Читать книгу Русский украинский писатель ( Сборник) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Русский украинский писатель
Русский украинский писатель
Оценить:

5

Полная версия:

Русский украинский писатель

Таких снов на рассвете я ещё никогда не видел. Это двойные сны.

Причём основной из них, я бы сказал, стеклянный. Он прозрачен.

Так что вот – я вижу жутко освещённую лампу, из неё пышет разноцветная лента огней. Амнерис, колыша зелёным пером, поёт. Оркестр, совершенно неземной, необыкновенно полнозвучен. Впрочем, я не могу передать это словами. Одним словом, в нормальном сне музыка беззвучна… (в нормальном? Ещё вопрос, какой сон нормальнее! Впрочем, шучу…) беззвучна, а в моём сне она слышна совершенно небесно. И главное, что я по своей воле могу усилить или ослабить музыку. Помнится, в «Войне и мире» описано, как Петя Ростов в полусне переживал такое же состояние. Лев Толстой – замечательный писатель!

Теперь о прозрачности; так вот, сквозь переливающиеся краски «Аиды» выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол и слышны, прорываясь сквозь волну оркестра Большого театра, ясные шаги, ступающие приятно, как глухие кастаньеты.

Значит, восемь часов – это Анна К. идёт ко мне будить меня и сообщить, что делается в приёмной.

Она не догадывается, что будить меня не нужно, что я всё слышу и могу разговаривать с нею.

И такой опыт я проделал вчера:

Анна. – Сергей Васильевич…

Я. – Я слышу… (тихо музыке – «сильнее»).

Музыка – великий аккорд.

Ре-диез…

Анна. – Записано двадцать человек.

Амнерис (поёт).

Впрочем, этого на бумаге передать нельзя.

Вредны ли эти сны? О нет. После них я встаю сильным и бодрым. И работаю хорошо. У меня даже появился интерес, а раньше его не было. Да и мудрено, все мои мысли были сосредоточены на бывшей жене моей.

А теперь я спокоен.

Я спокоен.


19 марта.

Ночью у меня была ссора с Анной К.

– Я не буду больше приготовлять раствор.

Я стал её уговаривать.

– Глупости, Аннуся. Что я, маленький, что ли?

– Не буду. Вы погибнете.

– Ну как хотите. Поймите, что у меня боли в груди!

– Лечитесь.

– Где?

– Уезжайте в отпуск. Морфием не лечатся. – Потом подумала и добавила: – Я простить себе не могу, что приготовила вам тогда вторую склянку.

– Да что я, морфинист, что ли?

– Да, вы становитесь морфинистом.

– Так вы не пойдёте?

– Нет.

Тут я впервые обнаружил в себе неприятную способность злиться и, главное, кричать на людей, когда я не прав.

Впрочем, это не сразу. Пошёл в спальню. Посмотрел. На донышке склянки чуть плескалось. Набрал в шприц, – оказалось четверть шприца. Швырнул шприц, чуть не разбил его и сам задрожал. Бережно поднял, осмотрел – ни одной трещинки. Просидел в спальне около 20 минут. Выхожу – её нет.

Ушла.

* * *

Представьте себе – не вытерпел, пошёл к ней. Постучал в её флигеле в освещённое окно. Она вышла, закутавшись в платок, на крылечко. Ночь тихая, тихая. Снег рыхл. Где-то далеко в небе тянет весной.

– Анна Кирилловна, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки.

Она шепнула:

– Не дам.

– Товарищ, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки. Я говорю вам, как врач.

Вижу в сумраке – её лицо изменилось, очень побелело, а глаза углубились, провалились, почернели. И она ответила голосом, от которого у меня в душе шелохнулась жалость. Но тут же злость опять наплыла на меня.

Она:

– Зачем, зачем вы так говорите? Ах, Сергей Васильевич, я – жалеючи вас.

И тут высвободила руки из-под платка, и я вижу, что ключи у неё в руках. Значит, она вышла ко мне и захватила их.

Я (грубо):

– Дайте ключи!

И вырвал их из её рук.

И пошёл к белеющему корпусу больницы по гнилым, прыгающим мосткам.

В душе у меня ярость шипела, и прежде всего потому, что я ровным счётом понятия никакого не имею о том, как готовить раствор морфия для подкожного впрыскивания. Я врач, а не фельдшерица!

Шёл и трясся.

И слышу: сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил её. Повернулся и, оскалившись, говорю:

– Сделаете или нет?

И она взмахнула рукою, как обречённая, «всё равно, мол», и тихо ответила:

– Давайте сделаю…

…Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у неё извинения за бессмысленную грубость. Сам не знаю, как со мной это произошло. Раньше я был вежливым человеком.

Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:

– Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. Уж знаю. И я себя проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.

Я успокоил её как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чём, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьёзно отвыкать, уменьшая дозу.

– Сколько вы сейчас впрыснули?

– Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.

Она сжала голову и замолчала.

– Да не волнуйтесь вы!

…В сущности говоря, мне понятно её беспокойство. Действительно, morphinum hydrochloricum – грозная штука, привычка создаётся очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..

…По правде говоря, эта женщина – единственный верный настоящий мой человек. И, в сущности, она и должна быть моей женой. Ту я забыл. Забыл. И всё-таки спасибо за это морфию…


8 апреля 1917 года.

Это мучение.


9 апреля.

Весна ужасна.

* * *

Чёрт в склянке. Кокаин – чёрт в склянке.

Действие его таково: при впрыскивании одного шприца двухпроцентного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом всё исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма. Весна гремит, чёрные птицы перелетают с обнажённых ветвей на ветви, а вдали лес щетиной, ломаной и чёрной, тянется к небу, и за ним горит, охватив четверть неба, первый весенний закат.

Я меряю шагами одинокую пустую большую комнату в моей докторской квартире по диагонали от дверей к окну, от окна к дверям. Сколько таких прогулок я могу сделать? Пятнадцать или шестнадцать – не больше. А затем мне нужно поворачивать и идти в спальню. На марле лежит шприц рядом со склянкой. Я беру его и, небрежно смазав йодом исколотое бедро, всаживаю иголку в кожу. Никакой боли нет. О, наоборот: я предвкушаю эйфорию, которая сейчас возникнет. И вот она возникает. Я узнаю об этом потому, что звуки гармошки, на которой играет обрадовавшийся весне сторож Влас на крыльце, рваные, хриплые звуки гармошки, глухо летящие сквозь стекло ко мне, становятся ангельскими голосами, а грубые басы в раздувающихся мехах гудят, как небесный хор. Но вот мгновение, и кокаин в крови по какому-то таинственному закону, не описанному ни в какой из фармакологий, превращается во что-то новое. Я знаю: это смесь дьявола с моей кровью. И никнет Влас на крыльце, и я ненавижу его, а закат, беспокойно громыхая, выжигает мне внутренности. И так несколько раз подряд, в течение вечера, пока я не пойму, что я отравлен. Сердце начинает стучать так, что я чувствую его в руках, в висках… а потом оно проваливается в бездну, и бывают секунды, когда я мыслю о том, что более доктор Поляков не вернётся к жизни…


13 апреля.

Я – несчастный доктор Поляков, заболевший в феврале этого года морфинизмом, и предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин – сквернейший и коварнейший яд. Вчера Анна еле отходила меня камфарой, а сегодня я – полутруп…


6 мая 1917 года.

Давненько я не брался за свой дневник. А жаль. По сути дела, это не дневник, а история болезни, и у меня, очевидно, профессиональное тяготение к моему единственному другу в мире (если не считать моего скорбного и часто плачущего друга Анны).

Итак, если вести историю болезни, то вот. Я впрыскиваю себе морфий два раза в сутки в 5 часов дня (после обеда) и в 12 час. ночи перед сном.

Раствор трёхпроцентный: два шприца. Следовательно, я получаю за один раз – 0,06.

Порядочно!

* * *

Прежние мои записи несколько истеричны. Ничего особенно страшного нет. На работоспособности моей это ничуть не отражается. Напротив, весь день я живу ночным впрыскиванием накануне. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. Надеюсь, и не причинит. Но другое меня мучает. Мне всё кажется, что кто-нибудь узнает о моем пороке. И мне тяжело на приёме чувствовать на своей спине тяжёлый пытливый взгляд моего ассистента-фельдшера.

Вздор! Он не догадывается. Ничто не выдаст меня. Зрачки меня могут предать лишь вечером, а вечером я никогда не сталкиваюсь с ним.

Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд. Но и там мне пришлось пережить неприятные минуты.

Заведующий складом взял моё требование, в которое я вписал предусмотрительно и всякую другую чепуху, вроде кофеина, которого у нас сколько угодно, и говорит:

– Сорок грамм морфия?

И я чувствую, что прячу глаза, как школьник. Чувствую, что краснею…

Он говорит:

– Нет у нас такого количества. Граммов десять дам.

И действительно, у него нет, но мне кажется, что он проник в мою тайну, что он щупает и сверлит меня глазами, и я волнуюсь и мучаюсь.

Нет, зрачки, только зрачки опасны, и поэтому поставлю себе за правило: вечером с людьми не сталкиваться. Удобнее, впрочем, места, чем мой участок, для этого не найти, вот уже более полугода я никого не вижу, кроме моих больных. А им до меня дела нет никакого.


18 мая.

Душная ночь. Будет гроза. Брюхо чёрное вдали за лесом растёт и пучится. Вон и блеснуло бледно и тревожно. Идёт гроза.

Книга у меня перед глазами, и в ней написано по поводу воздержания от морфия:


«…большое беспокойство, тревожное тоскливое состояние, раздражительность, ослабление памяти, иногда галлюцинация и небольшая степень затемнения сознания…»


Галлюцинаций я не испытывал, но по поводу остального я могу сказать: о, какие тусклые, казённые, ничего не говорящие слова!

«Тоскливое состояние»!..

Нет, я, заболевший этой ужасной болезнью, предупреждаю врачей, чтобы они были жалостливее к своим пациентам. Не «тоскливое состояние», а смерть медленная овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? Этого нельзя ни определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чём не мыслит, кроме морфия. Морфия!

Смерть от жажды – райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия. Так заживо погребённый, вероятно, ловит последние ничтожные пузырьки воздуха в гробу и раздирает кожу на груди ногтями. Так еретик на костре стонет и шевелится, когда первые языки пламени лижут его ноги…

Смерть – сухая, медленная смерть…

Вот что кроется под этими профессорскими словами «тоскливое состояние».

* * *

Больше не могу. И вот взял и сейчас уколол себя. Вздох. Ещё вздох.

Легче. А вот… вот… мятный холодок под ложечкой…

Три шприца трёхпроцентного раствора. Этого мне хватит до полуночи…

* * *

Вздор. Эта запись – вздор. Не так страшно. Рано или поздно я брошу!.. А сейчас спать, спать.

Этою глупою борьбою с морфием я только мучаю и ослабляю себя.

(Далее в тетради вырезано десятка два страниц.)


ря.

…ять рвота в 4 час. 30 минут.

Когда мне полегчает, запишу свои ужасные впечатления.


14 ноября 1917 г.

Итак, после побега из Москвы из лечебницы доктора… (фамилия тщательно зачёркнута) я вновь дома. Дождь льёт пеленою и скрывает от меня мир. И пусть скроет его от меня. Он не нужен мне, как и я никому не нужен в мире. Стрельбу и переворот я пережил ещё в лечебнице. Но мысль бросить это лечение воровски созрела у меня ещё до боя на улицах Москвы. Спасибо морфию за то, что он сделал меня храбрым. Никакая стрельба мне не страшна. Да и что вообще может испугать человека, который думает только об одном – о чудных, божественных кристаллах. Когда фельдшерица, совершенно терроризованная пушечным буханием…

(Здесь страница вырвана.)

…вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм.

Да что костюм!

Рубашку я захватил больничную. Не до того было. На другой день, сделав укол, ожил и вернулся к доктору N. Он встретил меня жалостливо, но сквозь эту жалость сквозило всё-таки презрение. И это напрасно. Ведь он – психиатр и должен понимать, что я не всегда владею собой. Я болен. Что ж презирать меня? Я вернул больничную рубашку.

Он сказал:

– Спасибо. – И добавил: – Что же вы теперь думаете делать?

Я сказал бойко (я был в этот момент в состоянии эйфории):

– Я решил вернуться к себе в глушь, тем более что отпуск мой истёк. Я очень благодарен вам за помощь, я чувствую себя значительно лучше. Буду продолжать лечиться у себя.

Ответил он так:

– Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно. Ну кому вы говорите?..

– Я, профессор, не могу сразу отвыкнуть… в особенности теперь, когда происходят все эти события… меня совершенно издёргала стрельба…

– Она кончилась. Вот новая власть. Ложитесь опять.

Тут я вспомнил всё… холодные коридоры… пустые, масляной краской выкрашенные стены… и я ползу, как собака с перебитой ногой… чего-то жду… Чего? Горячей ванны?.. Укольчика в 0,005 морфия. Дозы, от которой, правда, не умирают… но только… а вся тоска остаётся, лежит бременем, как и лежала… пустые ночи, рубашку, которую я изорвал на себе, умоляя, чтобы меня выпустили?..

Нет. Нет. Изобрели морфий, вытянули его из высохших щёлкающих головок божественного растения, ну так найдите же способ и лечить без мучений! Я упрямо покачал головой. Тут он приподнялся. И я вдруг испуганно бросился к двери. Мне показалось, что он хочет запереть за мной дверь и силою удержать меня в лечебнице…

Профессор побагровел.

– Я не тюремный надзиратель, – не без раздражения молвил он, – и у меня не Бутырки. Сидите спокойно. Вы хвастались, что вы совершенно нормальны, две недели назад. А между тем… – он выразительно повторил мой жест испуга, я вас не держу-с.

– Профессор, верните мне мою расписку. Умоляю вас. – И даже голос мой жалостливо дрогнул.

– Пожалуйста.

Он щёлкнул ключом в столе и отдал мне мою расписку (о том, что я обязуюсь пройти весь двухмесячный курс лечения и что меня могут задержать в лечебнице и так далее, словом, обычного типа).

Дрожащей рукой я принял записку и спрятал, пролепетав:

– Благодарю вас.

Затем встал, чтобы уходить. И пошёл.

– Доктор Поляков! – раздалось мне вслед.

Я обернулся, держась за ручку двери.

– Вот что, – заговорил он, – одумайтесь. Поймите, что вы всё равно попадёте в психиатрическую лечебницу, ну немножко попозже… И притом попадёте в гораздо более плохом состоянии. Я с вами считался всё-таки как с врачом. А тогда вы придёте уже в состоянии полного душевного развала. Вам, голубчик, в сущности, и практиковать нельзя и, пожалуй, преступно не предупредить ваше место службы.

Я вздрогнул и ясно почувствовал, что краска сошла у меня с лица (хотя и так её очень немного у меня).

– Я, – сказал я глухо, – умоляю вас, профессор, ничего никому не говорить… Что ж, меня удалят со службы… Ославят больным… За что вы хотите мне это сделать?

– Идите, – досадливо крикнул он, – идите. Ничего не буду говорить. Всё равно вас вернут…

Я ушёл и, клянусь, всю дорогу дёргался от боли и стыда… Почему?..

* * *

Очень просто. Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты-то ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий. Три кубика в кристаллах и 10 грамм однопроцентного раствора.

Меня интересует не только это, а ещё вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? А? По совести?

Взломал бы.

* * *

Итак, доктор Поляков – вор. Страницу я успею вырвать.

Ну, насчёт практики он всё-таки пересолил. Да, я дегенерат. Совершенно верно. У меня начался распад моральной личности. Но работать я могу, я никому из моих пациентов не могу причинить зла или вреда.

* * *

Да, почему украл? Очень просто. Я решил, что во время боёв и всей кутерьмы, связанной с переворотом, я нигде не достану морфия. Но когда утихло, я достал ещё в одной аптеке на окраине 15 грамм однопроцентного раствора – вещь для меня бесполезная и нудная (9 шприцов придётся впрыскивать!). И унижаться ещё пришлось. Фармацевт потребовал печать, смотрел на меня хмуро и подозрительно. Но зато на другой день я, придя в норму, получил без всякой задержки в другой аптеке 20 граммов в кристаллах – написал рецепт для больницы (попутно, конечно, выписал кофеин и аспирин). Да, в конце концов, почему я должен прятаться, бояться? В самом деле, точно на лбу у меня написано, что я – морфинист? Кому какое дело, в конце концов?

* * *

Да и велик ли распад? Привожу в свидетели эти записи. Они отрывочны, но ведь я же не писатель! Разве в них какие-нибудь безумные мысли? По-моему, я рассуждаю совершенно здраво.

* * *

У морфиниста есть одно счастье, которое у него никто не может отнять, – способность проводить жизнь в полном одиночестве. А одиночество – это важные, значительные мысли, это созерцание, спокойствие, мудрость…

Ночь течёт, черна и молчалива. Где-то оголённый лес, за ним речка, холод, осень. Далеко, далеко взъерошенная буйная Москва. Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет.

Гори, огонь, в моей лампе, гори тихо, я хочу отдыхать после московских приключений, я хочу их забыть.

И забыл.

* * *

Забыл.


18 ноября.

Заморозки. Подсохло. Я вышел пройтись к речке по тропинке, потому что я почти никогда не дышу воздухом.

Распад личности – распадом, но всё же я делаю попытки воздерживаться от него. Например, сегодня утром я не делал впрыскивания. (Теперь я делаю впрыскивания три раза в день по три шприца четырёхпроцентного раствора). Неудобно. Мне жаль Анны. Каждый новый процент убивает её. Мне жаль. Ах, какой человек!

Да… так… вот… когда стало плохо, я решил всё-таки помучиться (пусть бы полюбовался на меня профессор N) и оттянуть укол и пошёл к реке.

Какая пустыня. Ни звука, ни шороха. Сумерек ещё нет, но они где-то притаились и ползут по болотцам, по кочкам, меж пней… идут, идут к Левковской больнице… И я ползу, опираясь на палку (сказать по правде, я несколько ослабел в последнее время).

И вот вижу, от речки по склону летит ко мне быстро и ножками не перебирает под своей пёстрой юбкой колоколом старушонка с жёлтыми волосами… В первую минуту я её не понял и даже не испугался. Странно – почему на холоде старушонка простоволосая, в одной кофточке?.. А потом: откуда старушонка? Какая? Кончится у нас приём в Левкове, разъедутся последние мужицкие сани, и на десять вёрст кругом – никого. Туманцы, болотца, леса! А потом вдруг пот холодный потёк у меня по спине – понял! Старушонка не бежит, а именно летит, не касаясь земли. Хорошо? Но не это вырвало у меня крик, а то, что в руках у старушонки вилы. Почему я так испугался? Почему? Я упал на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы не видеть её, потом повернулся и, ковыляя, побежал к дому, как к месту спасения, ничего не желая, кроме того, чтобы у меня не разрывалось сердце, чтобы я скорее вбежал в тёплые комнаты, увидел живую Анну… и морфию…

И я прибежал.

«Вздор. Пустая галлюцинация. Случайная галлюцинация…»

Вздор. Пустая галлюцинация. Случайная галлюцинация.


19 ноября.

Рвота. Это плохо.


Ночной мой разговор с Анной 21‑го.

Анна. – Фельдшер знает.

Я. – Неужели? Всё равно. Пустяки.

Анна. – Если не уедешь отсюда в город, я удавлюсь. Ты слышишь? Посмотри на свои руки, посмотри.

Я. – Немного дрожат. Это ничуть не мешает мне работать.

Анна. – Ты посмотри – они же прозрачны. Одна кость и кожа… Погляди на своё лицо… Слушай, Серёжа, уезжай, заклинаю тебя, уезжай…

Я. – А ты?

Анна. – Уезжай. Уезжай. Ты погибаешь.

Я. – Ну, это сильно сказано. Но я действительно сам не пойму, почему так быстро я ослабел? Ведь неполный год, как я болею. Видно, такая конституция у меня.

Анна (печально). – Что тебя может вернуть к жизни? Может быть, эта твоя Амнерис – жена?

Я. – О нет. Успокойся. Спасибо морфию, он меня избавил от неё. Вместо неё – морфий.

Анна. – Ах ты, боже… что мне делать?…

* * *

Я думал, что только в романах бывают такие, как эта Анна. И если я когда-нибудь поправлюсь, я навсегда соединю свою судьбу с нею. Пусть тот не вернётся из Германии.


27 декабря.

Давно я не брал в руки тетрадь. Я закутан, лошади ждут. Бомгард уехал с Гореловского участка, и меня послали заменить его. На мой участок – женщина-врач.

Анна – здесь… Будет приезжать ко мне…

Хоть 30 вёрст.

* * *

Решили твёрдо, что с 1 января я возьму отпуск на один месяц по болезни – и к профессору в Москву. Опять я дам подписку, и месяц я буду страдать у него в лечебнице нечеловеческой мукой.

Прощай, Левково. Анна, до свиданья.


1918 год

Январь.

Я не поехал. Не могу расстаться с моим кристаллическим растворимым божком.

Во время лечения я погибну.

И всё чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно.


15 января.

Рвота утром.

Три шприца четырёхпроцентного раствора в сумерки.

Три шприца четырёхпроцентного раствора ночью.


16 января.

Операционный день, потому большое воздержание – с ночи до 6 часов вечера.

В сумерки – самое ужасное время – уже на квартире слышал отчётливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял:

– Сергей Васильевич. Сергей Васильевич.

После впрыскивания всё прошло сразу.


17 января.

Вьюга – нет приёма. Читал во время воздержания учебник психиатрии, и он произвёл на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет.

Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество.

* * *

Здесь нужно быть осторожным – здесь фельдшер и две акушерки. Нужно быть очень внимательным, чтобы не выдать себя. Я стал опытен и не выдам. Никто не узнает, пока у меня есть запас морфия. Растворы я готовлю сам или посылаю Анне заблаговременно рецепт. Один раз она сделала попытку (нелепую) подменить пятипроцентный двухпроцентным. Сама привезла его из Левкова в стужу и буран.

И из-за этого у нас была тяжёлая ссора ночью. Убедил её не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что болен. Долго ломал голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжёлая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело идёт гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека!

Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня в отпуск.

* * *

Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью.

Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.

На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бёдрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипячёным шприцем, очень спешил перед поездкой.

Это недопустимо.


18 января.

Была такая галлюцинация: жду в чёрных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.

* * *

Ах, чёрт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!

* * *

Гладко ли я выражаю свои мысли? По-моему, гладко.

Жизнь? Смешно!


19 января.

Сегодня во время антракта на приёме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?

Я ушёл из аптеки воровской походкой.

«Что вы видите смешного в этой болезни?..»

Но удержался, удерж…

В моём положении не следует быть особенно заносчивым с людьми.

Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем, ничем помочь больному.

bannerbanner