скачать книгу бесплатно
Эбернети в изумлении разинул рот. Один из лаборантов с силой пихнул электромагниты, и Эбернети, охваченный внезапной яростью, подхватил с пола обломок дерева и с маху ударил им варвара. Кое-кто из ассистентов поспешил ему на подмогу, но остальные, подступив вплотную, принялись ломать, крушить оборудование. Завязалась колоссальная драка. Эбернети самозабвенно махал дубиной, испытывая невероятное удовольствие всякий раз, как удар попадет в цель. От мелких брызг крови в воздухе сделалось солоно на губах. Его труд, его изобретение разносят на части!
– Из-за тебя, из-за тебя это все! – завизжала Джилл, швырнув в него одним из шлемов.
Сбив с ног подобравшегося к электромагнитам, Эбернети вскинул импровизированную дубину, намереваясь покончить с ним раз навсегда, но тут в руке Уинстона ярко блеснул металл, сталь хирургического скальпеля. Взмахнув оружием снизу вверх, точно бейсбольный питчер, Уинстон глубоко, по самую рукоять, вонзил клинок Эбернети в диафрагму. Отшатнувшись назад, Эбернети потянул носом воздух и обнаружил, что дышать – легче легкого, что с ним все о'кей, никто его не заколол.
Развернувшись, он пустился бежать, ринулся на террасу. Уинстон, и Джилл, и все остальные, спотыкаясь, падая, рванулись за ним по пятам. Внутренний двор неведомо отчего поднялся куда выше прежнего, оставив горящий, дымящийся город далеко внизу. К самому сердцу города спускалась широкая лестница неимоверной длины. Ночь выдалась ветреной, беззвездной, снизу слышались крики людей. На краю террасы Эбернети оглянулся и увидел в какой-то паре шагов от себя искаженные яростью лица преследователей.
– Нет! – вскрикнул он.
Преследователи бросились на него. Отбиваясь, Эбернети взмахнул дубиной – раз, и другой, и третий, а после развернулся к каменным ступеням лестницы, сам не понимая, как, споткнулся, кувырком полетел вниз, вниз, вниз, и…
И проснулся. Проснулся, по-прежнему падая в бездну.
Черный воздух
Лиссабонскую гавань покидали торжественно, при полном параде. Полотнища стягов трещали на свежем ветру, грозно сверкала в лучах ослепительно-белого солнца медь кулеврин, священники на звучной, певучей латыни повторяли во всеуслышанье благословение Папы, на носовых и кормовых надстройках теснились солдаты в броне, матросы, по-паучьи облепившие ванты, махали почтенным жителям города, оставившим дневные труды, чтоб выйти на вершины холмов и оттуда, с насквозь пропеченных солнцем дорог, полюбоваться бессчетным множеством собравшихся в гавани кораблей – ведь то была Армада, Наисчастливейшая Непобедимая Армада, отправлявшаяся подчинить воле Господа еретиков-англичан. Второго такого отплытия еще не бывало и не будет вовек.
К несчастью, после выхода в море ветер целый месяц кряду дул с северо-востока, не меняя направления ни на румб, и на исходе этого месяца Армада придвинулась к Англии не более самого Иберийского полуострова. Мало этого: спеша исполнить военный заказ, португальские бондари изготовили множество предназначенных для Армады бочонков из «зеленого», сырого дерева, и к тому времени, как корабельные коки откупорили их, мясо внутри сгнило, а вода стухла. Пришлось Армаде тащиться в порт Ла-Корунья, где несколько сотен солдат и матросов, попрыгав за борт, добрались до испанского берега, а там их и след простыл. Еще несколько сотен умерли от болезней, и посему дон Алонсо Перес де Гусман эль Буэно, седьмой герцог Медина-Сидония и адмирал Армады, лежа на скорбном одре в каюте флагманского корабля, вынужден был прервать составление очередной ламентации в адрес Филиппа II, дабы отдать солдатам приказ отправиться за город и собрать там крестьян для пополнения ими команд кораблей.
Один из отрядов этих солдат завернул во францисканский монастырь невдалеке от Ла-Коруньи, где произвел немалое впечатление на мальчишек, состоявших при монастыре в услужении у монахов и ждавших возможности принять постриг самим. Монахам предложение солдат пришлось не по нраву, но воспрепятствовать им святые отцы не могли, и мальчишки, все до единого, отправились на флотскую службу.
Был среди тех мальчишек, немедля разведенных по разным кораблям, и Мануэль Карлос Агадир Тетуан, семнадцатилетний уроженец Марокко, сын жителей Западной Африки, захваченных в плен и обращенных в рабство арабами. За недолгую жизнь свою он успел повидать и прибрежный марокканский городок Тетуан, и Гибралтар, и Балеары, и Сицилию, и, наконец, попал в Лиссабон. Работал в полях, чистил конюшни, помогал вить канаты и ткать холсты, разносил еду да выпивку в тавернах, а после того, как мать умерла от оспы, а отец утонул, попрошайничал на улицах Ла-Коруньи, последнего порта, откуда отец ушел в плаванье, пока (ему тогда как раз сравнялось пятнадцать) один из францисканцев, споткнувшийся о Мануэля, спящего посреди переулка, наведя о нем справки, не приютил его в монастыре.
Без умолку хнычущего Мануэля отвели на борт «Ла Лавии», левантского галеона водоизмещением без малого в тысячу тонн. Здесь корабельный штурман, некто Лэр, взял его под опеку и повел вниз. Лэр был ирландцем, оставившим родину, главным образом ради совершенствования в собственном ремесле, но вдобавок из ненависти к забравшим в Ирландии власть англичанам, и при том настоящим гигантом: грудь – что у кабана, ручищи – толщиной в нок рея. Увидев Мануэлево горе, он, человек в душе вовсе не злой, шлепнул его мозолистой лапищей по затылку и со странным акцентом, но без запинки заговорил с ним по-испански:
– Брось хныкать, парень! Мы идем воевать треклятых англичан, а как покорим их, святые отцы из твоего монастыря в аббаты, не меньше, тебя произведут! А до того дюжина английских девиц падет к твоим ногам, моля о прикосновении вот этих самых черных ладоней, можешь не сомневаться. Давай-давай, кончай ныть. Сейчас койку тебе отведем, а как выйдем в море, и должность для тебя подыщем. Пожалуй, назначу-ка я тебя на грот-марс: наши черные – все марсовые хоть куда.
В дверь высотой не более половины своего роста Лэр проскользнул с ловкостью ласки, ввинчивающейся в крохотную норку в земле. Ладонь шириной в половину дверного проема увлекла Мануэля следом за штурманом, в полумрак. Охваченный ужасом, мальчишка едва не споткнулся на широких ступенях трапа, едва не упал на Лэра и лишь чудом сумел устоять на ногах. С полдюжины солдат далеко внизу громогласно захохотали над ним. Прежде Мануэль никогда не бывал на борту корабля крупнее сицилийских паташей[5 - Паташ (patache) – небольшое посыльное судно.], а большую часть немалого опыта морских плаваний получил на каботажных каракках, и потому просторная палуба там, внизу, рассеченная на части желтыми солнечными лучами, проникавшими внутрь сквозь открытые порты, огромные, как церковные окна, сплошь загроможденная бочками, тюками сена, бухтами каната, не говоря уж о сотне человек, занятых делом, показалась ему настоящим дивом. Таких огромных залов, как тот, что лежал впереди, не было даже в монастыре!
– Храни меня святая Анна, – пробормотал он, не в силах поверить, что он вправду на корабле.
– Спускайся вниз, – ободряюще велел Лэр.
Однако в огромном зале их путь не закончился. Отсюда они спустились еще ниже, в душное, вчетверо меньшее помещение, освещенное неширокими веерами света, струившегося сквозь узкие прорези портов в обшивке.
– Вот здесь будешь спать, – сказал Лэр, указывая в один из темных углов у массивного дубового борта.
Лежавшие во мраке зашевелились, засверкали глазами, поднимая веки.
– Что, штурман, еще один из тех, кого нипочем в темноте не найдешь? – сухо, уныло проскрипел кто-то.
– Заткнись, Хуан. Гляди, парень: вот эти доски отделяют твое место от остальных. Чтоб не катало тебя от борта к борту, когда выйдем в море.
– Чисто гроб – только крышкой сверху накрыться.
– Закрой пасть, Хуан.
Как только штурман указал его койку, Мануэль рухнул в нее ничком и снова заплакал. Для его роста ячейка оказалась коротковата, торчащие над палубой доски бортиков изрядно потрескались да поистерлись. Соседи спали либо толковали о чем-то друг с другом, не обращая на новенького никакого внимания. Горло сдавил шнурок медальона. Поправив его, Мануэль вспомнил о молитве.
Святой покровительницей Мануэля монахи назначили Анну, что доводилась матерью Деве Марии и, стало быть, родной бабкой самому Иисусу Христу. При Мануэле имелся небольшой деревянный медальон с ее образом, подарок аббата Алонсо. Сжав образок между пальцами, Мануэль устремил взгляд в крохотные коричневые точки – в глаза святой. «Прошу тебя, матушка Анна, – безмолвно взмолился он, – забери меня с этого корабля, унеси домой. Унеси меня домой, пожалуйста».
С этим Мануэль так крепко стиснул в руке образок, что выпуклый резной крест с обратной стороны медальона оставил след в виде багрового крестика и на его ладони. Много, много часов миновало, прежде чем он смог уснуть.
Два дня спустя Наисчастливейшая Непобедимая Армада покинула Ла-Корунью – на сей раз без стягов, без толп провожающих и даже без стелющегося по ветру дыма священного ладана… однако в тот день Господь ниспослал им западный ветер, и флотилия весьма неплохим ходом двинулась к северу. Шли корабли строем, изобретенным солдатами, стройные фаланги их взбирались с волны на волну – впереди галеасы, посредине грузовые урки, а по бокам, на флангах, громадины галеонов. Тысячи парусов, поднятых на сотнях мачт, поражали воображение: казалось, над просторами лазурной равнины высится целая роща сказочных белых деревьев.
Мануэля эта картина потрясла ничуть не меньше, чем всех остальных. «Ла Лавия» несла на борту четыреста человек, а для управления кораблем одновременно требовалось всего тридцать, и посему все три сотни солдат любовались Армадой, собравшись на юте, а свободные от вахты и успевшие выспаться матросы толпились чуть ниже, на баке.
Матросская служба Мануэля оказалась проста. Вахту ему определили с левого борта, у миделя, там, где крепились левые шкоты парусов грот-мачты и огромных треугольных полотнищ латинского парусного вооружения фока. Мануэль помогал еще пятерым товарищам натягивать все эти тросы потуже или, наоборот, отпускать – смотря по указаниям Лэра. О заведении шкотов на утки и об узлах заботились остальные, так что весь труд Мануэля сводился к тому, чтоб тянуть шкот, когда велено. Судьба его могла обернуться куда как хуже, однако замыслы Лэра, намеревавшегося отправить Мануэля, подобно другим африканцам в команде, на марс, потерпели самое позорное поражение.
Нет, Лэр, разумеется, пробовал.
– Господь одарил вас, африканцев, головами, куда лучше наших приспособленными к высоте, чтоб по деревьям ловчее лазали, спасаясь от львов, верно я говорю?
Однако, вскарабкавшись следом за марокканцем по имени Абеддин по вантам на грот-марс, Мануэль оказался посреди жуткой, бескрайней бездны: низкие серые тучи едва не касались макушки, а далеко внизу, прямо под ногами, пенились волны, расшитые белыми росчерками кильватерных струй идущих впереди кораблей… и вынести всего этого он не сумел. И вцепился руками-ногами в леерную стойку грот-марса, да так, что оторвать его и с хохотом, с руганью спустить вниз удалось только впятером. Тогда Лэр с превеликим отвращением, однако не прилагая к тому особых усилий, отлупил его тростью и оттолкнул к левому борту у миделя.
– Должно быть, ты – просто сицилиец, подпаленный на солнце!
Вот так Мануэля и назначили шкотовым.
Несмотря на сей инцидент, с товарищами по команде он сдружился неплохо. Нет, не с солдатами, разумеется: солдаты держались с матросами грубо, заносчиво, а матросы во избежание ругани или зуботычин старались обходить их стороной. Таким образом, три четверти экипажа считали себя людьми иного сорта, оставаясь для прочих чужими. Посему матросы предпочитали свою компанию. Разношерстный экипаж собирали по всему Средиземноморью, и Мануэль, пусть даже новенький на борту, ничем не выделялся среди остальных. Объединяла матросов только общая враждебность к солдатам.
– Да этим героям даже острова Уайт не захватить, если мы их туда не доставим! – ворчал Хуан.
Первым делом Мануэль перезнакомился с товарищами по вахте, а затем и с соседями по койке. Свободно говоривший по-испански и по-португальски, неплохо знавший арабский, латынь, сицилийское и марокканское наречие, в своем углу нижней палубы полубака он мог разговаривать с кем пожелает. Марокканцы время от времени звали его в переводчики, и чаще всего это означало, что ему предстоит рассудить какой-нибудь спор. В подобных случаях сообразительный, проворный умом Мануэль нарочно «переводил» так, чтоб примирить спорщиков меж собой. Единственным чистокровным испанцем поблизости был тот самый Хуан, встретивший приведенного Лэром Мануэля язвительными замечаниями. Поболтать он любил, причем постоянно жаловался всем соседям на жизнь или пророчил недоброе.
– Я уже бился с Эль Драко там, в Вест-Индиях! – похвалялся он. – Наше счастье, если сумеем проскользнуть мимо этого дьявола. Хотя нет, не уйти нам от него, ни за что не уйти, попомните мое слово…
Товарищи Мануэля по вахте держались куда веселее, и работать либо упражняться с ними в матросском деле под зорким присмотром никому не дававшего спуску Лэра было одно удовольствие. Мануэля они звали то Марсовым, то Древолазом и постоянно вышучивали его уточные узлы, упорно сопротивлявшиеся быстрому роспуску. Неумение управляться с узлами стоило Мануэлю множества ударов Лэровой тростью, однако на борту имелись матросы гораздо хуже, и неприязни к нему штурман вроде бы не питал.
Постоянные жизненные перемены научили Мануэля приноравливаться к чему угодно, и вскоре матросские будни сделались для него чем-то вполне естественным. Разбуженный окриком Лэра или Пьетро, старшего над шкотовыми у миделя с левого борта, Мануэль мчался на батарейную палубу, где начинались владения солдат, а оттуда – к тому самому большому трапу, ведущему на свежий воздух. Только после этого он мог с уверенностью сказать, какое теперь время дня. Первую неделю возможность выбраться из полумрака нижних палуб под ясное небо, навстречу ветру и свежему воздуху, доставляла невероятное, невыразимое наслаждение, однако чем дальше Армада продвигалась на север, тем холодней становилось вокруг. Отстояв вахту, Мануэль с товарищами спешили на камбуз, где получали порцию сухарей, воды и вина. Порой коки резали нескольких коз или кур и варили похлебку, но чаще всего матросам доставались одни только сухари – сухари, не успевшие просохнуть и зачерстветь в бочках. Последнее обстоятельство без устали проклинали все до единого.
– Морской сухарь – он лучше всего, когда тверд, как дерево, и источен червями, – пояснил Мануэлю Абеддин.
– Как же их тогда едят? – удивился Мануэль.
– Хочешь – стучи куском сухаря по столу, пока черви не выпадут, а хочешь – так, с червями, и ешь.
Все прочие захохотали, и Мануэль рассудил, что Абеддин, по всей вероятности, шутит, но… мало ли – а может, и нет?
– С души воротит от этой липкой дряни, – сказал Пьетро по-португальски, а Мануэль перевел его слова двум молчаливым африканцам, понимавшим только марокканский арабский, и, перейдя на испанский, согласился, что для желудка такая пища тяжеловата.
– Хуже всего, – заметил он, – что сверху все черствое, а изнутри – свежее, мягкое.
– Свежими да мягкими они отроду не бывают.
– Точно: мягкое – это черви.
Чем дольше продолжался поход, тем дружней становились соседи по нижней палубе. Еще дальше к северу марокканцы начали ужасно мерзнуть. К тому времени, как они спускались в низы после вахты, их темная кожа покрывалась мурашками, точно скошенный луг – стерней, губы и ногти синели, а прежде чем уснуть, каждый из них битый час дрожал, трясся, стуча зубами, будто карнавальный плясун – кастаньетами. Вдобавок волны Атлантики становились все выше и выше, и матросов, вынужденных нацепить на себя всю одежду, какая у них имелась, ничем не прикрытых, не защищенных, болтало в койках, от доски до доски, из стороны в сторону. Со временем марокканцы, а за ними и все остальные обитатели нижней палубы полубака приноровились спать по трое в одной койке, по очереди перебираясь в середку и прижимаясь друг к другу, точно ложки. Таким образом, притиснуть спящего к перегородке качка, конечно, могла, но от края до края койки спящих уже не швыряло. Готовность Мануэля присоединиться к этаким троицам, ложась у перегородки, сделала его всеобщим любимцем: все были согласны, что подушка из него – хоть куда.
Захворал он скорее всего из-за рук. Да, дух его смирился с крестовым походом на север в два счета, однако тело за духом не поспевало. Ежедневно нянчась с жесткими пеньковыми тросами, он здорово стер, ободрал ладони. Морская соль, занозы, утки шкотов и башмаки товарищей тоже оставили на руках немало отметин, так что под конец первой недели матросской службы ладони пришлось бинтовать полосами холста, оторванными от подола рубахи. Когда Мануэля охватила горячка, ладони начали отзываться ноющей болью на каждый толчок сердца, и он рассудил, что сквозь них-то, через все эти раны да ссадины, хворь и проникла в нутро.
Вслед за ладонями взбунтовался желудок: в нем стало решительно невозможно хоть что-нибудь удержать. От одного вида сухарей и похлебки Мануэля выворачивало наизнанку. Горячка усилилась тоже. Ослабший, иссохший, мучимый неудержимым поносом, он только и делал, что торчал на носу «Ла Лавии».
– Сухарями отравился, не иначе, – сказал ему Хуан. – Совсем как я в Индиях. Вот что выходит, если сухари на хранение укладывать, не просушив. Они бы еще сырым тестом эти бочонки набили!
Соседи по койкам рассказали о Мануэлевой хвори Лэру, и Лэр велел оттащить его в лазарет, устроенный на нижней палубе со стороны кормы, в просторном помещении, которое занедужившим приходилось делить с рудерпостом – огромным, гладко отполированным бревном, поднимавшимся из-под настила и уходившим вверх сквозь потолок. Здесь содержались серьезно больные. Уложенный на тюфяк, Мануэль тоже почувствовал себя хуже некуда: терзаемый тошнотой, он жутко перепугался царившего в лазарете запаха мертвечины. Лежавший на соседнем тюфяке пребывал в бесчувствии, перекатывался с боку на бок в такт качке. Пламя свечей в трех фонарях не столько освещало невысокое помещение лазарета, сколько наполняло его множеством пляшущих теней. Один из монахов-доминиканцев, брат Люсьен, дал ему горячей воды, утер лицо лоскутом ткани, а после недолгой беседы выслушал исповедь Мануэля. Конечно, исповедоваться надлежало только настоящему священнику, но ни того, ни другого сие нисколько не волновало. Корабельные попы лазарета не жаловали, служить предпочитали лишь перед солдатами да офицерами, а вот брат Люсьен славился тем, что охотно совершал богослужения и для матросов, отчего был среди них весьма популярен.
Горячка сделалась настолько скверной, что Мануэль не мог проглотить ни крошки. Шли дни, и, пробуждаясь, он обнаруживал рядом вовсе не тех, кто окружал его, когда он засыпал. Сомнений не оставалось: смерть его не за горами, и Мануэль вновь горько пожалел о том, что был поверстан на флотскую службу, в матросы Наисчастливейшей Непобедимой Армады.
– Зачем мы здесь? – хрипло спросил он брата Люсьена. – Отчего б не оставить англичан в покое? Пускай отправляются в ад, если им так угодно!
– Задача Армады – не только в сокрушении английских еретиков, – отвечал доминиканец, пристраивая свечу поближе к раскрытой книге, которую обычно прятал под рясой, – не Библии, какой-то другой, совсем небольшой, тоненькой.
Тени вокруг прянули вверх, заплясали на закопченных бимсах и досках над головами, рудерпост, проворачиваясь, заскрипел о кожаную манжету в полу.
– Тем самым, – продолжал брат Люсьен, – Господь посылает нам испытание. Вот, слушай: «Жду я явления огня очищающего, жду пламенного омовения от шлака тщеты, от внешнего, от наносного, ибо в строгости, мне присущей, я – словно тот, кто испытует злато горнилом. Но когда будешь испытан ты, точно огнем, чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым; тогда дано будет тебе узреть Господа твоего, а видя его, узришь ты и светозарный истинный лик свой». Помни об этом и будь крепок духом. Вот, выпей воды – давай-давай, или хочешь Господа своего подвести? Это тоже часть испытания.
Мануэль выпил, и его тут же вырвало. Тело его стало не более чем огоньком, язычком пламени, заключенным в человечью кожу и рвущимся наружу сквозь израненные ладони. Утратив счет дням, он забыл обо всех, кроме брата Люсьена да себя самого. Казалось, они остались вдвоем на всем белом свете.
– Я совсем не хотел покидать монастырь, – сознался он доминиканцу, – но и совсем не думал остаться там надолго. Подолгу я еще нигде не задерживался. Да, монастырь был мне домом, но я понимал, что дом мой не там. Настоящего дома я пока не нашел. Говорят, в Англии кругом лед… а я снег видел только раз в жизни, в Каталонских горах… отче, скажи: мы вернемся домой? Мне одного только хочется – в монастырь воротиться и стать святым отцом, как ты.
– Домой мы вернемся, непременно вернемся, а кем ты станешь – известно одному Господу. Не волнуйся, место для тебя у Него припасено, а пока – спи. Спи, засыпай.
К тому времени, как горячка пошла на убыль, ребра начали выпирать из-под кожи, будто пальцы сжатого кулака. Мануэль едва смог подняться. Из мрака явственно, словно воспоминание, проступило узкое лицо брата Люсьена.
– Попробуй-ка, съешь похлебки. Очевидно, Господь почел нужным оставить тебя здесь.
– Спасибо тебе за заступничество, святая Анна, – с трудом прохрипел Мануэль, жадно хлебая бульон. – Мне бы хотелось на место вернуться. К своим.
– Скоро вернешься. Потерпи еще малость.
Вскоре Мануэля вывели на палубу. Казалось, он не идет, а плывет, парит, держась за леера и леерные стойки. Лэр и товарищи по вахте встретили его с радостью. Всюду вокруг буйствовала синева: за бортом шипели волны, в небе, спеша на восток, теснились, толкались боками низкие облака, а сквозь прорехи меж ними тянулись книзу, вонзаясь пиками в воду, солнечные лучи. От вахты его освободили, однако Мануэль оставался на посту, у миделя с левого борта, покуда хватало сил. Жив… одолел хворь… в такое просто не верилось! Разумеется, поправился он не до конца – к примеру, ничего твердого, особенно сухарей, есть не мог и потому питался только вином да похлебкой. Вдобавок за время болезни он изрядно ослаб, и голова постоянно кружилась, однако на палубе, на ветру, ему, определенно, становилось все лучше и лучше, и Мануэль старался проводить снаружи как можно больше времени. Был он на палубе и в ту минуту, когда впереди впервые показались берега Англии. Солдаты возбужденно, восторженно завопили, указывая вперед, в сторону поднявшегося над горизонтом мыса Лизард, как назвал его Лэр. За время плавания Мануэль так привык к морю, что невысокая коса, торчащая из воды слева по носу, казалась чем-то противоестественным, чужим в морском царстве, как будто великий потоп едва-едва пошел на убыль и эти затопленные холмы, насквозь промокшие, покрытые зеленой, живой морскою травой, поднялись над волнами всего минуту назад.
Вот она, Англия…
Спустя еще пару дней они впервые встретились с английскими кораблями. Куда быстроходнее испанских галеонов, однако гораздо меньшие, помешать движению Армады они могли бы не более, чем мухи – движению стада коров. Волны сделались круче и, следуя одна за другой много ближе, начали раскачивать «Ла Лавию» так, что Мануэлю с трудом удавалось устоять на ногах. Раз он здорово приложился головой о переборку, а еще как-то содрал с ладони коросту, пытаясь удержать равновесие среди этакой качки. Однажды утром, не в силах подняться, он остался лежать в полумраке нижней палубы полубака – счастье, что товарищи начали приносить ему миски с похлебкой. Так продолжалось довольно долго, и Мануэль снова встревожился: вдруг смерть его все же не за горами? И вот наконец вниз спустились Лэр с Люсьеном.
– Пора подниматься, – объявил Лэр. – До боя не больше часа, и ты тоже нужен. Мы подыскали тебе работу по силам.
– Всего-навсего фитили канонирам готовить, – пояснил брат Люсьен, помогая Мануэлю встать на ноги. – А Господь тебе в том поможет.
– Да, тут уж придется Господу расстараться, – заметил Мануэль.
И тут он обнаружил, что явственно видит души обоих, мерцающие над их головами, точно тройные узлы, трилистники из полупрозрачного пламени, вздымающегося кверху от корней волос и озаряющего черты лиц.
– Чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым, – вспомнил Мануэль.
– Тише, – сдвинув брови, велел ему доминиканец, и Мануэль понял: то, что читал брат Люсьен, – секрет.
Поднявшись на палубу, Мануэль заметил, что теперь может видеть и воздух, отчего-то окрасившийся алым. Казалось, все они – на дне океана алого воздуха, но в то же время на поверхности океана голубой воды. Выдыхаемый кем-либо, воздух темнел, клубился, точно пар из конских ноздрей в морозное утро… только не белесый, как положено пару, – малиновый. Мануэль так и замер, глядя вокруг, дивясь новым способностям, дарованным Господом его глазам.
– Сюда, – сказал Лэр, грубовато подталкивая его вперед, через палубу. – Вот эта бадейка с трутом – твоя. А это – фитиль, понятно?
Действительно, у борта стояла бадья, доверху полная свитого в тугие кольца плетеного шнура. Конец шнура, торчавший над краем бадьи, тлел, окрашивая воздух вокруг темным багрянцем.
– Фитиль, – кивнув, повторил Мануэль.
– Вот тебе нож. Режешь фитиль на куски вот такой примерно длины и поджигаешь их от того, который всегда при тебе. Зажженные фитили раздаешь подошедшим канонирам или сам им несешь, если покличут… да гляди, все зажженные фитили не раздай, сам без огня не останься. Понятно?
Снова кивнув в знак того, что все понял, Мануэль уселся на палубу рядом с бадьей. Головокружение не унималось. В считаных футах от него, выставив дуло за борт, в отворенный порт, возвышалась одна из самых больших пушек «Ла Лавии». Пушкари появлению Мануэля заметно обрадовались. По ту сторону палубы, у миделя с левого борта, несли вахту его товарищи, шкотовые. Солдаты, выстроенные на юте и на баке, возбужденно кричали, сверкая на солнце, словно свежие устрицы. Сквозь пушечный порт виднелся кусочек английского берега.
– Гляди, парень, пальцы себе не обрежь, – предостерег Мануэля Лэр, подошедший взглянуть, как у него дела. – Видишь, вон там? Это – остров Уайт. Возьмем его в кольцо и наверняка захватим, и, опираясь на него, разовьем атаку. Такую силищу кораблей да солдат им с острова нипочем не выбить. По-моему, план – хоть куда.
Но планы планами, а на деле все обернулось иначе. Развернувшись в огромный полумесяц из пяти отдельных фаланг, корабли Армады оцепили восточный берег острова Уайт. Однако, огибая остров, передовые галеасы столкнулись с необычайно, невиданно упорным сопротивлением со стороны англичан. Вдоль бортов кораблей расцвели белые облачка дыма, немедля окрасившегося алым, вокруг оглушительно загрохотало…
И тут из-за южной оконечности острова, прямо во фланг Армаде, выдвинулись корабли Эль Драко, и «Ла Лавия» вдруг оказалась в бою. Солдаты, взревев, выстрелили из аркебуз, а огромная пушка поблизости вместе с лафетом отскочила назад, бабахнув так, что Мануэля швырнуло о борт. После этого он почти перестал что-либо слышать. Между тем всем вокруг разом потребовались его фитили. Отсекая от шнура куски нужной длины, Мануэль прижимал их концы к концу горящего и раздувал, раздувал, пробуждал огонь к жизни алыми дуновениями. За ядрами, свистевшими в кровавом воздухе над головой, тянулись багровые шлейфы вроде кильватерных струй. Угрюмые канониры выхватывали фитили из его рук и опрометью мчались назад, к пушкам, уворачиваясь от грохочущих о палубу такельблоков. Огромные, точно грейпфруты, ядра с английских кораблей, со свистом летящие к «Ла Лавии» и проносящиеся мимо, Мануэль видел прекрасно… как и полупрозрачные трилистники пламени, бушующего, вздымающегося над головами людей выше прежнего.
Внезапно ядро, угодившее прямо в пушечный порт, сшибло пушку с лафета, а канониров расшвыряло по палубе. Вскочив на ноги, Мануэль с ужасом отметил, что трилистники пламени вокруг голов упавших угасли – теперь он отчетливо видел темя каждого, и каждый из них был всего лишь человеком, комком истерзанной плоти, распластанной по вспаханным ядром и лафетом доскам палубного настила. Всхлипнув, он бросился поднимать канонира, у которого всего-навсего текла кровь из ушей, но по плечам больно хлестнула трость Лэра.
– Режь фитили! О ребятах без тебя есть, кому позаботиться!
И Мануэль, несмотря на дрожь в пальцах, продолжил резать фитильный шнур на куски, отчаянно раздувая огонь. Вокруг грохотали пушки, пронзительно визжали ничем не защищенные от чугунного града солдаты на юте и баке, и алый воздух при каждом выстреле подергивался кровавой рябью.
Следующие несколько дней были ознаменованы полудюжиной подобных баталий: Армаду теснили мимо острова Уайт, в Ла-Манш. Горячка никак не давала уснуть, и по ночам Мануэль помогал раненым соседям по нижней палубе – придерживал мечущихся в бреду, утирал испарину с их лиц, хотя сам чувствовал себя немногим лучше. С рассветом, съев сухари и выпив положенную чарку вина, он отправлялся к своей бадье, к фитилям, ждать очередной схватки. Самый большой галеон на левом фланге, «Ла Лавия» неизменно принимала на себя львиную долю натиска англичан. На третий день прежние товарищи Мануэля по вахте угодили под удар брам-рея, рухнувшего с грот-мачты и насмерть придавившего Ханана с Пьетро. Вопя от невыносимой душевной муки, Мануэль бросился к ним на помощь, отволок оглушенного Хуана в низы и снова вернулся на палубу. Вокруг то и дело кто-нибудь падал с ног, но он как ни в чем не бывало носился сквозь застилающий взор алый туман, от пушки к пушке: изрядно повыбитые огнем неприятеля, каждый раз отряжать человека за фитилем канониры уже не могли. Когда бой подходил к концу, он ухаживал за ранеными в лазарете, превратившемся в сущее преддверие ада, и помогал сбрасывать за борт умерших, прохрипев над каждым телом короткую молитву за упокой души павшего, и не оставлял без заботы солдат, прятавшихся за фальшбортами, напрасно ожидая, когда же англичане подойдут на расстояние выстрела из аркебузы.
– Мануэль, фитиль! Мануэль, воды! Помоги, Мануэль! – только и слышалось на палубе… и Мануэль, подстегиваемый лихорадочным приливом сил, спешил на подмогу.
Как-то раз, в постоянной спешке, посреди яростной схватки, он едва не налетел на свою покровительницу, святую Анну, откуда ни возьмись появившуюся возле его бадьи.
– Бабушка! – в изумлении вскричал он. – Не место тебе тут! Здесь опасно!
– Ты помогаешь людям, вот я и пришла пособить тебе, – отвечала святая, указывая поверх пурпурной зыби в сторону одного из вражеских кораблей.
Над бортом корабля расцвело облачко дыма, а из облачка появилось, взвилось над водой пушечное ядро. Ядро Мануэль видел явственно, точно оливку, брошенную в него через комнату. Округлый черный шар, лениво вращаясь, приближался, становился все больше и больше, и Мануэлю сделалось ясно: ядро летит к нему, прямо к нему, так, что линия выстрела проходит точно сквозь его сердце.
– Э-э… преподобная Анна, – промямлил он, надеясь привлечь к сему внимание святой покровительницы.
Однако святая Анна и сама прекрасно все видела. Легонько коснувшись Мануэлева лба, она вознеслась вверх, на грот-марс, мимо ничего не замечавших солдат. Косясь на нее, Мануэль не забывал поглядывать и за полетом приближавшегося ядра. Повинуясь прикосновению ее десницы, такелажный блок грота-рея рухнул вниз, столкнулся с летящим ядром. Сбитый с курса, чугунный шар врезался в палубу, где и застрял, до половины уйдя в толстые доски настила. Глядя на черную полусферу, Мануэль невольно разинул рот, но тут же поднял взгляд и помахал рукой святой Анне, а та, помахав в ответ, взвилась ввысь, в небеса, скрылась среди алых туч. Преклонив колени, Мануэль возблагодарил и ее, и пославшего ее на подмогу Иисуса, и вернулся к своим фитилям.
Спустя ночь или две – этого Мануэль точно сказать не мог, так как течение времени сделалось для него чем-то гибким, неуловимым, а главное, утратило всякий смысл – Армада бросила якорь на рейде Кале, близ фламандского берега. Впервые со дня отбытия из Ла-Коруньи на борту воцарился покой, качка утихла, и, вслушиваясь в ночь, Мануэль понял: весь этот несмолкающий хор, все эти скрипы да треск – голос команды, не корабля. Быстро покончив с положенной порцией вина и воды, он двинулся вдоль нижней палубы, беседуя с ранеными и по возможности помогая им избавиться от заноз. Многие просили Мануэля к ним прикоснуться, так как его беготня сквозь самую гущу битвы не прошла незамеченной: еще бы – в этаком-то аду, да не получить ни царапины! В прикосновении он никому не отказывал, а кто пожелает, над теми читал и молитвы, а обойдя всех, отправился наверх. С юго-запада дул нежный бриз, «Ла Лавия» легко, невесомо покачивалась на волнах. Воздух впервые за целую неделю оказался чист и прозрачен, от алой пелены не осталось даже следа. Теперь Мануэль явственно видел и звезды над головой, и огоньки в глубине фламандского берега, мерцавшие наподобие звезд, упавших с неба и догорающих, доживающих жизнь на земле.
По палубе из стороны в сторону, заметно припадая на одну ногу, то и дело отклоняясь от привычного курса, чтоб обогнуть бреши в настиле, расхаживал Лэр.
– Лэр, тебя ранило? – спросил Мануэль.
Лэр только глухо рыкнул в ответ, и Мануэль двинулся рядом. Вскоре Лэр, остановившись, сказал:
– Говорят, ты теперь святой, потому что последние несколько дней носился по палубе так, точно вся стрельба по нам не страшнее обычного града, однако тебя даже ни разу не зацепило. А я так скажу: ты просто дурень, вот смерти и не боишься. Известное дело: дураки пляшут там, откуда ангелы бегут без оглядки… и это тоже часть наложенного на нас проклятия. Кто знает, что да как, и все делает верно, тот в итоге и попадает в беду… порой именно потому, что действует вроде бы наверняка. Ну, а безголовые дурни, прущиеся в самое пекло, выходят оттуда целехоньки…