banner banner banner
Душа для четверых
Душа для четверых
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Душа для четверых

скачать книгу бесплатно


Контрольная прошла спокойно, русский худо-бедно списался на перемене, хоть вечер у Анны Ильиничны и спутал ей все карты. Приближался обед – долгожданный и пугающий. Есть к двенадцати часам хотелось страшно, она могла иногда сгрызть пресную сушку за пару часов до еды или пила воду из каждого встречного фонтанчика, но ни поварихи, ни школьная администрация, ни поставщики продуктов – никто не вспоминал про диабетиков, а поэтому обед оставался лотереей.

Перед столовой она забежала в туалет, привычно сполоснула руки, пробила палец иголкой и сунула багровую каплю под тест-полоску – глюкометр сыто пискнул, чавкнул и выдал ей четыре с половиной. Маша заулыбалась. Четверка – это значит, что она сможет нормально поесть, не опасаясь молчаливых тяжелых Оксаниных взглядов перед ужином. Может, даже укусит корочку серого душистого хлеба или выпьет глоток компота с сахаром, такого сладкого, что язык прилипнет к зубам…

Хлопнула пластиковая дверь в соседней кабинке, и Маша принялась торопливо запихивать глюкометр в сумку. От салфетки крепко пахло спиртом, Маша прижимала ее пальцем, выскальзывая обратно, в облако теплого осеннего света. Мир казался ей таким радостным и распрекрасным, что хотелось зажмуриться, – забылось и утро, и вчерашний вечер, и безволие, остались лишь четверка на тусклом экранчике, солнце и предчувствие обеда. Школьный туалет был не лучшим местом для приступа счастья, тут пахло хлоркой и сыростью, капало из ржавого носика крана, а кафельная плитка темнела от наслаивающегося грибка, с которым боролись год от года, всегда проигрывая, но Маша не могла не улыбаться.

Она вихрем, сама удивляясь скорости и ловкости своего тела, сбежала по ступенькам и в высоких дверях столовой едва не столкнулась с кем-то – ученик этот, сутулый и рыжий, выходил с расстегаем в руке и, казалось, спокойно мог пройти по Машиным ногам. Она отшатнулась, сбилась с шага и пригляделась – это, кажется, Костя из параллельного класса, Маша запомнила шапку его космато-рыжих волос. В первый класс он пришел огненный, лохматый, и в памяти у Маши остались огромные пепельно-сиреневые шары букета у него в руках и эти вот волосы. Цветы давно рассыпались в прах, но прическа у Кости осталась прежней. Веснушчатый, с длинным носом и оттопыренной губой, он прошел мимо, свесив руки, и Маша сразу же забыла об этой встрече.

Она подбежала к столу, заглянула в первую попавшуюся тарелку… Суп, гороховый и густой. Манка на молоке, удар по ее только-только восстановившемуся сахару, хлебная запеченная котлета на белом тарелочном боку. А еще сахаристый чай – такой нестерпимо приторный, что из него леденцы можно было делать. В плетенке издевательски сиял белый хлеб.

И голодная Маша сразу перестала улыбаться и присела на дальний край общей лавочки. Ее снова не заметили, не подумали прервать разговор или подвинуться, только учительница гаркнула на кого-то и продолжила орудовать ложкой в гороховой гуще, причмокивая от удовольствия.

Маше до трясущихся потных ладоней хотелось есть. Подкатили слезы – ну почему?! Почему она не может проглотить всю манку и вытереть тарелку краюхой белого хлеба, почему вынуждена оглядываться и искать в чужих плетенках тусклый и невредный хлеб, а классная руководительница снова начнет гаркать, чтобы Маша не вертелась и ела побыстрей, скоро звонок. Она и правда похлебала супа, все же стянула с чужого стола кусочек хлеба и отломила четвертинку, а корку затолкала поглубже в белые куски, чтобы не соблазняться лишний раз. В сумке ее ждали два огурца и груша, которые Оксана клала с вечера, чисто вымытые и вытертые бумажными полотенцами, но Машу это утешить уже не могло.

– Будешь? – спросила вдруг Юля-моль, и Маша только тогда заметила, что в столовой пусто.

Разбежались по углам дежурные, сгребли в одну звенящую кучу тарелки, плеснули мыльной водой на крошки и густо-желтые капли супа. Классная тоже куда-то подевалась по своим учительским делам, и тишина после гудящего, заполненного людьми зала ударила Машу по барабанным перепонкам.

– Чего?

– Будешь, говорю? Я помню, что тебе нельзя, но ты с таким видом сидишь…

Юля протягивала пирожок. Обычный пирожок, румяный такой, глянцевый, из духовки – спасибо, что хоть не жареный, липко-маслянистый, аппетитный… Маша сглотнула слюну. Пирожки, конечно, были под строгим запретом.

– А с чем? – тихонько, как заговорщица, спросила она.

– С капустой и грибами. Отломить?

Маша не успела подумать, слова рванулись сами:

– Да. Отломи.

Мука высшего сорта, белая, от нее сахар улетит в вышину. Возможно, дрожжи, и все в желудке забродит, забурлит. Маргарин или сливочное масло – новый приговор. Тушеная капуста с кусочками шампиньонов, в сметане…

Юля не успела протянуть ей половину пирожка, как Маша уже проглотила его, не разжевывая. От пирожка во рту осталось слабое послевкусие и пустота – Маша разозлилась на саму себя, как злилась снова и снова. Нет чтобы долго держать его во рту, рассасывать, наслаждаться запахом, нет чтобы отламывать по крохотному кусочку и сидеть, зажмурившись, до самого вечера – она просто сожрала и не почувствовала. А дома глюкометр снова наябедничает цифрами, и Оксана вздохнет, и посмотрит этим своим взглядом свысока, и даже говорить ничего не будет или протянет лениво:

– Мария, это все-таки твое здоровье…

И неизвестно еще, что хуже.

Юля-моль сидела напротив и смотрела на Машу с неприкрытой жалостью. Молчала.

Маша поднялась под ее приговором-взглядом, сгребла сумку и сказала негромко:

– Спасибо. Вкусный.

– Да не за что. – Юля вернулась к кружке с остывшим чаем и зачавкала пирожком.

Маша сбежала.

В туалет. Закатать свитер, уколоть в жирную складку на животе несколько единиц инсулина. Только бы не видел, не знал никто о ее слабостях… До конца дня пирожок этот несчастный бурлил внутри Маши, а самой Маше хотелось прореветься. Она потратила долгожданную четверку на ту еду, которую даже не распробовала, не заметила, не почувствовала. С таким же успехом она могла съесть дольку шоколада на фруктозе, грушу из сумки или… Кишки схватывало, крутило, и Юля-моль косилась на нее, а Маша прижимала кулак к ребрам и кривила лицо. Ей даже не нужно было зеркало, чтобы в этом убедиться.

К последнему уроку она преисполнилась мрачной решимости – раз уж такая тряпка безвольная, не может отказаться ни от хлеба, ни от пирожков, значит, будет воспитывать в себе силу воли, ответственность. Она прошла мимо курящих и давно уже не хихикающих над ней одноклассников, снова заметила вдалеке густые рыжие волосы, встала за крыльцом бассейна, чтобы не задувало в лицо, и набрала номер Виталия Павловича.

Она твердо решила спасать Сахарка.

И пусть кто-нибудь: папа, Оксана, диабет, приют или собственная слабость – только попробует ей помешать.

Глава 4

Сын и краски

Стоило чуть звякнуть ключам в подъезде, как Юра уже верно ждал у двери, разве что тапочки зубами не подавал, да и то лишь потому, что тапочек у них в квартире не было, все как-то носками обходились. Кристина с трудом заволокла на пятый этаж распухший от вещей мешок, сгрузила на лестничной площадке и постояла, пытаясь отдышаться. И вроде бы немного безделиц собрали, и в гараж все сгрузили (отец Даны им мало пользовался, и стеллажи зарастали чужим мертвым хламом), да и сама Кристина выбирала только самое важное для полотна, а вот же – выпирает отовсюду из холщовых боков, лезет из горловины, не заткнешь. Так у беременной Кристины вздувался и каменел живот – его перекашивало, торчала напряженная, твердая мышца, скрючивала напополам, и Кристина думала, что это просто надо пережить и станет полегче. Не стало.

В гараже провозились почти до полуночи, Дана подбросила на машине к подъезду. Она редко воровала отцовские ключи и каждый раз так приплясывала губами, когда отец звонил, что Кристина сразу отводила взгляд. Пай-девочки из Даны не вышло, бритая макушка ее блестела под электрическими лампочками, а глаза темнели, она везде и всюду доказывала – я могу говорить, могу делать, я живая и свободная. Свободная…

На связке ключей болтался брелок – стекляшка с пробковой крышкой, внутри которой хранилась пыль. Кристина собирала грязь и паутину с чужих плинтусов, соскребала камнем схватившуюся землю в цветочных горшках, толкла таблетки от гипертонии или сахарного диабета. Никому не нужные разноцветные порошки она замешивала в краску, которой расписывала холсты, пытаясь ухватить умершую одинокую память. Переложить на бумагу, кусок картона или фанерный лист чьи-то бусы из желто-рыжего узорчатого пластика, вазу с отколотым горлышком или очечник в розовых пучеглазых ламах казалось ей недостаточным. Приходилось выкручиваться.

Однажды Кристина подобрала тонкий, полупрозрачный волос с головы одной из пенсионерок, стандартно одинокой, и наклеила в углу картины, щедро перекрыв масляным, тяжелым, только бы сохранить. Она часто спрашивала внутри – зачем? Кому это нужно вообще, мертвые бабки, пустые квартиры, желчный Палыч? Может, Кристина просто боялась на старости лет превратиться в никому не нужную развалину, которая мертвой пролежит полгода в квартире, ссохнется до мумии, до обтянутого серо-коричневой кожей скелета или сгниет до костей… В ее двадцать два о таком не задумывались, но Кристина часто вставала перед зеркалом и замечала не отросшие корни, не щеки в прыщах или провалы глаз с одной лишь мечтой в каждом зрачке – выспаться, а собственную старость, будущие морщины, незаметную глазу седину. Одиночество.

Если она не любит собственного сына, с чего бы вдруг он ее полюбил?

Возвращаться в квартиру не хотелось. Кристина повозилась ключами в замке, подтянула к себе мешок. Сегодня они разбирали жилье у дедульки с водянисто-прозрачными, бесцветными от долгой и невыносимой жизни глазами. Квартира была аскетичной, пустой – уже хорошо, не пришлось выгребать газеты, банки, крупы… Жили с дедулькой две табуретки на железных ножках, стол и пузатый телевизор на подоконнике, панцирная кровать, комод, полка с книгами. Голые стены хранили отпечатки старых обоев, в тон им были голый дощатый пол и лампочка в голом же патроннике. Кристина вдохнула дедулькину душу и почти ничего не почувствовала: была робкая тоска по деревне, по старой корове с больным глазом, по матери, были воспоминания о прочитанных книгах, вот и все. Не только глаза потеряли цвет, сам дедулька потерял и малейшую радость или горесть от жизни, ничего его не трогало уже много лет. Он слышал об умирающих друзьях, с которыми не виделся десятилетиями, и равнодушно шел варить макароны. Ни жены, ни детей, ни большеухой веселой собаки, на которую он смотрел бы как на сгусток жизни и сам бы барахтался потихоньку. Пенсия, магазин, кровать.

Пыли было в достатке, а вот книг, которые бы запомнились (Кристина выдрала пару страниц с карандашными скупыми пометками, а на остальные не стала и смотреть), не нашлось, и она схватила банку закисшего кефира. Полотно само вырисовывалось перед ней, накладывалось тонким, прозрачно-сияющим на запустение: голая выщербленная стена с куском обоев, кефир, карандашные наброски. Так даже лучше – если не было ничего в дедулькиной напрасной жизни, то пусть и картина остается пустой. Много воздуха и тишины.

В этом Кристина находила правду и суть. Мешок так давил на плечо, будто воспоминания на самом деле что-то весили. Юра сам распахнул перед ней дверь, наверное, устал ждать, пока Кристина соберется с силами. Она глянула на него исподлобья, но мешок передала – звякнул в полотняных внутренностях пустой аквариум, оставшийся музеем-памятью от единственной за всю жизнь рыбки.

– Долго ты. – Юра никогда не выговаривал, не орал, только чуть улыбался, и улыбка его напоминала Машину. – Думал, бросила сына на меня и сбежала за границу.

– Если бы деньги были, я бы так и сделала.

Настроение не располагало к шутливому тону. Кристина привалилась плечом к косяку, дернула молнию на куртке. Взглянула на себя в зеркало над комодом и не узнала – волосы торчали из-за ушей, темно-бордовая краска смылась, обнажила проплешины, но нигде – ни в блеске усталых глаз, ни в плотно сжатых губах, ни даже в волосах этих чертовых – самой Кристины не было. Что она только ни делала: и брилась наголо вслед за Даной, и красилась в кислотно-зеленый, и ноздри пробивала пирсингом, но отражение оставалось незнакомым.

Кристина устала искать собственное лицо.

Юра отнес мешок к ней в комнату и вернулся со Шмелем на руках – тот сонно тер глаза кулачками и зевал мелким круглым ртом. Кристина скупо кивнула ему. Юра проверил щеколды на двери, залепил глазок кусочком пластилина и спросил чуть напряженно:

– Никого в подъезде?

– Никого. Можешь спать спокойно.

Он просветлел. А вот Шмелю что-то не понравилось – то ли свет яркий, то ли Юрины объятия, то ли угрюмое материнское лицо, – и он мигом заверещал. Тоненько, по-девчачьи. Кристине захотелось заткнуть уши руками. Или даже сунуть носок ему в рот.

– Как съездила?

Перекричать Шмеля не получилось, и Юра ловко перебросил его с руки на руку, пощекотал живот. Шмель выгнулся дугой и зарыдал в полную силу.

– Унеси ты его. – Кристина разделась и, не оглядываясь, ушла на кухню. – Поесть-то приготовил?

– Конечно. – Юра пошел следом за ней, словно с мегафоном в руках. Кристина чувствовала их взгляды лопатками. – Я макарон наварил, а еще оладушки остались, на кефире.

– Идеальный муженек будешь кому-то.

Кристина отгородилась от них дверцей холодильника, съела холодный маслянистый комок. От криков у нее начинала трещать голова.

– Видишь, не твой даже, а счастья и тебе перепало. – Юра все же всучил ей ребенка, улыбнулся во все зубы и принялся, как фокусник, разогревать еду, дирижировать тарелками и вытряхивать крошки сахара из банки. На кухне он всегда размягчался, становился миролюбивым, и если бы еще Шмель так не орал… Она скосила глаза на лицо сына, чужого для Юры, родного для нее, но надоевшего, ненавистного. Кристина не чувствовала по отношению к нему ничего, кроме раздражения, и это было единственным во всей ее жизни, что вызывало стыд приливами жара к щекам, кололо в горле рыбьей костью и толчками будило по ночам. Багровое щекастое лицо, щелочки глаз в налившихся веках, слезы и сопли, реденькие брови – Кристина видела в нем свои черты, видела и черты его настоящего отца, но как-то неопределенно, неясно. И нос вроде бы ничей, и глаза чужие, а проскальзывает что-то в нем иногда, то ли опущенные уголки губ, то ли нахмуренность, то ли…

Шмель заорал ей в лицо, и она через силу прижала маленькую темную голову к груди. Подкинула сына на коленях, пытаясь качнуть, промычала что-то вроде извечного «а-а-а». Шмель задергался в руках.

– Ты его покормил? – вставила Кристина, когда Шмель чуть хватанул воздуха широким ртом.

– Покормил, марлю новую положил, укачал. Капризничает, по мамке соскучился. Пообщаетесь хоть.

– Я устала. – Кристина поднялась.

В ее комнате никогда не бывало темно – дрожал чуть голубоватый, холодный свет уличного фонаря, раскачивался от кроватки к дивану. Вроде живут высоко, но свет этот сводил Кристину с ума. Она задергивала шторы и пряталась под подушку, но чудилось, что свет беззастенчиво и нагло высвечивает ее, скрюченную, на матрасе, выставляет всем напоказ. Шторы, тюль и планка на окно не помогали, свет будто бы пробивался сквозь стену и мешал ей спать.

Кристина закинула Шмеля в кроватку, торопливо и пусто погладила его по голове, даже чмокнула в воздух над макушкой. Шмель, хоть и маленький, не был дураком – материнскую вымученную ласку не замечал, хватался за пластиковые перила, тянулся. Кристина в очередной раз с ужасом подумала, что будет, когда Шмель научится выбираться из кроватки, побежит следом, заканючит, а она и тогда ничего не сможет ему дать.

Даже уличного света хватало, чтобы разглядеть багрово-мокрый блин вместо Шмелиного лица.

Кристина сбежала. Крепко закрыла за собой дверь, чтобы крики остались в комнате. Хорошо еще, что третья их соседка, с которой Юра и Кристина снимали квартиру, на время переехала к подруге, – они снова поцапались с Кристиной почти до крови и поклялись, что жить вместе не будут. Яна, с которой Юра пытался выстроить какие-то немощные отношения – то расставался, то встречался исключительно ради постели, – выдала им напоследок, что слишком добра и не будет выгонять безмозглую Кристину с приплодом на мороз, а потому уйдет сама.

Но все знали, что она остынет и вернется. И снова будет вычерпывать чайной ложечкой Кристине мозг, почему это у нее такой шумный ребенок и когда все эти вопли прекратятся.

Юра заканчивал накрывать на стол:

– Успокоила бы хоть, покачала. Может, животик болит.

– Детей нельзя приучать к рукам, – буркнула Кристина, отщипывая хлебный мякиш. – Балованный вырастет.

– Это ему точно не грозит.

Ударило упреком, и Кристина заела его тремя макаронными рожками с кислым кетчупом. Юра смутился, кинулся наливать ей чай. В комнате поутихло. Шмель, может, и всхлипывал себе под нос, но почти успокоился, а это значит, что он скоро уснет. Все Кристина делала правильно. Он накормлен, он поиграл с Юрой, у него все в порядке.

Не такая уж она и плохая мать.

Да?

Юра присел напротив, вяло подковырнул горелое тесто пальцем. Плечи и скулы у него были напряженные, и Кристина знала, что он хочет поговорить. Знала, что он испортит ей остатки аппетита, а поэтому давилась макаронами, и заталкивала внутрь хлебные подсохшие корки, и заливала водой, и грызла сушки…

– Как день прошел? У кого квартиру разбирали? – решился Юра, отодвигая пустую кружку.

– Да там разбирать-то нечего, – с набитым ртом ответила Кристина и прямо заглянула ему в лицо. – Дедок, ни жизни, ни смысла. Умер и сам не заметил.

– Да уж… Каких только не бывает, да?

– Угу, – вздохнула она. – Ты если хочешь сказать, так говори, не надо мне этих долгих заходов. Я понимаю, что ты устал и тебе надоело нянчиться с чужим ребенком, но денег лишних нет и не предвидится. Даже на еду.

– Мне не трудно со Шмелем посидеть. – Он примирительно поднял ладони в воздух. – Все равно же целыми днями дома, курс по веб-дизайну долгий, потом пока работу найду… Но и тебе надо с ним общаться, хоть иногда. Я же не могу как мать…

– И я. – Кристина втолкнула последнюю макаронину и отложила вилку.

– Я серьезно вообще-то.

– Я тоже.

Юра уставился на нее – лицо у него было такое всепрощающее и даже с каплей извинения за свою слабость, что Кристине стало противно. Захотелось уйти, спрятаться и от него, и от сына.

– Я у нас вообще-то за добытчика в семье, а ты тогда отвечаешь за быт, уют и потомство. – Голос скрипел по-старушечьи, Кристина поморщилась.

– Это же не мое потомство. – Он улыбался. – Ты не подумай, Шмель классный, и нам с ним здорово, но я ему не мама. И не папа даже. Да и учиться проблематично с таким ребенком. Пока ползунки перестираешь, марлю на подгузники просушишь, пока выкупаешь… Поможешь мне завтра с купанием? Одному неудобно.

– Врешь. Просто хочешь, чтобы я помогла.

– Ну какой же я отвратительный человек, правда?

Она кривовато усмехнулась:

– Я тебя услышала. Как выйдешь на работу, я возьму Шмеля на себя.

– Ты уже так говорила. Но даже когда работа находится…

– Слушай, отстань от меня. Я устала, еще и полночи концерты эти выслушивать, кроватку трясти, а потом с рассвета за отрисовку садиться. Ты думаешь, продукты сами в холодильнике вырастают? У меня эти макароны из ушей скоро полезут, не могу эту гадость жрать. А ты, вместо того чтобы помочь, подработать, только пилишь, что мамаша из меня не очень. Спасибо огромное. Ог-ром-но-е!

Да, она не пример матери-героини, но и ему поменьше надо читать ей нотации, а побольше искать работу – три человека на Кристинины заказы выживали с трудом, деньги за счетчики и съем сжирали больше половины, а еще надо было заказывать лекарства Шмелю, искать продукты, смесь подешевле…

Юра сжался на стуле в точку, как будто и оладьи на кефире, и макароны с кетчупом (все – купленное на ее деньги) встали ему поперек горла.

– А сейчас, если урок нравственности и милосердия закончен, я спать пойду. У меня сил нет уже просто приходить сюда, не то что с вами общаться.

И она прекрасно знала, что Юра не возразит, не прикрикнет, что он сгорбится над столом и попытается ногтями, как гниду, раздавить чувство вины, которые выросло в два или три раза больше его самого. А завтра весь день проведет со Шмелем на руках, как бы желая исправиться, и Кристину встретит все тем же печально-просящим взглядом… Нет бы ему проявить волю, грохнуть по столу, рявкнуть, что он в няньки не нанимался, уйти и снять другое жилье, нет – Юра из штанов выпрыгивал, чтобы нравиться всем и каждому, быть полезным, а поэтому даже с работой не мог от всей этой младенческой чепухи отказаться.

И Кристина пользовалась этим, и радовалась, и ничего не собиралась менять. Она надолго закрылась в ванной, хотя ненавидела ее больше других комнат в квартире – отслаивающаяся от стены краска, хлопья влажной штукатурки и чернота: то ли плесень, то ли ржавчина, то ли въевшаяся грязь. Даже кафель отставал от стен, грязно-желтый, советский еще… Лампочку вкручивали мелкую, чтобы не видеть коричневого дна эмалированной ванны, чтобы мелкое зеркальце в белых каплях-брызгах терялось в полумраке, а вечно журчащий туалетный бачок не занимал половину комнаты.

Но Шмель мог еще не заснуть, а тогда приход Кристины стал бы началом нового грандиозного плача. Если бы не этот разговор с Юрой, она напросилась бы к нему в комнату – Юра послушно лег бы на пол, на комковатый худой матрас, который всегда дожидался своего часа под кроватью. Сейчас видеть его виноватое лицо не хотелось.

Умываясь холодной водой – опять авария на теплотрассе, весь двор перекопан, горы жирной горячей земли и вонь то ли от канализации, то ли от гнилых труб, – Кристина думала, где бы достать денег. Краску она заказывала из Китая, баночки пахли пластиком и едкой химией, от них кружилась голова; в магазине среди бесконечных полок Кристина виртуозно выбирала самое дешевое и по большой скидке, но даже тогда вопрос об обычных подгузниках не стоял и приходилось использовать марлевые рулоны. Молоко после родов, кесарева сечения, к ней так и не пришло, да она и не хотела превращаться в доильный аппарат, а поэтому покупала самое дешевое питание, и, слава всем богам, Шмелю оно подходило.

Кристина много общалась, звала приятельниц из колледжа, старых подружек, лишь бы кто-то с ее сыном посидел. Хорошо, что Юра вылетел с работы, – теперь ему не найти причины, почему он не может днями напролет носить по квартире крикливое создание и качать его по ночам.

Она пробралась в комнату, осторожно зажгла ночник – Шмель поерзал в дешево-розовой кроватке, вздохнул, по-взрослому и устало, отвернулся к стене. Кристина перевела дух: меньше всего ей хотелось тратить время на ерунду. Огромный белый мешок из-под муки перегородил комнату, нарушил стройную гармонию беспорядка. Горшки с высохшими геранями и сгнившими кактусами, разбросанные полотнища и холсты, кое-где исчерченные, а кое-где перекрашенные или новые, еще не испорченные… Летом Кристина с Юрой ездили на заброшенные огороды, искали доски и гвозди в горелых головешках, а потом сколачивали полки и стеллажи – всюду лежали чужие вещи, воспоминания и мысли, то, что Кристина забывала отвезти в гараж или оттягивала, словно это было ее собственное.

Шмелю такой завал из подрамников, вязаных кофт или мухоловок, шляп, бус или блестящих диско-шаров очень нравился – иногда он просыпался и долго сидел, глядя, как прыгают солнечные зайчики от разбитого зеркальца или как в старых оплавленных свечах будто бы все еще мерцает огонек. Главное, что в такие мгновения он молчал, а поэтому и Кристина готова была принести ему что угодно, только бы это не заканчивалось.

Она тихо разобрала вещи, на каждый пенопластовый фрукт с кислотно-яркими боками, на кружку или корову-солонку она наклеивала стикеры, на которых писала имя, фамилию и отчество. Все заносила в блокнот, черкала пару слов о комнатах, квартирах или домах в частном секторе, чтобы самой не забыть. Что потрясло, что искалось с особой тщательностью, что стоит поставить на первый план, а что призрачно обозначить как бы между двумя мирами, легкая дымка и белая акварельная пена. Оттенки, тени и блики, и вот уже человек оживает перед ней в вещах.

Каждый новый день затирал чужие воспоминания, они зарастали, как коряги в иле на речном дне. Оставалось что-то огромное и непосильное вроде нежданного острого счастья-вспышки, или потери, или аварии, в которой разбились трое, а ты вышла с ушибленной о подушку безопасности грудиной, села на асфальт и расхохоталась – то ли жизни радуясь, то ли не соображая ничего. Бывало и такое.