banner banner banner
Мысли, полные ярости. Литература и кино
Мысли, полные ярости. Литература и кино
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Мысли, полные ярости. Литература и кино

скачать книгу бесплатно


Потому что писать о поэзии – нонсенс, описывать её – чушь.

Вот, допустим, Кононов словечки разные украинизмы вводит (использует, употребляет). Заметил. А кто не заметил? Так тому бесполезно указывать, если настолько.

Помню из разговора: «Петя, ты говоришь это намеренно как будто тебя в чём-то уличили, как будто чай пьёшь с сахаром и говоришь – это я намеренно сахар положил».

Смех всегда без причины (настоящий, хороший живой смех). Так и стихи: без причины и объяснения. Они только должны быть, открываться, распахиваться. Как это происходит? Ха-ха-ха. Помните этот знаменитый толстовский ответ? Так и мне нечего добавить.

УДАР ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ

– И что это было, милостивый государь? – хором всевсе-все.

– Да вот так как-то, в порядке разговора, аналитического дискурса, – смущённо бормочет автор.

– Но мы ничего не поняли!

– А кто вам сказал, что надо было, что поймёте? Это ведь личное дело каждого – понимать или нет, такой интимный почти гигиенический процесс.

Выборгский район: среда обитания

Перчатка с одним пальцем, которую носят крестьяне.

    Герцен

Только оказавшись здесь, понял, в чём дело. Понял, что много лет не ездил в трамвае, в прокуренном лифте, не видел в таком изобилии детей и подростков. Вернее – не видел этих институций (шёл в обратной последовательности: школа по финскому проекту, старая восьмилетка, детский сад, поликлиника). Понял, что все мои представления о городе, о Петербурге – плод моего литературного воображения, что я пришлец, некая прививка. А сам из детства, из настоящего спального района, построенного по генплану, с учётом человека хомосоветикус, такой архитектурный фурьеризм.

Питомник для молодёжи, места отовариваний, сбербанк (ничего общего со сберкассой, которую я знал: такой бронижилет из стекла, пластика и жалюзи), почта (вот это рай для вуаера: настоящий винтаж, можно снимать кино в естественных декорациях).

Я знаю эту жизнь, я понимаю этих парней, гоняющих мяч.

Эти железные двери и замки, подозрительность выглядят здесь неестественно не потому, что это не по-человечески (как в каком-нибудь телевизионном репортаже из какого-нибудь захолустья, куда не дошла цивилизация со своими благами и фобиями), но прежде всего потому, что это такое глобальное противоречие с тем космосом, который предлагает эта бетонная коммуна. Это район для жизни в социуме, для органичной (гармоничной) жизни в социуме, больше – в социализме. Именно поэтому здесь так страшно, так криминогенно, когда молодёж бунтует и бессмысленно и беспощадно уничтожает телефонные будки (стояли под каждым домом), лампочки в подъездах, потому что это асоциально, потому что новая личностная культура не выносит этой жевачки (пишу правильно, от жевательная резинка) типа цветик-семицветик, она хочет Кинчева и Летова, такого анархо-наркологического противостояния.

Надо попи?сать, но здесь просто негде (обратная история – везде). Это не центр с кафешантанной культурой времяпрепровождения, это машина для жилья (привет Корбюзье), где жить сверхкомфортно (т. е. тело, человек не до конца учтены, вычислены с каким-то странным остатком – не пописать…).

Ловлю косые взгляды. Я слишком хорошо одет. Дендизм здесь притивопоказан. Мода – это антимода, это отрицание (булавки и рваные джинсы). Модно то, что радикально, а не то, что изысканно.

Музыкально то, что дисгармонично (Бликса Баргельд).

Музыка вообще здесь вроде конфессиональной принадлежности, такое «славное язычество» с переодеваниями и вакхическими сейшенами, противостоянием (район на район за Витю и за Костю).

Почему-то вырваны все скамейки. Бабушки уже не греются (умерли?) на солнышке. Или это антигопническая кампания (чтобы не тусовались и не пили пиво с коноплёй).

Социализм погиб от безделья («время есть, а денег нет»), от невероятного количества пустоты, которая заполнялась чем попало. Здесь, конечно, Бродский не помогал (т. е. пустоту Бродским не заполняли). Здесь он проигрывал. Только Цой, остальное – как на другом языке (но, кстати, не на английском – здесь это язык масскультуры, такой коммуникативный унисекс).

На скамейке можно сидеть только с ногами (на спинке), потому что по-другому никто не сидит. Такой апофеоз функциональной бессмысленности всего здесь существующего. Человек принимает этот мир, но только вывернутым наизнанку, как бы игнорируя предложение (такой цветаевский антибилет).

Подъезд должен быть открыт (доступен). Для чего? Чтобы в нём мочиться (прямо на пол или в мусоропровод) или покурить травки (выпить водки) перед дискотекой.

Внутри школы жутковато. Не только от белогипсового Пусикино (иначе и не скажешь: что общего у современного человека с двухсотлетним собирателем русского слова?), но и от общей отшторенности (занавески, жалюзи, встройки прямо в оконные проёмы новых классных помещений), такой общеказарменный муштровый долбёж каменных (вероятно, по представлениям тех несчастных садистов, которые здесь работают) лбов и сердец.

В поликлинике (детской) пусто. Не рожают. Этот мир отменён, в постиндустриальном обществе не нужны не только владельцы, но и угнетённые.

Из окна восьмого этажа (мочусь в мусопровод) – воронье гнездо. Высота. Помню удивление дяди-провинциала, когда я рассказывал про грибы во дворе. Росли. Только теперь понимаю, почему. Сыро. Вечная тень от дома. Слишком густо (по сравнению с деревней) и слишком высоко. Высота и частота застройки европейского города предполагает бульвар, но не предполагает грибы и птиц (вернее, птичьих гнёзд; птицы вроде как гости на этой земле, окультуренной человеком).

На помойке – мебель восьмидесятых (по отношению к шестидесятым как николаевская мебель к павловской – попой неудобно), семейная пара разглядывает антифункциональное б/у содержание мещанского (городского) быта.

Но только здесь – тополь, который я посадил, и который высотой уже метров двадцать. Прямо на участке в детском саду (пространство, отведённое для циркуляции детской публики, разбивалось на квадраты и обсаживалось кустарником). Моё дерево – как бы вызов одиночки, разрушающий гармонию садово-парковой географии.

Скамейка вырвана (как больной зуб), но бабушка сидит на каком-то уже частном стуле (я бы не сел), поставленном ровно у двери в подъезд (парадную – странное название для этого входа на общую лестницу, даже не лестницу, на строительном жаргоне эта деталь бетонного конструктора называется маша, от лестничные марши). Пароксизм привычки и одиночества в большой (слишком большой) коммуне.

Проехала редкая машина. По привычке (sic!) отступил на поребрик (питерское словечко, наверное, от мамы).

Однушка, где жили вчетвером-пятером (приезжала, а потом так и осталась навсегда неизменная русская бабушка) – чужая. В подъезд попасть непросто. Мужик (знает код или ключ есть) стреманулся, не хочет впускать.

Проход между домами (корабли соединялись в змейки или стенки) – архитектурная мама не понимала, что мы называем аркой.

Жадные взгляды местных девиц. Парень одет по-городскому (выражение в город означает в центр, из Ленинграда – в Петербург) – выгодный (раньше бы сказали видный или завидный) жених.

Зарешёченные первые этажи кораблей как ржавчина, как новое днище «Авроры».

ПТУ (по-новому лицей – смешно) с отсутствующим вроде памятника серпом-молотом, по которому мы ползали. Новый дом на месте пятака (пересечение Луначарского / Художников) – грустно. Здесь было настоящее болото (наверное, поэтому всегда верил в космогонический петербургский миф).

В этом универсаме я как-то простоял в очереди за маслом (подсолнечным) полдня до обеда. На обед очереди разрешили не расходиться, оставили внутри. Я лёг прямо в длинный холодильник (из такого брали цыплят, масло, сыр). Через час окно, в которое я стоял, не открылось (а уже подходила моя очередь). Я был потрясён до основания своей неоформившейся души. Должен был вернуться домой и сказать, что ничего не принёс. Ужасное ощущение.

За универсамом был пункт приёма стеклотары. Дивное место. Потом мы ещё собирали бутылки по дворам. Хватало на пиво, чипсы. Дорогой, помню, была бутылка из-под шампанского, но их не везде брали, а потом они и вовсе перестали цениться.

Размалёванная трансформаторная будка с видом Петербурга (не хуже неоновой или как это теперь фоторекламы), в правом верхнем углу замазано имя политика, который оплатил это дело. Петербург принадлежит всем (вернее так: Петербург не может принадлежать никому).

На пятаке можно было воровать арбузы. Забирались в кузов и скидывали друзьям-приятелям штук пять, пока не засекли.

Весы проверяли, взвешивая гречку государственной расфасовки.

Вообще воровство было в моде. Это такое лихачество – даже просто спички из универсама (чтобы жечь всё подряд – по подвалам и на открытом воздухе, в лесу, баловаться курить, и вообще – пригодится). За подкладку курточки умещалась даже четверть хлеба (круглого ржаного) или большая коробка хозяйственных спичек.

Маленькие огнепоклонники: развести костёр – это непременно.

За грибами – недалеко Сосновка. Даже не столько за грибами (какие там грибы), сколько просто провести время.

Другие места культурного отдыха – подвалы (чердаки – реже, это уже в подростковом трудном возрасте места сборищ под травку и напитки). Мог проползти подвал корабля от одного входа до другого – весь дом. Залазили двумя способами: через дверь с торца, и пролезая под решёткой (оставался довольно просторный лаз) прямо из подъезда. Что там было интересного? Скорее всего, сам принцип страха, зоны запрета, темноты и антисанитарии.

Стройка – ещё опаснее, потому что она охранялась. Точно как у Стругацких (прочитал много позже) в «Пикнике на обочине». Нарваться на сторожа – самый бэст (с погоней и адреналиновым опьянением).

Позже на заброшенных долгостроях (вечностроях, которые теперь разбирают) пили, откручивали и продавали рамы, кирпичи, просто загорали, играли в баскетбол (sic!) и устраивали панк-концерты.

Играли в футбол между двух подвальных продухов (служили воротами) детского садика, потом в квадрат на детской площадке под домом. Немного раньше – в ножики (нужен песок и складной нож), немного позже – спички по парадным. Игра со спичками, пожалуй, самая интересная. Пароксизм незаполненности бытия (или наоборот: любая пустота заполняется чем-то). Просто спички. Похоже на тюремные развлечения в обстановке отсутствия предметов и переизбытка свободного времени.

Спичками стрелялись, отщёлкивая по черкашу в сторону врага (т. е. друга). Каким-то образом кидались в водоимульсионный потолок: спички прилипали и оставляли чёрные подтёки. Хоттабыч делался так: в полупустой коробок засовывалась горящая спичка и коробок закрывался (как в фильме «Обратная тяга»). Когда открывался, выползала длинная дымная борода.

Помню, мама дала мне носить дедовские позолоченные часы (странно, я ещё в младшей школе учился). Разлетелись стрелки (в какой-то потасовке или просто неудачно дёрнулся). Было так стыдно, что я решил их потерять. И не просто потерять, а уничтожить (втоптал в лужу). Нет предмета – нет преступления. Странная психология и, наверное, всё здесь так.

А в настоящей драке (с мордобоем) я никогда не участвовал. Только раз, пожалуй, оттаскали за волосы (решил отращивать длинные – в пролетарской среде это даже больше чем вызов – готовое преступление). Чайкин (или Чакин, как Джеки Чан, от слова нау- или нон-чаки), гроза района. Но и – бессознательно – образец для подражания. Его жизнь состояла из драк и наркотиков, потом – тюрьма. Жив ли?

Олежек (никогда его так не называл, только теперь – вполне сознательная нежность), душа класса, явный лидер, любимец девчёнок и вообще человек самый интересный – погиб от передозировки, вернувшись из армии (служил где-то под Питером) голимым наркоманом.

О том, что такое враждебность, знает любой дворовый пацан. Чтобы попасть на концерт «Алисы» (сгоревший ДК пищевиков, сентябрь 1995 года), билет спрятал (чтобы не опустили) в носок. Билет размяк и разорвался на мелкие клочки (но удивлённые и шокированные, а скорее всего – жалкое это было зрелище, контролёры пустили по клочкам). До сих пор вспоминаю, как выковыривал их из мокрого носка. Но опустили всё равно. На обратном пути затащили в подворотню и вывернули карманы. Хорошо не раздели (майки с мордами и надписями дорого ценились).

Но это только лёгкие формы унижения. Настоящая история была другая. Когда я предал (или подставил) класс, попросив училку русского задать нам какое-нибудь сочинение (страшно любил писать и писал сверх того, что задавали – на свободную тему). Класс, конечно, не понял. И заложил меня лучший друг (сосед по парте). Это был первый социальный конфликт, из него – второй. Когда я, в свою очередь (как бы в отместку, но вряд ли это сознавая), заложил класс после неудачной контрольной (все списывали, как обычно, но на этот раз внаглую). Меня ждало всеобщее осуждение (как в фильме «Чучело», только я был настоящий предатель), страх физической расправы, унизительный разговор с химичкой (та, спасибо ей, всё поняла) и покаянная процедура.

Но и это ещё семечки. Самое садилово было на английском. Я ненавидел этот предмет, эту горбоносую солдатку, выжимающую из нас кровь. Страшно боялся пересказов. Не умел импровизировать на языке, соединять слова в предложения. Единственный выход – выучить наизусть. Один раз так и сделал (грозила двойка в четверти): перед всем классом слово в слово. Класс обомлел. Пришлось признаться.

На одном из таких уроков я и обмочился. По-моему, никто не заметил, но так было не раз (ещё на математике, потом в младшей школе, детском саду, прямо на каком-то празднике, когда у меня был самый красивый костюм Петрушки – обделался).

В советском детском питомнике туалеты совмещённые: мальчики с девочками. Прелесть. Читатели Фрейда понимают, о чём я говорю.

Меня всегда занимал вопрос: что такое первый сексуальный опыт? У меня этого как бы не было, то есть было с большим трудом и долго, по чуть-чуть. В условиях социалистической стеснительности, как в советской книжке (мама дала) про здоровую семью, только вместо идиллии – ночной кошмар. Два неопытных подростка вряд ли получают полноценный опыт.

Но интерес к женскому телу – лучшее, что есть у ребёнка.

Страх дефикации в пределах школы ещё долго преследовал меня. Даже бегал на переменках домой.

Поход с учительницей (только её могу назвать этим инфантильно-корректным словечком) музыки на первое причастие (sic!). Комплексы и безотцовщина отливались в конфессиональное.

Помню, как подкладывали пятачки под трамваи – получались медные плюшки, а трамваи зло и металлически подскакивали (воображаю, как матерился водитель).

Подъезд, где целовался до изнеможения. Медляки, проводы, недовольные родители, зажималово в ванной, успеть на последний трамвай. Тогда уже переехал, но продолжал ходить в старую школу. Дискотеки славились на весь район. Большой ночной жизни тогда ещё не было (да и сейчас не очень), а школьная дискотека (если была какая-то аппаратура и светомузыка) была событием номер один и два и три. Её ждали, к ней готовились (копили деньги и договаривались о предварительном распитии напитков). Курили (и не всегда табак) чуть ли не прямо в актовом зале. Вечные пивные бутылки под сдвинутыми к стенке сиденьями. Иногда драки начинались прямо здесь, посреди зала, в рекреации, в сортире (человека могли избить до полусмерти) просто из озорства.

В камору, которая располагалась на втором (sic!) техническом этаже девятиэтажки можно было зайти через подъезд и забраться в окно (сначала забравшись на невысокую пристройку). Там были даже диваны или что-то для сидения и проигрыватель. Собирался там жить, если уйду из дома («тот, кто в пятнадцать лет убежал из дома»).

Вторая камора была на чердаке высотки, в которой жила главная эротическая фантазия микрорайона. В этой второй (или первой?) каморе была даже проведена самодельная сигнализация: от ментов.

Траву можно было достать в любом дворе, все кореша знали точки и сами барыжили помаленьку. Стоила недорого и была естественной приправой к пиву.

Было удобно тусоваться на перилах и в квадратном проёме типового детского садика. Так проводили дни. Конкуренцию этому составлял только футбол и баскетбол (в одно кольцо – стритбол). Играли в школе (на уроках, после уроков, редко – вместо уроков) и во дворах. Я к тому времени уже был панком и презирал физические упражнения.

Самодельная (любительская) домашняя рок-группа из двух человек с изысканным названием «Зангези». Инструментов, как водится, нет, но гитарист Ваня умел с помощью открученных от школьных наушников (из кабинета английского) микрофонов извлекать из шестиструнки настоящее мясо типа модной группы Ministry. Тексты про социальную невостребованность, спермотоксикоз и строение космоса. Петь никто не умел, но если громко и с чувством – получался настоящий панк.

На трубах (две полых металлических балки, горизонтально подвешенных одна выше другой – как скамейка), где собирался тусняк, кто-то вывел белой краской: ТРУБЫ. Отмечены как достопримечательность.

Одеваются здесь странно. Вернее, здесь другие представления о том, что такое красиво, модно, практично, долго, далеко, слишком и т. д.

Если вкопать полукругом несколько колёс (резиновых покрышек) и разрисовать – красиво и практично (можно вместо скамейки – ни на что другое денег всё равно нет).

Может быть, дело просто в степени бедности, в мере нищеты. Бедность опрятна и сдержана. Расписание как способ не думать о том, что бывает иначе. Нищета непозволительна (порочна, т. е. развратна). Это панель, паперть. Бедность – норма. Богач здесь такой же маргинал (чужой), как и нищий (бомж или наркоман). Более того: нищий у всех на виду (как укор), он остаётся среди нас, раздражая и провоцируя. Богач уходит (как бы не про-, а вы-валивается не вниз, а вверх по пищевой пирамиде), оставляя нас наедине с такими же как мы, завидующими и стремящимися.

Так вот об одежде: здесь действует закон, обратный биологическому. Выживает не самый красивый (статный, т. е. здоровый), а обычный. Джинсы и кожа с Хо Ши Мина (рынок у станции метро «пр. Просвещения») – унисексуальное оперение вороны как вороны.

Если вычесть маргиналии (радикальный стиль панк и тому подобные), то одеваться надо так, чтобы выделяться, но не очень. Такая бессознательная ностальгия по школьным кружевным фартукам и пиджачкам.

Шоубизнес предлагает быть КАК. Это всегда. Не собой, а кем-то ещё. Такой очень простой обман: чтобы быть собой (талантливым, красивым и т. д.), надо быть как Джей Ло или Рики Мартин. В этом случае на месте Джей Ло не может оказаться никто другой, кроме такой же как все НЕ СЛИШКОМ умной НЕ СЛИШКОМ красивой НЕ СЛИШКОМ талантливой девочки. Это место всегда вакантно. Некая манящая пустота, в которую входят всё новые и новые тела, оплодотворяя собой машину групповой фантазии.

Почему-то мальчики и девочки здесь дружат отдельно. Природный (антиприродный) пуританизм советского человека, страсть к унификации, даже половой. Одно – к одному, другое – к другому. Систематизация, каталог.

Объект желания – ближайший (по аналогии с ближним). Соседка по парте или просто одноклассница. Познакомились на вечеринке. Традиционная аграрная (крестьянская) культура предлагала примерно то же: своим чередом. Своё в этом случае только тело (которое, правда, кому-то уже принадлежит: родителям, мужу, общине, земле). Бунт против этого (нечто вроде «Грозы» Островского) неизбежно оказывается чем-то вроде социального противостояния, чистой идеей бунта («Мцыри»). Очень русская (?) и очень старая история (школьная программа).

Графити (надписи и рисунки на стенах) и борьба с ними: поистине потрясающее явление. Одни (молодые ребята, стремящиеся к самовыражеию: нет ничего смешнее этого словечка) тратят свободное время и иногда деньги на создание нетривиальных фресок (пользующихся, кстати, спросом, т. е. обращающих на себя внимание). Другие (пуритозные старушки не старушки, служители питомников и других госучреждений) всё это закрашивают и смывают. А казалось бы: чем хороша просто стенка из красного кирпича? Смотрят дети (аргумент).

Дымные, приятно пахнущие весенние костры и ребячий визг.

Последнее предложение пишу уже лёжа на скамейке в детском садике.

Понимаю, что это всё. Здесь я заканчиваюсь. Там, где начинался много лет назад.

И что самое интересное – не хочется ничего другого. Пароксизм неподвижности (греки сказали бы: атараксия). Просто лежать на солнце, воткнувшись в небо, и вдыхать приятный дым прошлогодних листьев.

Вышла воспитательница и попросила освободить площадку для вечерней прогулки: напугал детей (наблюдали из окна, говорят: какой-то дядя).

Три – пять – восемь или Анти-Беньямин

О кинокартине «Горбатая гора»

Все, что связано с подлинностью, недоступно технической – и, разумеется, не только технической – репродукции.

III

Три пять восемь – это все знают. Золотое сечение: так растёт веточка и морская звезда. Так должно быть построено или поставлено (композиционно решено) всё прекрасное – и безобразное тоже.

Про Беньямина после.

Фильм о любви двух мужчин. Сразу множество вопросов. О любви или просто о взаимоотношениях, необходимо ли здесь говорить о ЛЮБВИ в романтическом смысле или это просто некая животная (во фрейдистском или просто биологическом) тяга. Мужчин или просто людей, представителей ЧЕЛОВЕЧЕСТВА (опять некая романтическая или социологическая абстракция) или вида – если оставаться на стороне физиологии. Насколько эти отношения полярны или дробны: есть ли лидер или мужчина как функция?

Сюжет совершенно гениальный. Любовь двух ковбоев, т. е. сразу разоблачение тела, культуры мачизма, и голливудской эстетики вестерна, этих крепкозадых парней, владеющих кольтами лучше, чем членами (любовь – бабское чувство; тонкий посыл к платоновской проблематике низкой и чистой любви) – с неизменным огрызком сигары в углу губ.

Возможен ли американский взгляд на Америку? Возможно ли ОСТРАНЕНИЕ? Вероятно, только как принцип. Китайский взгляд на человека оказался удивительно европейским, гомосексуальная любовь (любовь, лишённая – вопреки Платону – социального) удивительно обыкновенной, как бы голой, инвариантной схемой чувства.

Тот пастушок (ведь это совсем не ковбои, их и называть так нельзя, т. е. не костюмные мачо вестернов и не их дети, так что – это пастухи, такая голубая пастораль), что хмурится – более слабый проводник социального, как бы девочка. Даже если допустить, что партнёры в таких парах равны, как бы гермафродитозны – межличностные отношения оказываются каким-то образом маркированы – кто-то доминирует, кто-то подчиняется.

Сцена знакомства (незнакомства). Один стоит опершись левой (!) рукой на пикап – сразу актуализировано несовпадение позы (такой как бы мачёвой) и робости – общая вялость и опора – никогда этот паренёк не опирается на обе ноги (первый признак боевого или просто спортивного тела – осанка или по-военному выправка, а в случае с ковбоями это ещё такая некая развязность старослужащего, черкесы у Толстого примерно так выглядят). Всегда он мешковато так как-то скрючится – в сцене со стиркой белья в речке – такой жалкой беззащитной позе. А ведь это и есть заводила, мужская фигура – как бы.

Второй смотрит, но не изподлобья (мужской взгляд – так смотрит работодатель – взгляд осуждающий – отца, бога), а как-бы стесняясь и заискивая – девочка, почти кокетка. И всегда – до последнего – напряжённый лоб – такая невозможность расслабления, гармоничного движения (просто состояния) тела, социальная подавленность (просто принадлежность уже означает подчинение, насилие над собственной природой).

Медведь (вообще животные, шире – природа, она же: тело) появляется как воплощение, т. е. оживотнивание или оперсонажение того страха, который связан с возникновением чувства (запретного – может быть – всегда). Этот страх всегда предшествует и сопровождает акт инициации (например, дефлорации). Такая воля к смерти, если согласиться с Фрейдом, что первичный позыв органического – сохранение статуса-кво, некой дотравматической неподвижности. Медведь как запрет, подавляющий бунт собственного тела. Влечение рождает ограждающий страх. И такое трогательное бегство, ничего не решающее, означающе только беспомощность и потерю.

Второй животный образ или сюжетное звено – овцы. Они смешиваются после соития влюблённых, после их слияния. Теперь их не отделить, не разъять.

И кульминация этой истории (пасторали наоборот, такой антиидиллии) – сцена мордобоя. Авель (хочется уже перейти к этому коду, включить концептуальный уровень) накидывает лассо на тело партнёра. Мордобой как высшее проявление любви, которое невозможно в семье (этот скачёк – неоправданный – в будущее), где подраться (санки перевернулись) понарошку скучно, по-настоящему (жена выдавила свою ненависть, упрекнула – кулак занесён, но бить женщину, да это тут и не при чём – просто в мире социальном тело подчинено табу, его жизнь контролируется, сдерживается) – невозможно; возможен только перенос – бессмысленное уродство, драка с непонятно кем, который всегда сильнее (водитель пикапа оказался громилой). И замечательная сцена на салюте. Когда защитник оказывается сам главной опасностью. На переднем плане разъярённый мужик, на заднем – баба с прижавшимися к ней детьми – сверху салют – как очевидное, как свет правды, озарение. Тело агрессивно и неподконтрольно, оно свободно. Но только в особом пространстве-времени пасторали, в особом месте – Горбатая гора.

V

Может быть, я предложу некий новый идеализм, но подлинность – это три пять восемь. Вернее, это ВЗГЛЯД, явление человека в мире. Ты смотришь и видишь красоту, вот и всё. Подлинное нематериально, оно всегда скрыто от непосвящённого, как от глухого музыка. Ситуация одиночества – залог или даже необходимое условие свободы. И в кино ты как раз оказываешься в такой ситуации. Ты как бы один, гораздо более один, чем в театре, и ты внимаешь красоте, такой же немой, т. е. чистой, как и твои внутренности.