-то в книжицу и пошёл к телеге, и у телеги обернулся.
— Заряна.
— Чего?
— Тебе бы оброк собрать, — сказал он. — Не до липы тебе.
И они уехали, и мерин Бурмилин тащил телегу по песку медленно, как будто ему было стыдно.
Я стояла на берегу и смотрела, как мелкий ручей впадает в Медвянку и уносит мою тень.
Кудлай подошёл и ткнулся мне в колено мокрым носом.
— Ничего, — сказала я. — Ничего, Кудлай.
И соврала.
Оброк я собирала всегда в августе, к Медовому Спасу, а отдавала на Покров. Так делали все бортники Семиключья: снимали медвяные рамки в две руки, чтобы не выдрать гнездо, везли на телеге в город, ставили горшки в мирской амбар, и староста Ратша считал с тобой пуды.
Я арендовала тринадцать бортей в Осиновом Груду и шесть в Липках. Своей у меня была одна — у меня не было земли. За аренду я платила половину меда хозяину дерева, и это было справедливо: дерево его, а работа моя.
Мирской улей не принадлежал никому и поэтому принадлежал всем.
Вот это я и думала весь день, пока ходила по своим липам: что за триста лет город обобрал одну липу до нитки и не подумал, что липа не вечная.
— А она не вечная, — сказала Любава вечером, когда я пришла к её лотку. — Конечно, не вечная.
— Ей триста лет.
— Вот именно, — сказала Любава. — Ты посмотри, у неё же в комле дупло будет к осени. Ей уже тяжело.
Любава торгует мёдом в Бортном посаде, ей двадцать девять, и она умеет говорить вещи, которые я думаю, но не произношу.
— И что? — сказала я.
— И то, что ты, если чем к ней и приросла, то не корой, — сказала Любава. — Ты ещё в третьем году говорила, что её надо перегнать.
Я молчала. В третьем году я ещё много чего говорила.
Лабаз пахнет воском и липой, и этот запах я узнаю, даже если мне завяжут глаза и увезут за сто верст.
Вечером я сидела в лабазе и резала восковые круги на продажу, и Кудлай спал, положив морду на порог, и всё было как всегда, кроме одного: во мне сидела липа.
Дверь стукнула.
В дверях стоял Ждан — сирота с Кузнечного, двенадцатилетний, длинный и тощий, как будто его вытягивали, а он сопротивлялся.
— Заряна.
— Чего тебе?
— Я слышал, — сказал он. — Про липу.
— И что ты слышал?
— Что её под мост.
Он стоял и переминался.
— Ты есть хочешь? — спросила я.
— Хочу.
— Хлеб в углу, мёд на полке. Горшки не бить — мне бить не на что.
Он сгрыз половину каравая. Я смотрела, как он ест, и думала о том, что в этом городе за еду работают, и что я тоже когда-то так пришла к одной старой бортнице, и что та меня накормила и ни о чём не спросила.
— Заряна.
— М.
— А куда пчёлы денутся, если липу под сруб?
Вот так: ребёнок спросил то, чего не спросил ни Косма, ни Бурмило, ни староста.
— Не знаю, — сказала я. — Умрут, наверное.
— Ага, — сказал Ждан и вытер рот рукавом. — Я тогда к тебе пойду.
— Куда?
— В подручные. За хлеб, — сказал он. — Я на дерево залезу. Мне вон двенадцать, я легче тебя.
Я засмеялась. Впервые за день.
— Тебе двенадцать, — сказала я. — Ты на путец с сорока саженей вниз смотреть будешь через надзора.
— А с чего ты взяла, что ты надзор? — сказал Ждан.
Я посмотрела на него и поняла, что не знаю, что сказать.
Ночью я вышла из лабаза и пошла к броду.
Кудлай шёл рядом, не брехал. Он знает, куда мы идём: мы ходим туда с тех пор, когда дед ещё был дома.
У липы я остановилась и приложила ладонь к коре, а потом ухо.
Внутри гудело.
Я слушала долго, минуту, две.
И вот тут я поняла вещь, которую мне не хотелось понимать.
Гул в липе был ровный, усталый, как дыхание у человека, которого разбудили слишком рано. Голос, который я слышала в четыре года, звучал выше и задиристее. Теперь он был ниже — и, главное, он был не для меня. Он не подстраивался. Раньше, когда я подходила к борти, гул менялся: делался чуть урчащим, как будто улей отвечал. Теперь он шёл ровно, никак.
Как будто я пришла в дом, где меня больше не знают в лицо.
— Ну и что, — сказала я вслух. — Ну и пусть.
Голос мой сорвался на первом «ну».
Я села на траву у дерева, и Кудлай лёг рядом и положил голову на лапы.
Три весны. Три весны я не подходила к этой борти.
В первую весну дед собрал сумку и ушёл к сыну в Заречье: сказал, что ему хватит лип и хватит меня. Ушёл и не вернулся, и это оказалось хуже любой другой беды, потому что про другую беду я хотя бы знала, как себя вести.
Во вторую весну я взяла долг у Бурмилы на четыре колоды и уехала работать на его дальнюю пасеку, где борти не в липах, а в привозных колодах, и где мёд качают насосом через трубу, и он пахнет медом так же, как сахарный сироп пахнет воском.
В третью я выплачивала.
Три весны. Пчёлы забывают голос за три весны. Это не поговорка, это правило: я его знала и всё равно не думала, что оно про меня.
Домой я вернулась в темноте.
В сенях стоял Ждан, которого я не звала, и спал на моём полушубке.
— Ты чего тут?
— А вы же не сказали, чтобы я ушёл, — сказал он.
— Я сказала тебе взять хлеб.
— И всё равно не сказали.
Я постояла, потом сказала:
— Ложись на лежанку. И утром пойдёшь со мной.
— Куда?
— К старосте, — сказала я. — Просить, чтобы липу не рубили.
Ждан сел на лежанке, и глаза у него стали как два фонаря.
— А они не согласятся, — сказал он.
— Не согласятся, — сказала я. — Поэтому я буду просить не так.
— А как?
— Ждать утра, — сказала я. — Утро умнее меня. Утром я придумаю, как — так.
Кудлай вздохнул, лёг на пороге и заснул, и я лежала в темноте и думала про три весны, про мост, про Косму с его палкой и про то, как тонко поёт улей, когда тебя не узнают.
Утро, правда, ничего не придумало.
Зато оно привело ко мне человека с воском.
Глава 2. Воск и свет
Человек с воском пришёл в лабаз, когда солнце встало над Осиновым Грудом и в щелях заиграли пылинки.
— Заряна Коса? — спросил он.
— Я.
— Радим Светень. Свечной ряд.
Я знала свечной ряд. Я двадцать лет возила туда воск и знала всех, кроме этого.
— Вы у нас два года не были, — сказала я.
— Я два года не был, — согласился он. — Я был на Соли.
— Зачем?
— Варил свечи для соляных амбаров, — сказал Радим. — Там свеча должна гореть в мокром. У меня получилось.
Он сказал это без хвастовства, как сообщают, что река вскрылась.
— И что вам нужно? — спросила я.
— Воск, — сказал он. — Хороший. Не тот, что вы давали в третьем году.
Вот это было уже обидно.
— В третьем году я давала хороший.
— В третьем году вы давали воск, перетопленный два раза, — сказал Радим. — Он жёлтый и пахнет медом, а свеча из него идёт косо и заливает фитиль. Я его весь переварил в тот раз и всё равно потерял три долины.
Я стояла с ножом в руке, и в лабазе стало очень тихо.
— Радим Светень.
— Что?
— А вы знаете, почему он был перетопленный дважды?
— Потому что вы экономили.
— Потому что я брала воск с чужой пасеки, — сказала я. — У Бурмилы все рамки идут через сушилку, а сушилка у него тёплая, и воск из неё выходит уже тёмный. Я перетапливала его второй раз, чтобы он был хоть какой-то, а не тёмный. И я вам за это ничего не прибавила в цене.
Радим помолчал.
— А зачем вы брали у Бурмилы?
— Затем, что у меня долг Бурмиле. Двести сорок гривен.
Он посмотрел на полки, на круги воска, на Кудлая, на Ждана, который стоял в дверях и доедал вчерашний хлеб.
— А свой воск у вас есть?
— Есть, — сказала я. — Своих бортей у меня пять. С них воску выходит пуд с четвертью. Мне надо четыре пуда на оброк.
— Значит, три пуда вы покупаете.
— Покупаю, — сказала я. — У Бурмилы.
Радим сел на лавку у двери и стал смотреть на свои руки.
— Я вам скажу, зачем я пришёл, — сказал он. — Я вам скажу прямо, и вы на меня не обижайтесь, а потом обижайтесь, если захотите.
— Говорите.
— Мне надо к Покрову сто двадцать свечей, — сказал он. — Это не на продажу. Это на переправу и в ночное: чтобы у паромщика было чем светить, чтобы на Старом Броде стояла свеча и люди не ехали вброд в темноте. Двадцать лет на броду стоял фонарь со свечой, и свечу ставил мой отец, а теперь он в Заречье живёт с сестрой, и свечу ставлю я.
— И что?
— А то, — сказал Радим, — что в этом году моста нет, льда нет, и до Покрова на броду будут ездить в темноте. И мне нужно сто двадцать свечей, которые не плывут.
Я села напротив.
— Хорошо, — сказала я. — У меня есть пуд воска, который я держала для себя. Он двойной очистки, я его варила с водой и с липовым углём, он белый.
— Белый?
— Светло-кремовый, — сказала я. — Если вам нужен белый, вам нужен не мой воск, вам нужен отбельщик.
— Мне нужен тот, который держит фитиль, — сказал Радим. — И ещё мне нужен тот, кто скажет мне правду про липу.
Мы посмотрели друг на друга.
— Вам Косма уже сказал? — спросила я.
— Косма мне сказал, что липа — это сорок брёвен, — ответил Радим. — И что если не будет моста, воск с левого берега будут возить вброд, как возили двадцать лет, и я каждую весну буду терять две долины, и свечи в Семиключье будут косые.
— А я вам скажу, — сказала я, — что если эту липу срубят, то у Семиключья не будет ни моста, ни мёда, потому что второго такого улья нет и не будет.
— Почему?
— Потому что мирской улей — это не пчёлы, — сказала я. — Маток можно купить, пчёл можно перегнать, колоды можно наделать. Улей — это место. У него своё место, и оно не переносится.
— Переносится, — сказал Радим. — Перегон.
В лабазе стало так тихо, что слышно было, как в углу капает воск с ножа.
— Вы знаете про перегон? — спросила я.
— Я воскобой, — сказал Радим. — Я двадцать лет варю воск и знаю, что пчёлы идут на голос. И знаю, что перегон делается на рассвете, по росе, в одно утро, и второго утра не будет.
— Знаете, — сказала я. — А ещё вы знаете, что голос может только тот, чей голос улей помнит?
— Знаю.
— А вы знаете, чей голос помнит этот улей?
Радим посмотрел на меня очень внимательно.
— Ваш, — сказал он.
— Мой, — сказала я. — Только он его забыл.
Ждан, который всё это время стоял в дверях, сказал:
— А что, так бывает?
— Бывает, — сказала я. — Пропусти три весны — и всё.
— И как вернуть?
— Три весны работать, — сказала я. — Три весны рядом. А у меня одна.
Радим встал и подошёл к полке.
— Хороший воск, — сказал он, взяв круг. — Вы его варили с углём?
— С липовым.
— А зимой он белеет?
— Белеет, если стоять на морозе, — сказала я. — Но я вам не об этом. Я вам об улье.
— Я понял, — сказал Радим. — Вы думаете, что я пришёл сказать: рубите, мне нужен мост.
— А вы пришли сказать не это?
Он положил круг на место и вытер руки о штаны — вот тут я впервые увидела, что он всё-таки воскобой, потому что у настоящего воскобоя руки всегда чуть жёлтые у ногтей.
— Я пришёл сказать вот что, — сказал он. — Я в этом городе живу весь год. Мне мост нужен не для воска. Мне мост нужен потому, что на этом броду каждую весну рвёт телеги, и двадцать лет люди платят паромщику по три гривны, а у кого нет трёх гривен, тот едет вброд по пояс в воде. И когда в позапрошлом году у Кузнечного снесло телегу с горшками, — сказал он, — горшечник сидел на том берегу и плакал. Я его видел, потому что я шёл за воском и не мог перейти.
Я молчала.
— А теперь вы мне скажите за липу, — сказал Радим. — Вы правда можете её перегнать?
— Могу, — сказала я. — Если верну голос.
— А сколько на это надо?
— Три весны.
— А у вас?
— Одна.
— И что?
— А то, — сказала я, — что голос возвращается не только веснами. Он возвращается работой. Если я буду рядом каждый день, с утра, и делать всё правильно, — может быть, он вернётся за одно лето. Может быть. Никто не пробовал так.
— А если не вернётся?
— Тогда пчёл придётся выводить с дымом и надеждой, — сказала я. — И тогда я вам скажу честно: я не знаю, что будет с ульем.
Радим долго смотрел на меня, потом сказал:
— Вы прядете воск?
— Что?
— Простите, — сказал он. — Я говорю «прясть воск», у нас так говорят. Это когда из воска тянут.
— Я знаю, как у вас говорят, — сказала я. — Я двадцать лет вожу вам воск.
— Прядите тогда, — сказал Радим. — Я у вас возьму весь, который у вас есть, а за белый дам девять гривен с половиной, а не девять.
— Зачем?
— Затем, что труду надо платить, — сказал он. — И ещё затем, что я хочу взять у вас ещё один воск — тот, который будет, если вы перегоните улей. Мне интересно, что выйдет из липового улья. Он стоял на липе триста лет, он пил липовый цвет, и воск из него должен быть…
Он не нашёл слова.
— Светлый, — сказала я.
— Светлый, — согласился он.
Он ушёл, унося два круга воска в мешке, и Кудлай увязался провожать его до ручья и вернулся очень довольный, как будто ему дали то, чего я не видела.
Ждан сел на лавку и сказал:
— Заряна.
— Что.
— А он к нам придёт ещё?
— Придёт, — сказала я. — Наверное.
— Он купил два круга, — сказал Ждан. — Это восемнадцать гривен. А до взноса тебе надо двадцать. Тебе четыре не хватает.
Я посмотрела на него.
— Ждан.
— Что?
— А ты считать умеешь?
— Умею, — сказал он. — Меня дьяк учил. Я могу в колонку.
Я не знала, что сказать, поэтому сказала:
— Мёду не ешь больше ложки в день.
— Я и не ем, — сказал он. — Я уже третий день считаю.
Вечером я пошла к липе ещё раз.
Пришла, села на траву спиной к стволу, и не стала слушать — слушать надо на восходе, когда улей идёт с облёта и всё слышит. Я просто сидела.
Потом подняла голову и сказала:
— Ну здорова.
Улей гудел.
— Я знаю, что я виновата, — сказала я. — Я знаю, что три весны. Я тебе не про это.
Кудлай тихо подвывал, потому что он не любит, когда я говорю с деревом.
— Я тебе скажу, что будет, — сказала я. — Я приду завтра на восходе. И послезавтра. И через год. И если ты меня не узнаешь к Покрову — ладно, я буду приходить, пока не узнаешь.
Мне не ответили.
Я встала, отряхнула подол и пошла домой, и на первом шаге от берега мне показалось, что в стволе что-то дрогнуло — совсем чуть-чуть, на полтоны.
Я не обернулась. Бортники не оборачиваются.
Но я запомнила.
Глава 3. Три весны
Улей слушают на восходе.
Я пришла затемно, легла на траву и стала ждать. Роса легла на рукава и на волосы, Кудлай свернулся у меня под боком и засопел.
Солнце встало, и улей заговорил.
Я слушала полчаса. Потом встала и пошла домой, считая деревья, на которых работаю: тринадцать. Из них двенадцать — чужие.
И если считать по-настоящему, то в Семиключье две бортницы: я и старая Устинья из Липок, которой семьдесят девять и которая не лазает на деревья с тех пор, как ей стукнуло шестьдесят. Всё остальное — омшаники, колоды, воскобойни и Бурмило.
Сходы в Семиключье бывают в двух местах: у мирского амбара и у часовни. Большой сход — у амбара, на досках, которые кладут на два чурбака.
Староста Ратша сидел на чурбаке, рядом стоял Косма с книжицей, а Бурмило сидел на телеге и не слезал — это чтобы все видели, что он может и не приезжать.
— Первое, — сказал Ратша. — Оброк.
Он читал по листу: сколько с кого, у кого сколько бортей, кто когда сдаёт.
— Бортный посад: Заряна Коса, тринадцать бортей в Груду и шесть в Липках, оброк двенадцать пудов мёду и четыре пуда воску.
— Двенадцать, — сказала я.
— Двенадцать, — сказал Ратша и посмотрел на меня. — Тебе бы в этом году… — он не договорил.
— Что?
— Ничего, — сказал староста. — Пиши, Косма.
Я поняла, что он хотел сказать: тебе бы в этом году оброк вполовину. И не сказал, потому что Бурмило рядом, а при Бурмиле в Семиключье не говорят ничего, что можно потом вспомнить на торгу.
— Второе, — сказал Ратша. — Мост.
Вот тут все повернулись.
— Нам надо сорок брёвен, — сказал староста. — Чтобы до льда. Прокоп-мостовик взялся ставить, но брёвна надо дать лесом. Я смотрел Груд: на мост из Груда уйдёт сорок два дерева и ещё два кузнецам на настил. Но в Груду деревья кривые у воды, весной их рвёт.
Он помолчал и постучал палкой по доске, чтобы слышали задние.
— А на Броду стоит липа, — сказал он. — Прямое дерево, по сухой земле, вырыть под неё можно легко. И вот с этим деревом — беда.
— Беда не в дереве, — сказала я.
— Дай сказать, — сказал староста.
Я замолчала и села обратно: на сходе бортник говорит один раз и старосту не перебивает, иначе сход перестаёт быть сходом.
— С этим деревом беда, — повторил Ратша, — потому что в нём мирской улей. Триста лет. Оброк с него шёл, сколько я помню, и батя мой помнил.
— Триста, — сказал кто-то из задних. — Значит, пора и честь знать.
— Честь, — сказала я, — у всех разная.
— Заряна.
— Дай мне сказать, — сказала я. — Раз я бортница.
Ратша посмотрел на Бурмило. Бурмило не двинулся, но кивнул, и это было хуже, чем если бы он запретил.
Я вышла на доски.
— Улей можно перегнать, — сказала я. — Это делается. Перегон — это не сказки, это работа: вырубить новую борть в живой липе, принять её на сходе, положить в неё щепу из старого дупла и перегнать рой на рассвете, по росе, при трёх свидетелях.
— И в чём беда? — спросил Ратша.
— В том, что перегон делает тот, чей голос улей знает, — сказала я. — А мой голос этот улей забыл.
Сход зашептал.
— Как забыл?
— Меня три весны здесь не было, — сказала я. — Я работала на дальней пасеке. Голос возвращается работой, три весны. У меня одна.
— И что? — крикнули из задних.
— И то, — сказала я, — что у меня лето. Если я буду рядом каждый день, с восхода, и работать как надо, — может, и вернётся. А может, нет.
— А если нет?
— Если нет, — сказала я, — то липу вы срубите, а пчёлы уйдут, или их придётся выводить с дымом, и тогда я не поручусь за мирской улей.
— А что если мы найдём голос? — спросил Косма. — Есть же в уезде бортники с голосом?
— Есть, — сказала я. — Двое. Один в Заволочье, у него голос на три улья, но он берёт тридцать гривен за перегон. А второй — мой дед, который в Заречье и говорить с ним не о чем.
— Значит, тридцать гривен, — сказал Бурмило с телеги.
— Значит, тридцать гривен, — сказала я. — Только голос не берут за гривны. В Заволочье бортники выходят к улью с роднёй, и чужой, даже с голосом, для улья — чужой. Улей, который знает мой голос с четырёх лет, — это мой улей, даже если он теперь меня не помнит.
— Скажи просто, — сказал Ратша.
— Просто так, — сказала я. — Я прошу срок. Всё лето. Если к Покрову я не перегоню улей, я сама первая возьму топор.
Сход зашумел.
— А если ты перегонишь, — сказал Косма, — то всем ждать до Покрова, а мост нужен до льда.
— Мост нужен до льда, — сказала я. — И брёвен надо сорок. Так возьмите их в Груду. Груд вы дадите кривыми деревьями — а вы дайте сорок два и наберите с них, сколько надо. Кривое дерево в мост не годится, да? А вы сделайте мостовику из кривого — крабы, перетки, на подпорку. У Прокопа руки не по-другому склеены.
Прокоп-мостовик сидел на чурбаке, старый, с руками, как корни, и я видела, что он уже не первый год думает то же, что сказала я.
— А вторая беда, — сказала я, — у моста будет ведь не только в брёвнах. У моста будет беда в том, что его будут ставить на берегу, где весной рвёт.
— Это ты к чему?
— К тому, — сказала я, — что вы хотите рубить дерево, которое этот берег держит. Липа корнем держит берег, и когда вы её срубите, берег поедет к следующей весне, и мост вы будете ставить уже над оползнем.
На досках стало тихо.
Ратша смотрел на реку, а Прокоп встал и сказал:
— Вот это она верно сказала.
Решение приняли так: мирской улей перегнать, срок — до Покрова; липу рубить после перегона и не раньше.
— А если до Покрова не перегонишь, — сказал Бурмило с телеги, — топор достанешь сама. Слышали все.
— Слышали все, — сказала я.
— И ещё, — сказал Бурмило. — У тебя долг. Сто восемьдесят.
— Сто восемьдесят.
— Взнос в этом месяце двадцать, — сказал он. — Стало быть, до Покрова ещё четыре взноса. Восемьдесят гривен. Где?
— Соберу, — сказала я.
— Собери, — сказал он. — Потому что я тебя к липе близко не подпущу, если ты мне будешь должен.
И вот тогда Радим, который стоял в конце досок и всё это время молчал, сказал:
— А если она соберёт мёдом, а мёд не продаст?
— Что? — сказал Бурмило.
— Мёд сейчас по три гривны горшок, — сказал Радим. — За лето у неё с пяти бортей своих будет четырнадцать горшков, это сорок два гривны. С княжих бортей тринадцати — половину отдаёт хозяину деревьев. Ей надо восемьдесят.
— И что ты предлагаешь? — спросил староста.
— Я предлагаю оброк обернуть воском, — сказал Радим. — Мёд пусть идёт в город, а воск — мне. Я беру у неё весь воск по девять с половиной, и беру не четыре пуда, а шесть, потому что у меня стоят сорок свечей на переправе, которые надо лить сейчас, а не на Покров.
Сход повернулся к Бурмило.
Бурмило долго молчал.
— Оброк я беру мёдом и воском, — сказал он. — Воск — четыре пуда. Остальное — ваше дело.
— Слышали, — сказал Радим. — Тогда я беру у неё шесть.
— Зачем ты это сделал? — спросила я потом, когда сход разошёлся.
— Что?
— При всей улице меня выручил.
— Я не тебя выручил, — сказал Радим. — Я выручил переправу. Мне нужны свечи до Покрова, а не на Покров. Ты мне нужна работающая, а не сидящая в яме с долгом.
— Спасибо, — сказала я.
— Не надо, — сказал он. — Я тебе ещё вот что скажу. Ты на сходе сказала, что липа держит берег. Это правда?
— Правда.
— А ты знаешь, что мой берег — правый?
— Знаю.
— И что мост нужен с правого на левый, а берег у меня песок?
— Знаю.
Радим посмотрел на Медвянку.
— Тогда я тебе скажу так, — сказал он. — Ты была права на сходе, и это было неудобно, потому что мост я хочу больше тебя. Я хочу мост так, что готов был отдать липу. А теперь я не готов, и я не знаю, что мне с этим делать.
Я посмотрела на него.

