
Полная версия:
Аспазия
Пройдя через перистиль, он направился к лестнице, которая вела наверх на плоскую крышу дома.
Когда прошел испуг Алкивиад воскликнул:
– Так наказывает Дионис тех, кто противится его веселому культу! Пойдемте за этим ненавистником богов, мы разбудим его и силой заставим принять участие в нашем пиршестве.
При этих словах большая часть присутствующих бросилась на крышу дома.
Когда они поднялись, то их взглядам представилось зрелище, снова повергшее их в ужас: Манес шел по карнизу, с закрытыми глазами, рискуя каждую минуту упасть.
Позвали Перикла. Он также был испуган, увидав юношу и сказал:
– Если он проснется в это мгновение, то ему нет спасения, а, между тем, приблизиться к нему невозможно.
В ту минуту на крыше появилась Кора.
Страшно испуганная, бледная, как смерть, с широко раскрытыми от страха глазами, смотрела она на Манеса. Услыхав слова Перикла, она вздрогнула, затем, бросилась к тому месту, где был Манес. Твердо сделала она несколько шагов по опасному пути и, схватив юношу за руку, быстро повела его за собою до тех пор, пока не почувствовала под ногами твердой почвы.
Все присутствующие с изумлением следили за ними.
– Как я сожалею, – сказал Перикл, – что Сократ не был свидетелем этой сцены.
– Почему ты об этом жалеешь? – спросила Аспазия.
– Он, может быть, наконец-то узнал, что такое любовь.
Аспазия молчала, внимательно следя за выражением лица Перикла, затем сказала:
– А ты?
– Я?.. Меня смущает эта пара, мне кажется, как будто они хотят сказать: «сойдите вы со сцены – уступите нам место!»
Несколько мгновений глядела Аспазия в серьезное и задумчивое лицо Перикла, затем сказала:
– Ты более не грек!
Немногочисленны были слова, которыми они обменялись, но многозначительно и тяжело упали они на чашу весов судьбы. Они произвели нечто вроде тайного разрыва между двумя возвышенными, некогда столь прекрасными и во всем согласными существами.
Вместе со словами: «ты более не грек!», Аспазия бросила на Перикла полунегодующий, полусострадательный взгляд и отвернулась.
Оба молча спустились вниз, Перикл – к себе, Аспазия – обратно к гостям.
Разговор между гостями некоторое время шел о Коре: все удивлялись ее мужеству или, лучше сказать, замечательной силе страсти, под влиянием которой она действовала.
– Каким поучительным, – сказал Алкивиад, – было бы это происшествие для нашего мудреца и искателя истины. Он сам – нечто вроде лунатика – лунатика философии, который закрывает глаза, чтобы лучше думать и таким образом попадает на недосягаемые вершины. Только у него нет Коры, которая могла бы своей мягкой рукой спасти его от пропастей мысли. Я пойду к нему и расскажу всю эту историю, хотя посещать Сократа в его доме почти опасно, так как юная Ксантиппа всегда боится, что я испорчу ее мужа и постоянно глядит на меня неблагосклонным взглядом.
Когда я посетил новобрачных с несколькими друзьями, мы привели ее в сильное смущение, и она рассыпалась в жалобах и восклицаниях, что не в состоянии достойно принять таких знатных людей как мы. «Оставь, сказал ей Сократ, – если они хорошие люди, то будут довольны, если же дурные, то не будем о них заботиться». Но такими речами он только еще более раздражает Ксантиппу…
– Разве мы нуждаемся в таких историях, – воскликнул юный Каллиас. – Клянусь Гераклом, мы устроили нынче праздники как никогда, кажется мы вели себя так, как можно было ожидать от веселых итифалийцев и разве вся афинская молодежь не стоит за нас? Разве были в Афинах когда-нибудь более веселые праздники Диониса как нынче? Видели ли вы когда-нибудь, чтобы народ так веселился? Разве вино не течет рекою? Разве когда-нибудь бывало больше юных девушек? Разве бывало когда-нибудь в Афинах такое множество жриц веселья? Что ты говоришь о мрачных предзнаменованиях, Алкивиад, напротив, нынче веселые времена. Мир стремится к веселью, что бы ему ни угрожало, мы будем становиться веселее.
– Да здравствует веселье! – воскликнули все, и кубки снова зазвенели.
– А для того, чтобы вечно жило и увеличивалось веселье итифалийцы должны соединиться со школой Аспазии, – предложил смеясь Алкивиад, – на нас и на этой школе, как на твердом основании, только и может покоиться веселье. Не сердитесь на меня, Зимайта, и ты Празина, и ты Дроза. Улыбнись Зимайта, сегодня ты прекраснее, чем когда-либо. Клянусь Зевсом, за одну улыбку твоих прелестных уст, я готов потерять тысячу драхм и заставить еще немного подождать дочку Гиппоникоса!
Все обратились к Зимайте, упрашивая ее помириться с Алкивиадом.
– Не сердись на Алкивиада, – сказала Аспазия. – Говоря, что школа Аспазии должна быть в дружбе с его итифалийцами, он, может быть, и прав, но только в том случае, если разнузданность итифалийцев будет сдерживаться в границах женскими руками. Мы должны принять в свою школу этого итифалийца, чтобы научить его прекрасной сдержанности во всем, чтобы не дать погибнуть веселому царству радости среди мрачного и грубого.
– Мы отдаемся тебе! – воскликнул Алкивиад, – и выбираем Зимайту царицею в царстве радости.
– Да, да, – раздалось со всех сторон, – итифалийцы не имеют ничего против того, чтобы их сдерживали такие прелестные ручки.
С веселым смехом была избрана Зимайта царицей радости и веселья. Для нее устроили прелестный, украшенный цветами, трон, накинули на нее пурпурный плащ, надели на голову золотую диадему и обвили гирляндами из роз и фиалок. Сияя прелестью молодости и красоты, она казалась настоящей царицей, даже Аспазия с восхищением смотрела на нее.
Кубки снова были наполнены и осушены в честь сияющей царицы веселья.
– Под властью такой царицы, – восклицали юноши, царство веселья распространится по всей земле.
– Каллиас и Демос, берите вашу тысячу драхм! – возбужденно крикнул Алкивиад, – я проиграл, я не пойду завтра к Гиппоникосу. Предводитель итифалийцев заключает новый союз с царицей красоты и радости. Благодарение богам! Она снова улыбается!
Опьяненный любовью и вином, Алкивиад обнял девушку, среди всеобщего одобрения и хотел запечатлеть поцелуем заключенный союз.
В эту минуту все смотревшие на Зимайту заметили яркую краску, покрывшую ее лицо.
Вытянув руку, она отстранила Алкивиада и пошатнулась. Ей подали кубок, наполненный вином, но она оттолкнула его, требуя свежей воды и выпила несколько кубков один за другим. Вдруг, глаза Зимайты налились кровью, язык стал с трудом поворачиваться во рту, голос сделался хриплым, она стала жаловаться на сильный жар, все ее тело начало дрожать, холодный пот выступил на лбу…
Позвали Перикла. Он скоро явился и, увидав девушку, побледнел.
– Уходите, – сказал он гостям; но у тех голова еще не совсем пришла в порядок от выпитого вина.
– Отчего тебя так пугает состояние девушки? – кричали они. – Если ты знаешь ее болезнь, говори.
– Уйдите, – повторил Перикл.
– Что же с ней? – спрашивал Алкивиад.
– Это чума, – глухо прошептал Перикл.
Как ни тихо было произнесено это слово, оно разразилось над всеми как удар грома. Все побледнели, девушки начали громко рыдать, сама Аспазия побледнела, как смерть и, дрожа, старалась чем-нибудь помочь своей умирающей любимице.
Девушку увели; гости начали молча расходиться.
– Неужели мрачные силы одолеют нас! – кричал Алкивиад, хватая кубок. – Неужели напрасны были все наши старания! Что разгоняет вас, друзья? Вы все трусы! Если вы бежите, то я не сдаюсь. Я вызываю на бой чуму и все ужасы Гадеса!..
Так продолжал он говорить, пока, наконец, не заметил, что стоит один в опустевшем перистиле, окруженный увядшими венками и опрокинутыми кубками.
– Где вы, веселые итифалийцы? – крикнул он, – один… Один… все они оставили меня, все… Царство веселья опустело, мрачные силы победили… Да будет так! Прощай, прекрасная юность. Я иду к Гиппоникосу!
Глава XIII
В ту самую, богатую событиями ночь, в которую Зимайта была провозглашена царицей радости на веселом пиру в доме Перикла, когда свет факелов вакханок сверкал на всех афинских улицах, в ту же самую ночь на тихом, уединенном Акрополе, на темной вершине Парфенона, сидела птица несчастья, мрачная сова, оглашая ночное безмолвие своим ужасным, пророчащим несчастье, криком.
С городских улиц доносился на Акрополь слабый шум веселья, с которым странно смешивались крики совы. Далеко были они слышны с вершины Акрополя, разнося весть о смерти. В ту же самую ночь, умирал в тюрьме Фидий. Творец Парфенона, уже давно страдавший неизлечимой болезнью, одиноко расставался с миром.
В тот самый час, когда знаменитейший и благороднейший из греков кончал свою жизнь во мраке тюрьмы, а Аспазия говорила Периклу: «ты более не грек!», в тот самый час, казалось, произошел разрыв не только между Периклом и Аспазией, но и в сердце всего эллинского мира, как будто звезда его счастья померкла и, вместе с криками совы, с Парфенона раздался злобный смех демонов.
Во главе этой стаи демонов несчастья летели междоусобица и чума. Чума распустила свои черные крылья и летела впереди всех, над окутанными ночью и наполненными веселым шумом Афинами.
Бывают времена, когда с испорченностью нравов, приходят и величайшие несчастья, когда гармония и порядок внутреннего мира нарушается вместе с порядком и гармонией внешнего – такие времена наступили для Афин, для всей Эллады.
Испорченность нравов, все увеличивавшаяся, из-за роскоши и страсти к удовольствиям, хотя, конечно, и благодаря естественному течению вещей, которое влечет от расцвета к падению, была причиной взрыва кровавой вражды между различными племенами Эллады – вражды, из которой никто не вышел победителем, но в которой погибли благосостояние и свобода всех.
Известие о чуме в доме Перикла мгновенно облетело все Афины и вакханическое веселье быстро уступило место ужасу и заботе. Стрелы ангела смерти полетели во все стороны, и, через немного дней, все ужасы чумы свирепствовали в городе.
Как это было с Зимайтой, болезнь начиналась головною болью и ничем не утолимою сухостью в горле. Кровавый гной выступал из горла, затем сильный, глухой кашель с трудом вырывался из стесненной груди, в ушах шумело, начинались судороги в руках, дрожание во всем теле, больного охватывало чувство ужаса, он ощущал страшную жажду, внутренний жар, кожа становилась красного, иногда даже темно-синего цвета, жилы сильно надувались и выступали.
По совету Гиппократа, повсюду были разведены большие костры, так как было замечено, что кузнецы, постоянно работающие вблизи огня, заболевали редко.
Но сила заразы все увеличивалась и, так как медицина оказалась бессильной, то стали искать помощи в суеверии: никогда греки с большим усердием не исполняли всевозможных искуплений, очищений, заклинаний.
В первые недели город был наполнен громкими воплями, похоронными процессиями, сопровождавшими умерших, но когда зараза стала передаваться от трупов, то всеми овладел такой страх, что многие умирали, оставленные всеми, в пустых домах или даже на улицах и их хоронили без всяких священных обрядов.
Мертвым перестали класть в гроб традиционный обол для подземного перевозчика, их не мыли, не умащали благовониями, не одевали в прекрасные платья, не надевали на них венков из сельдерея, не сопровождали похоронного шествия с громкими, жалобными криками, не приносили никаких жертв – поспешно и без всяких слез, часто совсем без провожатых, увозили бесчисленные трупы, зарывали их в могилы или сжигали на кострах. Но, наконец, мертвым стали отказывать даже и в погребении – многие, умершие последними в семьях, оставались лежать в своих жилищах.
Мертвых находили в пустынных храмах, куда они приходили, моля о помощи богов. Многих находили у колодцев, к которым они ползли, гонимые страшной жаждой. В довершение всего начали находить трупы в колодцах, в которые бросались обезумевшие от болезни. Вскоре и на свежую воду из ручьев стали смотреть с ужасом, так как большая часть из них была испорчена разлагающимися трупами.
Трупы лежали среди улиц, на крышах домов, и у их подножия: несчастные бросались вниз, чтобы скорей прекратить страдания.
Боязнь заразы заставляла людей чуждаться друг друга. Агора опустела; гимнастические школы стояли пустыми, народ не осмеливался собираться на Пниксе, двери домов были наглухо закрыты из боязни встречаться с кем бы то ни было, или же открыты настежь, так как все умерли.
Многие искали спасения в удовольствиях и забвения в вине.
Один только Менон презирал опасность; его можно было встретить всюду, где свирепствовала зараза. Более всего он предпочитал быть среди трупов: много раз его видели сидящим на трупах, радующимся несчастью и насмехающимся над трусливым народом. Стали замечать, что он, несмотря на то, что, как будто, бросал вызов опасности, оставался здоровым. Многие стали подражать ему, приписывая его неуязвимость тому, что он был постоянно пьян; вскоре улицы наполнились пьяными.
Эти же самые люди за деньги выносили покойников из домов и занимались погребением или сожжением трупов. Они занимались своим делом с грубой наглостью людей, которые не даром ставят на карту свою жизнь. Они требовали и брали все, что им нравилось, грабили дома, в которых исполняли свои обязанности. У них не было страха перед законом, так как деятельность судей давно остановилась и они думали, что чума уничтожит или того, кто мог бы на них пожаловаться, или же избавит их самих от необходимости отвечать.
Многие неожиданно разбогатели, став наследниками своих родителей, братьев, сестер и других родственников, но так как они боялись, что их постигнет такая же судьба, то старались как можно более воспользоваться выпавшими на их долю богатствами.
Диопит и его сторонники объясняли постигшее Афины несчастье наказанием богов и гнев народа обратился против тех, на кого Диопит и ему подобные указывали, как на главных виновников божественного гнева.
Стали вспоминать о жрецах Цибеллы, один из которых был брошен в пропасть пьяными итифалийцами. Может быть, этот поступок с несчастным проповедником действительно вызвал месть его бога, и даже утверждали, что для уничтожения чумы единственное спасение – это умилостивить разгневанное божество.
На улицах начали появляться процессии в честь Цибеллы, участвующие в этих процессиях, бичевали себя плетями и ранили ножами.
Приверженцы фригийского бога хвалились, что умеют исцелять чуму. Они сажали больного на кресло и танцевали вокруг него с дикими криками. Участие в этих танцах считалось средством против заболевания.
То, чего боялась Аспазия и чему думала помешать, свершилось. Чуждое и мрачное ворвалось в прекрасный, светлый греческий мир, если не для того, чтобы одержать немедленную победу, то все-таки для того, чтобы подготовить ее и указать от чего погаснет светлая звезда Эллады.
В то время, как в Афинах страшная чума распространяла отчаяние, снова началась война, снова пелопонесцы напали на Аттику, и вынудили население скрываться в городе. Вновь сильный флот, на этот раз предводительствуемый самим Периклом, вышел из гавани и опять его успех на пелопонесском берегу принудил спартанского царя к отступлению. Но Потидайя продолжала сопротивляться, приходилось осаждать Коринф, то и дело в колониях, вспыхивало возмущение.
Для того, чтобы спасти Аспазию и своих сыновей, Паралоса и Ксантиппа, от опасности заразы, Перикл, на время своего отсутствия, переселил их за город. Но несчастье следовало за нею и ее школой, после потери Зимайты, потеряли еще Дрозу и Празину: они были освобождены из Мегары победоносным Периклом, чтобы погибнуть в Афинах от ужасной чумы.
Кто только мог, бежал из зачумленного города в окрестности или на близлежащие острова, где опасность казалась меньшей.
Круг друзей Аспазии сузился. Эврипид еще раньше оставил Афины. Он жил на Саламине, в строгом уединении и более всего любил проводить время в прибрежном гроте, в котором в первый раз увидел свет.
Софокл, как прежде, жил в своем деревенском доме на берегу Кефиса и любимца богов не постигло несчастье, поразившее все Афины. Ясная мудрость не изменила ему.
Чума пощадила также и Сократа, хотя он и не оставлял города, бесстрашно бродя по улицам Афин, и повсюду, где только мог, оказывая помощь.
Юный Алкивиад, ввел дочь Гиппоникоса, Гиппарету, супругою в свою дом. Он также презирал заразу, хотя видел, что божественный гнев не щадил итифалийцев и чума отняла у него его лучшего друга, сына Пирилампа, юного Демоса.
Когда Перикл выступил из гавани со своим флотом, Алкивиад сопровождал его. Чума несколько ослабела, но лишь настолько, чтобы дать возможность подумать о самом необходимом. Начавшаяся война, потребовала солдат, но оказалось, что чума сильно уменьшила количество людей, способных носить оружие.
Так же как на море, так и на суше при осаде Потидайи успех и на этот раз сопровождал Перикла, но это уже не имело значения, так как борьба партий охватила всю Элладу и рознь, угасавшая в одном месте, вспыхивала в другом: сегодняшние друзья становились завтра врагами, союзники поминутно менялись, то что выигрывалось в одном месте, проигрывалось в другом; война раздробилась на мелкие отдельные схватки.
Известие, что афинский народ вступил в переговоры со Спартой, заставило Перикла ускорить свое возвращение, он хотел ободрить афинян, рассчитывал удержать их от постыдных условий, но афиняне, потрясенные ударами судьбы, были настроены более чем когда-либо благоприятно для тайных планов Диопита и его единомышленников.
Жрец Эрехтея переболел чумой, но поправился. С этого времени его дикое, фанатическое усердие еще более усилилось; в своем спасении от смертельной опасности он видел божественное указание.
Однажды на Агоре стояла кучка людей и внимательно слушала стоявшего среди них, так как афиняне снова стали осмеливаться собираться, хотя еще незадолго до этого бегали друг от друга, как от самой чумы.
Человек, ораторствовавший в этом кружке, не только с жаром заступался за Перикла, но и смело выступил против суеверия, жертвою которого сделался афинский народ.
Так как в числе слушателей было много приверженцев Диопита и Клеона, то возник спор, кончившийся тем, что на оратора напали его противники.
В эту минуту мимо шел жрец Эрехтея, сопровождаемый довольно большим числом его приверженцев и друзей. Когда он услышал, что хвалят Перикла и осуждают суеверие, черты его лица приняли мрачное, угрожающее выражение. Несколько мгновений он стоял, подняв глаза вверх, как бы ожидая совета свыше, затем заговорил, обращаясь к народу:
– Знайте, афиняне, – говорил он, – что в эту ночь боги послали мне сон и теперь вовремя привели меня сюда. В Афинах долгие годы совершались преступления за преступлениями. Софисты и отрицатели богов смущали вас, гетеры овладели вами; храмы и божественные изображения воздвигались не во славу богов, а для поощрения расточительности, из простого тщеславия, на пагубу благочестия отцов. То, что вы теперь переносите, послано вам в наказание за расточительность, за отрицание богов. Не в первый раз гнев богов поражает эллинов и вы знаете каким образом в древние времена смягчали их гнев, вы знаете, что часто боги умиротворялись только высшею из всех жертв, человеческой жертвой. Схватите этого богоотступника! Его жизнь за дерзкое отрицание богов и так должна быть у него отнята – это преступник, которого ожидает неизбежная смерть, но вместо того, чтобы принять смерть от руки палача, он должен быть, по древнему обычаю, принесен, как очистительная жертва богам, должен быть с музыкой и пением проведен по всему городу, затем сожжен и пепел его развеян по ветру.
Во время речи жреца, народ все прибывал; в числе слушателей был и Памфил. Когда он услышал, что желают предать смерти друга и защитника Перикла, то сейчас же выразил свое согласие.
– На берегу Элиса день и ночь горят костры, на которых сжигают погибших от чумы – там найдется место и для этого преступника, – сказал он, схватил обвиняемого и хотел потащить его за собою, но в это время по Агоре проходил Перикл. Он услышал шум и подошел узнать о его причине.
Из громких криков толпы он узнал, что собираются принести в жертву богам богоненавистника Мегилла. Перикл бросился было ему на выручку, но его остановил Диопит.
– Назад, Перикл! – закричал жрец Эрехтея, – или ты хочешь и на этот раз отнять у богов то, что им принадлежит по праву, чего они повелительно требуют! Неужели ты хочешь воспретить афинянам принести искупительную жертву, и, наконец, спастись от беды, в которую поверг их никто другой, как ты сам? Разве ты не видишь до чего довело твое ослепление, некогда благословенный богами народ? По твоей милости он забыл древние благочестивые обычаи, стал стремиться к богатству и тщеславному блеску, к ложному свету и даже слушал речи богоотступника.
– А ты, Диопит, – с серьезной и спокойной решимостью возразил Перикл, – куда думаешь ты вести афинян? К фанатическому убийству граждан? К возобновлению грубых, бесчеловечных обычаев, от которых с ужасом отвернулся ясный эллинский дух?
– Благодари богов, о Перикл, – снова возвысил свой голос Диопит, – что они дали нам в руки этого человека! Благодари богов, что на этот раз они хотят довольствоваться его кровью, так как, если бы они стали требовать от нас настоящего виновного, самого виновного из всего афинского народа, то мы должны были бы схватить тебя, так как ты преступник, ты виновник божественного гнева, проклятие тяготеет над твоим родом. Из-за тебя и твоих друзей, Афины сделались безбожными, из-за тебя вспыхнула у нас война. И самый ужасный божественный бич, чума, может быть вполне умилостивлена только твоей кровью.
– Если это так, как ты говоришь, – спокойно возразил Перикл, – то отпустите этого человека и принесите в жертву того, кого вы считаете наиболее виновным.
С этими словами он освободил из рук Памфила приговоренного к смерти.
С довольной гримасой выпустил тот свою жертву и, не колеблясь, наложил руку на ненавистного, самого предавшегося ему в руки, стратега.
– Чего вы колеблетесь? – продолжал Перикл, обращаясь к смущенным афинянам. – Или вы думаете, что я предложил вам себя, рассчитывая на пощаду? Поверьте, афиняне, мне все равно – пощадите ли вы меня, или предадите смерти. Я думал вести Афины к счастью, к славе, к блеску, к свету истины и свободе, а теперь вижу, что какие-то тайные силы снова влекут нас обратно к мраку и суеверию, что несчастья не только вокруг Эллады, но и внутри нас самих мрачные силы одерживают победу над светлыми. Я благодарю богов, что не переживу блеска и славы моей родины – убейте меня!
Молча и неподвижно продолжали стоять афиняне; Памфил начал терять терпение. Тогда вышел из толпы один человек и, сделав вид, что хочет идти прочь, сказал:
– Если вы хотите убить Перикла, то делайте это без меня, я не хочу этого видеть. Во Фракии, когда я был тяжело ранен и когда все хотели оставить меня врагам, он на собственных руках вынес меня.
– И я тоже ухожу! – вскричал другой. – Он помиловал меня в самосской войне, когда остальные, враждебные мне стратеги, за ничтожный проступок приговорили меня к смерти.
– И я не хочу иметь ничего общего с этим делом, – сказал третий. – Перикл помог мне, когда я не мог найти справедливости во всех Афинах.
– И мне! И мне! – раздалось из толпы.
– Перикл не сделал зла ни одному из афинян! – раздалось со всех сторон.
– Оставь Перикла, Памфил! – раздались сначала отдельные голоса. Затем к ним присоединялось все больше и больше, и, наконец, стал слышен один общий крик:
– Оставь Перикла, Памфил! – неслось со всех сторон.
Этому человеку, даже в свои худшие минуты, афиняне не могли сделать зла.
– Ты еще раз победил! – вскричал Диопит, освобождая Перикла. – Но это надеюсь, последнее твое торжество. Я снова обвиню тебя, если боги не умилостивятся.
Вскоре после этого оба сына Перикла, Паралос и Ксантипп, пали жертвою чумы. Жрец Эрехтея с удовольствием указывал на божественное проклятие, пресекшее род Алкмеонидов.
Сила чумы снова возросла. Диопит и его приверженцы постоянно указывали на выпущенную искупительную жертву и на Перикла. Афиняне были возбуждены более чем когда-нибудь. Великий человек, после стольких несчастий, разразившихся над его головой, потрясенный смертью сыновей, с мрачным равнодушием предоставил врагам действовать.
Предложение лишить Перикла должности стратега и всех других обязанностей по управлению, возложенных на него афинянами, было принято в народном собрании. После десятков лет славного правления, Перикл-Олимпиец должен был снова сделаться простым афинским гражданином.
На Агоре теперь ораторствовал Памфил, восхваляя своего друга Клеона, его мужество, его способности и предлагая отдать в его руки бразды правления.
После долгих и горячих споров, из толпы вдруг вышел человек, бедно одетый, со странным, полудиким видом и начал с жаром говорить перед народом.
– Сограждане! Я бывший торговец лентами из Галимоса. Пятнадцать лет назад я был в числе тех, кто решил строить Парфенон и вот что я скажу: мы сменили Перикла – мы, афинские граждане! И это хорошо. Хорошо, в том отношении, что у нас в Афинах оказывается еще есть народное правление – в остальном же смешно и странно. Отстранить сейчас от власти Перикла, значит в некотором роде отрубить себе ногу в ту минуту, когда нужно принимать участие в беге на олимпийских играх…