
Полная версия:
Угольный капкан

Рен Вольский
Угольный капкан
Предисловие
Насос щёлкал с ошибкой.
Георгий Соколов вывел её в отдельный столбец мысленно: восемь ровных щелчков, пауза, девятый с лишним ударом внутри, потом снова восемь. Аппарат стоял на металлической стойке, закреплённый серым зажимом; прозрачная трубка уходила под пластырь на тыльной стороне кисти. В месте прокола кожа натянулась и побелела. При каждом лишнем щелчке игла отзывалась тупым толчком, отдававшим в локоть.
Палата была одноместной. За дверь не тянуло чужой мочой, хрипом и дешёвым одеколоном, зато белёный потолок лежал над кроватью слишком близко, давил ровной пустотой. От батареи шёл сухой металлический жар, из коридора просачивался запах хлорки, мокрых подошв и кипячёного белья. Окно закрывали два слоя стекла. Между ними застрял мёртвый мотылёк; тонкие крылья прилипли к серой пыли.
До окна Георгий добирался ещё месяц назад. Теперь расстояние измерял не шагами, а количеством движений: повернуть таз, подтянуть пятку, перенести вес на локоть, не дать трубке натянуться. Тело стало складом с плохо составленной ведомостью. Одни отделы ещё выдавали товар, другие числились в наличии только на бумаге.
В поле зрения оставались три вещи. Фотография лежала у стены, лист — по центру тумбочки, насос стоял справа на металлической стойке. Лишнего не было.
Дверь приоткрылась. Медсестра вошла боком, придерживая её плечом, чтобы не задеть стойку.
— Не спится, Георгий Николаевич?
В голосе не было ни жалости, ни раздражения. Полезное качество для ночной смены.
— Работаю.
— Вам бы поспать.
— Тендер сам себя не пересчитает.
Уголок её рта дрогнул, но улыбка не дошла до лица. Пальцы поправили край простыни, проверили пластырь, провели по трубке от иглы к насосу. Движения короткие, экономные. Сестра смотрела на него на полшага дольше, чем требовала процедура.
— Кнопка здесь.
Красный круг под ладонью был крупнее копейки. Георгий поместил взгляд на него, проверяя расстояние.
— Вижу.
— Если станет хуже…
— Уже стало.
Она убрала стакан с водой, стоявший у изголовья, и переставила его ближе. Вода дрогнула, на стекле выступила мутная полоса от губ. Георгий не стал напоминать, что стакан нужно поставить слева: правая рука всё хуже слушалась, а левая ещё держала. Сестра вышла, оставив дверь щелью. Полоса света легла на линолеум и упёрлась в ножку кровати.
Закрывать дверь не требовалось. Свет мешал меньше, чем цена чужого недосыпа.
Сухость во рту стянула язык к нёбу. Сглатывание потребовало трёх попыток: сначала поднялась только гортань, затем прошёл болезненный толчок, на третьем движении слюна ушла вниз. До стакана оставалось двадцать сантиметров. Слишком много для одного действия, достаточно для четырёх. Георгий оставил воду стоять.
На фотографии ему было двадцать с небольшим. Снимок девять на двенадцать, выцветший по краям, с серой полосой от химиката на правом углу. Худой парень в рубашке с закатанными рукавами щурился на солнце. Бровь пересекала тёмная корка, воротник был расстёгнут, волосы торчали над ухом. Рукава закатаны не для вида: в них не должно было попасть ни крови, ни масла, ни ржавой воды.
Андрей привёз снимок вечером, вместе с коробкой из дальней кладовой на базе.
— В тендере опять перенос, — сказал он, снимая кепку. — До осени могут отложить.
— До июля.
— Сычёв просит отсрочку.
— До июня.
Сын положил на край стола папку, потом долго разглаживал ладонью её обложку. Внутри лежали документы по старым объектам, справка о зарплате на сто двадцать рублей, две доверенности, пропуск на комбинат и этот снимок. Андрей не задавал вопросов, но взгляд всё время возвращался к фотографии.
— Ты его помнишь?
Вопрос вышел неточным. Георгий поднял глаза.
— Кого?
— Себя.
Кепка в руках сына сжалась по шву. Шов выдержал.
— Отчего же. Лицо своё не каждый день видишь.
— Я не об этом.
— Тогда говори точнее.
Андрей перевёл разговор на Сычёва. Не из осторожности — из семейной привычки. Когда требовалось сказать о старом отце, он начинал говорить о поставках, когда требовалось сказать о матери, перечислял коммунальные счета. Георгий отправил его домой в девять. Сын задержался у двери, оглянулся на насос и не спросил, надолго ли хватит лекарства.
На листе лежала схема речного затона. Георгий вычертил её четыре дня назад, пока буквы ещё не расплывались окончательно. Цифры держались дольше: чёрные, узкие, с одинаковым нажимом. Прямоугольник воды. Три причальные линии. Ветка железной дороги. Девятьсот сорок — длина насыпи от стрелки до старого крана. Ниже столбцы: вагонная перевалка, баржевая, разница на тонну, объём по трём видам груза, срок окупаемости. Четвёртый столбец обрывался после трёх знаков.
Рука отказалась продолжать, но расчёт не рассыпался.
Насос щёлкнул. Георгий провёл указательным пальцем по простыне, отмечая десяток. Пальцу не хватало прежней точности: ноготь цеплял ткань, подушечка скользила по крахмальному рубцу. Отметки невидимы, но движение оставалось.
Всю жизнь баланс сходился в три графы: взял, заплатил, убыток.
Взял — четыре розничные точки, открытые после девяносто третьего года; продажу последней за месяц до прихода сетей; два угольных разреза, собственные весы и тупик; договор с областью в ту зиму, когда котельные держались на обещаниях. Шесть составов стояли тогда на путях, и цена отпускалась пятого дня — не из доброты, а до прихода людей, с которыми не следовало делить стол.
Потом пришли нефтепродукты, лом, сельхозпредприятие с убыточным отчётом и дорожавшей землёй. База на озере попала в список последней. Её брали как балласт, чтобы вытащить соседний участок. В итоге именно там Георгий оставлял пальто на веранде и пил чай у окна, где по вечерам мошкара билась о жёлтый свет.
Последние двенадцать лет новых дел не появлялось. Пустота тоже имела стоимость. В бухгалтерии её можно было провести под словом «сохранение», но цифра от этого не становилась меньше.
В графе «заплатил» стояли суммы без лиц.
Рылов держал вторую половину городского рынка. Вексельный долг приобрели через банк и предъявили восьмого декабря, когда до расчёта с разрезом оставалось девятнадцать дней. Свободных денег не было. Рылов продал всё за сорок процентов. В мае его нашли в гараже. В тот день Георгий велел водителю ехать дальше и принял девять человек из рыловской бригады. Работали они хорошо. Дешёвая рабочая сила не становилась дороже от чужого несчастья.
Два конверта вернулись пустыми. Лиц не осталось, суммы остались. Оба получателя позднее узнали, что память у Соколова лучше, чем принято думать.
Ольховая стояла отдельной строкой. Две тысячи первый год. Дата, двойная оплата, четыре дня проверки связей — машина, телефон, человек, который знал лишнее. Всё сошлось. Папка закрылась. Слово «совесть» в расчёт не входило: слишком неопределённая единица измерения, расходящаяся при каждой проверке.
В палате он вытащил эту папку из старого внутреннего шкафа, перебрал листы и убрал обратно. Ничего не шелохнулось. Бумага осталась бумагой, а внутри не поднялось ни жара, ни холода. Только правый висок отозвался мелким пульсом, совпадающим с насосом.
Рука дошла до середины простыни и остановилась. Пальцы согнулись по одному: мизинец, безымянный, средний, указательный. Большой палец не присоединился. Попытка повторилась. На второй раз кисть дрогнула сильнее, плечо прижалось к подушке, под лопаткой разлился жгучий след.
Георгий дождался, пока дрожь ослабеет, и отчеркнул новый десяток.
В графе «убыток» лежал затон.
Площадка открылась ему в июне шестого года. Другая встреча ожидала через полтора часа, но машина свернула к реке. Водитель остался на грунтовке, включив аварийку. Вода поднималась за старой насыпью; рыжая поверхность несла щепки, масляные разводы и тонкие белые перья.
Триста метров по шпалам дали первый ответ. Одна провалилась под подошвой, сухо хрустнула и ушла в мокрый щебень. Рельсы висели над землёй ржавыми лохмотьями. Накладка держалась на четырёх болтах.
Два причала обрушились. Бетонные плиты висели на арматуре, изломанные концы прутка блестели от воды. Третий стоял. Кран тоже стоял. В кабине пахло мышиным помётом, старым машинным маслом и горячей ржавчиной. Рычаг под ладонью оказался гладким в одном месте — им пользовались после последнего ремонта.
Стрела дёрнулась, протащила цепь по блоку и поднялась на два метра. Скрежет прошёл через зубы, в челюсти возникла боль.
Снизу посигналили.
На краю причала вода шумела за полметра от сапог. Дебаркадер торчал в тридцати метрах, накренившись и набрав в трюм реку. Рыжая волна била в борт. Над затоном стояло чистое июньское небо. На дальнем берегу цвела черёмуха, белая и безразличная к ржавому железу, сгнившим сваям и человеку, который прикидывал цену каждого разрушенного метра.
Расчёт занял двадцать минут.
Баржи снимали вагонную перевалку. Уголь и мазут шли бы водой. Лом можно было держать под навесом до осеннего подъёма цен. Насыпь оставалась целой; восстановление насыпи требовало бы не времени, а согласований, денег и чужого терпения. Два склада строились за сезон. Один причал — за два. Кран просил ремонта, но не замены. Свободной площадки в городе не имелось. Всем требовалось хранение, никому не хотелось платить за него заранее.
Четыре года окупаемости при хорошем объёме. Пять при плохом. Два года на запуск, один на чиновников, запас на обвал спроса.
Вечером цифры сошлись. Повторный расчёт был хуже: чужая ставка, уменьшенный грузопоток, два года простоя. Всё равно оставался плюс.
Георгий не взял проект.
Причина записалась коротко: три базы, тупик, сорок восемь человек, договор с областью, зимняя репутация. Устойчивое не трясут ради красивой доходности. Папка ушла в нижний ящик. На корешке появилась дата.
Там лежало шесть похожих папок. Одна содержала мазутный узел на два района и оказалась ловушкой; через тринадцать месяцев от четырёх фирм остались печати и долги. Двое организаторов позже пришли просить работу. Оба получили её.
Затон подняли через семь лет. В пятнадцатом Георгий приехал посмотреть. Четыре линии, два крана, крытые площадки, весовая, собственный тепловоз, охрана у въезда. Двенадцать процентов областного груза шло водой через чужую вывеску. На въезде имелось узкое место; там теряли время, людей и деньги. Георгий отметил его на плане и уехал.
Четыре года против семи лет до чужого результата.
Пальцы у края листа нащупали выпуклость от чернил. Бумага была мягкой от ладони. На четвёртой строке оставалось место для числа, которого уже не требовалось писать.
Фотография лежала под углом. Девушка в двадцать лет, кажется, смеялась за пределами кадра; её не было видно, только светлая полоса плеча у левого края. Георгий поднял снимок. Бумага прилипла к коже, отрываясь с тихим шорохом.
Разбитая бровь появилась за три дня до съёмки. У клуба на Заводской ему задолжали шесть рублей с августа. Должник вышел с двумя приятелями. Первый удар пришёлся ременной бляхой. Тёплая кровь заполнила рот, язык упёрся в железистый вкус, асфальт поднялся к глазам. Метр до двери, один шаг до должника, ещё один до тех, кто бил.
Вокруг остались только жёлтый фонарь, мокрый край бордюра и собственная ладонь, вцепившаяся в пыль. Ни лица, ни шума, ни страха — один шаг и следующая опора.
Трижды тело поднималось. На третий раз двое ушли. Под фонарём драка становилась долгой, а долг — слишком маленьким для продолжения.
Следующим вечером Георгий пришёл туда же. В девять. Через вечер — снова. На третий день шесть рублей положили в ладонь без разговоров.
Маленький Гоша. Прозвище пристало ещё на первом курсе, от дурацкого стишка. Бойцом он не был: удара не ставил, уходить не умел, бился лбом, плечом, упрямством. Били его часто и толково. К четвёртому курсу перестали.
На снимке парень смотрел прямо в объектив. Руки худые, шея тонкая, рубашка чужая. Ему нечего было терять, кроме тела. Тело расходовали без сметы.
Насос щёлкнул.
Слово «перевалка» вышло из головы незаметно. Вместо него осталась сцена: стропа, ковш, рыжая струя в полувагон, цифра девятьсот сорок. Георгий раскрыл рот, провёл языком по сухому нёбу, собрал звук и не нашёл нужного продолжения.
— Вагонная…
Последний слог рассыпался.
Пальцы на простыне продолжали отмечать щелчки, хотя кожа не подавала сигнала. Девятый. Пауза. Лишний удар. Десятый должен был прийти сразу, но насос задержал его, растянув промежуток до пустого коридора.
Георгий повернул голову к листу. Четвёртая графа ждала. Цифра лежала рядом, ясная, тяжёлая, пригодная для расчёта. В ней помещались уголь, баржа, краска на воротах, зарплата сторожа, ржавчина на крановой стреле. Слово уже не требовалось.
За окном мотылёк не шевельнулся. В коридоре прокатилась тележка, колёса пересекли световую полосу, и на линолеуме осталась влажная дорожка. Палата пахла хлоркой и мокрой шерстью. Где-то за стеной закипел чайник, затем коротко свистнул и умолк.
Георгий выпрямил указательный палец. Движение начиналось от плеча, проходило через локоть, запястье, суставы. Каждый участок требовал отдельного приказа, но приказ можно было заменить привычкой. Палец коснулся простыни.
— Один.
Щелчок насоса пришёл раньше.
— Два.
На третьем между ударами образовалась глубокая пауза. В ней дыхание стало отдельной работой: вдох через сухое горло, задержка, медленный выпуск воздуха, чтобы не сорвать трубку. Грудная клетка поднималась неравномерно. Правая сторона запаздывала.
Четыре. Пять.
Фотография сдвинулась к краю тумбочки. Георгий поймал её большим пальцем, прижал к дереву. Снимок оставил на коже пыль и холодный жирный след.
Шесть. Семь.
На молодой физиономии не было ни затона, ни Рылова, ни Тамары, ни Андрея, который мял кепку у больничной двери. Там стояла только разбитая бровь и взгляд, направленный поверх камеры, туда, где следующий шаг уже превращался в действие.
Восемь.
Пустой четвёртый столбец смотрел вверх.
Девять.
Палец остановился. В горле застрял воздух. Красная кнопка лежала рядом с ладонью; до неё требовалось повернуть кисть, согнуть большой палец, нажать до щелчка. Аппарат уже щёлкал за него.
Десятый удар пришёл глухо.
Георгий поднял глаза на молодого себя. Сколько раз из ста тот парень выбрал бы затон, если заранее знал цену риска? Ответ ещё не успел сложиться в цифру: за дверью кто-то остановился и тихо произнёс его имя. Фотография оставалась под пальцами, лист со схемой — рядом. До следующего щелчка насоса Георгий успел только повернуть голову к двери.
Дверь не открылась.
Голос за ней произнёс его имя ещё раз — тише, с нажимом на последний слог. Медсестра задержалась в коридоре; сквозь щель потянуло холодком, послышался шорох её одежды.
Георгий поднял указательный палец. До красной кнопки оставалось меньше ладони. Кисть повернулась на несколько градусов. Большой палец согнулся. Ноготь упёрся в гладкий пластик, но нажима не хватило.
Щелчок насоса.
Секунда растянулась по внутренней стороне век. Белая палата ушла. Остался чёрный круг кнопки, красная кромка, впадина под большим пальцем. Давление передавалось в сустав, из сустава — в предплечье, дальше распадалось. Пальцы разжались.
Дверь скрипнула.
— Георгий Николаевич?
Шаги приблизились. Кто-то задел стул, ножка коротко прошла по полу. Влажная дорожка от тележки блестела в световой полосе. Там лежала одна капля, круглая, прозрачная, с маленьким серым волоском внутри.
Грудь поднялась.
Воздух вошёл не весь. Часть осталась в горле, часть застряла под рёбрами. Выпуск начался с тонкого свиста. Аппарат ответил ему ровным механическим ударом.
Десять.
Нет. Десять уже было.
Палец лежал на простыне. Кожа не давала ответа. Насос щёлкнул снова, и число отодвинулось, потеряло край, перестало быть десятью. Остался звук. Потом второй. Потом расстояние между ними.
— Позовите врача, — сказала сестра кому-то в коридоре.
Слово «врач» дошло отдельной тяжёлой деталью. За ним не последовало ни лица, ни действия. Только белая капля в световой полосе. Волосок в ней дрогнул от движения воздуха и снова лёг поперёк прозрачного круга.
Красная кнопка стояла рядом.
Кисть не повернулась.
Следующий вдох начался снизу, из живота, поднялся до груди, упёрся в трубку. Плечо дёрнулось. На губах выступила влага. Язык прошёл по ней, собрал соль, но рот остался сухим.
В палату вошли. Матрас прогнулся у бедра. Чужие пальцы легли на запястье, считая не его числа. Кто-то убрал с тумбочки фотографию. Бумага скользнула по дереву, зацепила край листа и сдвинула его на толщину ногтя.
— Георгий Николаевич, слышите меня?
От этого голоса в теле не осталось силы для ответа. Воздух ходил по трубке, рука лежала на простыне, веки прикрывали свет. Три отдельные работы продолжались ещё немного. Потом одна перестала начинаться. За ней — вторая.
Аппарат дал длинный ровный звук.
Палата не изменилась. Чайник за стеной снова набрал воду и замолчал. Колёса тележки высохли на линолеуме. На стекле мотылёк сохранил распластанные крылья.
Тишина пришла не сразу. Сначала исчезло расстояние между щелчками, затем исчез сам аппарат. Лист, дверь, красная кнопка — всё отступило за пределы тела. Последним остался волосок в капле. Он лежал поперёк прозрачного круга, и круг не высыхал.
Потом не осталось даже его.
***
Боль пришла раньше света.
Она вошла в правую ладонь узкой горячей полосой и сразу разошлась до локтя. Под спиной холодила мокрая доска. Левое колено упиралось во что-то твёрдое, затылок лежал на мешке, набитом угольной крошкой. Воздух приносил сажу, плесень, старую золу и кислый запах человеческого тела. В глубине стены капала вода. Три удара. Пауза. Два.
Веки разошлись с трудом.
Над лицом висело низкое потолочное перекрытие. Между досками просачивался серый свет. У самого носа лежал кусок угля, плоский с одной стороны и острый с другой. Чёрная пыль забилась в трещины. При вдохе она осела на языке, заскрипела между зубами.
Рука поднялась сама, но не так, как требовалось. Маленькое предплечье дрогнуло, локоть упёрся в доску, пальцы разжались по одному: мизинец, безымянный, средний, указательный, большой. Каждый сустав отозвался болью. Ладонь оказалась детской — узкой, серой, с обломанным ногтем и свежим порезом у основания большого пальца.
Пальцы задержались перед лицом.
Кожа была тонкой. Через неё проступали синеватые жилки. На костяшках сидела угольная корка. Такая рука не могла удержать мешок, открыть тугой вентиль, сдвинуть железный засов. Для счёта она годилась. Для работы — пока нет.
В животе свело пустым жёстким узлом. Рот наполнился слюной, но проглотить её получилось только со второго раза. Зубы застучали. Не от холода: тело экономило тепло, сжимая мышцы короткими сериями, одна за другой.
Где-то рядом хрипло втянули воздух. Другой ребёнок перевернулся на соломе. Заскрипела верёвка. За стеной прошёл тяжёлый воз, колёса глухо провалились в грязь, лошадь ударила копытом. Никто не позвал. Никто не вошёл.
Имя возникло без голоса.
Рен.
Вслед за ним пришло число: семь. Не год, не цена, не количество мешков. Возраст. Число легло внутри ровно, без спора. Рядом возникли другие сведения: есть старшие, есть надзиратели, есть место, где выдают миску; спорить нельзя; чужое отбирают до того, как успеешь сжать пальцы.
Имя Георгия Соколова тоже осталось. Сын Андрей, Тамара, фотография на тумбочке, не взятый затон и палата, где оборвался счёт, — всё это помнилось ясно. Между последним вдохом старика и первым вдохом ребёнка не было ни дороги, ни объяснения. Сознание Георгия проснулось в чужом теле, а вместе с ним проснулись прежние привычки. Тонна состояла из тысячи килограммов. Прибыль начиналась не с цены, а с потерь. Долг, который не назвали вслух, не исчезал. Человек, обещавший заплатить после разгрузки, уже переносил чужой риск на чужие плечи.
Семилетние руки не умели ничего из того, что когда-то могли его руки. Считать и замечать несоответствия они не мешали.
Рен сел. С первого раза не вышло: правая рука сорвалась по мокрой доске, плечо ударилось о стену, из пореза выступила сукровица. Вторая попытка началась с коленей. Сначала подогнуть левое, затем подтянуть правое, прижать пятку, перенести вес. Спина упёрлась в бревно. В глазах поплыл мутный свет.
На груди висела рубаха, жёсткая от засохшей грязи. Под ней не было ничего. Штаны держались на верёвке, один край распустился. Ступни почернели, между пальцами набилась влажная пыль. На левом большом пальце вздувался пузырь.
Рядом стояла миска.
Деревянная, с трещиной у края. На дне засохла каша, тонкий серый слой, непригодный для еды. Рен протянул руку, провёл ногтем по стенке и собрал крошку. На языке она стала холодной, безвкусной, с песком. Желудок сжался ещё раз.
Миску он поставил ближе к себе и прикрыл локтем.
Движение вышло бессмысленным. Здесь некому было отнимать еду. Но локоть остался на месте, образовав вокруг миски маленькую ограду. За пределами ограды лежали мешок, доска и чужая пятка. Внутри — пустое дно.
Снаружи ударил колокол. Звук прошёл сквозь стену и продавил грудную клетку. На третьем ударе Рен зажал уши. Ладони не закрыли их полностью; пальцы были короткими, проход оставался. Каждый новый удар входил в голову через этот зазор.
Голоса за дверью стали различимы. Грубые, сонные, с местными окончаниями. Несколько слов дошли целиком: подъём, двор, уголь, опоздавших не кормить. Остальные рассыпались в шум. Старые названия — поставка, база, вагон, затон — поднялись в памяти и не нашли вокруг подходящих предметов. Они звучали внутри бесполезными металлическими жетонами.
Вместо них пришли новые: яр, двор, норма, хозяин.
За дверью повернули засов.
Рен встал, держась за стену. Доска холодно вошла в ладонь занозой. Пальцы сжались, зацепили её, выдернули. Кровь смешалась с угольной пылью и стала густой чёрной точкой.
Проход оказался ниже роста. Пришлось согнуться, выставить вперёд плечо, пропустить сначала голову, затем больное колено. Дверь задела спину и оставила на рубахе свежую влажную полосу. В коридоре пахло дымом, навозом и варёной репой. Справа тянулся ряд низких дверей. За ними кашляли, шевелились, ругались во сне. Никто не поднял головы.
На дворе шёл дождь.
Капли били по коже, холодные, частые. Камень под ногами скользил; босая ступня съехала, большой палец распластался по грязи, пузырь лопнул. Боль вспыхнула, но Рен не остановился. У стены стояла бочка с водой. На поверхности плавали угольные хлопья. Ладони зачерпнули мутную воду, рот коснулся запястья. Вкус железа, глины и чужой слюны. Вторую пригоршню он выпил медленнее.
За воротами начинался Карсан.
Город поднимался серыми ярусами: каменные стены, мокрые крыши, узкие проходы, дым над трубами. Колёса вязли в грязи. Издалека доносился гул воды, тяжёлый и постоянный. Где-то работали подъёмные колёса, и земля отдавала каждый удар подошвам.
К воротам согнали детей. Старший крикнул, пересчитал их, ткнул пальцем в Рена. Имя занесли в память не словами, а коротким толчком под рёбрами: стоять в конце, не спорить, идти туда, куда указали.
Рен опустил глаза на свои руки. Маленькие пальцы сжались, разжались, снова сжались. Между ними оставалась чёрная пыль. В ней не было ни больничной белизны, ни фотографии, ни последнего щелчка. Только уголь, мокрая кожа и возможность удержать то, что ещё не успели отнять.
Ворота открылись.
Рен шагнул в Карсан.
Грязь на сваях
Стылый капельный гул гудел под тёмными сводами древнего водовода. Сменная сырость Карсана не имела конца. Серый дождь пробивался сквозь трещины вековой каменной кладки верхнего яруса, превращаясь над нижними галереями в плотную сырую взвесь. Вода стекала по дубовым сваям, покрытым скользким налётом чёрной слизи, и уходила вниз, в невидимую темноту. Там, на глубине трёх саженей, содрогались от ударов речного потока тяжёлые лопасти водоподъёмных колёс, передавая вибрацию прямо сквозь подошвы в кости голеней.

