banner banner banner
Боги и лишние. неГероический эпос
Боги и лишние. неГероический эпос
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Боги и лишние. неГероический эпос

скачать книгу бесплатно

Я долго в это верил, убежденный, что у чашек и чая один корень. Потом я узнал, что это польское слово czaszka, и означает оно “череп”. Мол, пьют из черепа. Была такая традиция.

Кофе из черепов не пьют. Пьют из стаканчиков.

Переехав к маме после развода, я решил научиться варить кофе. Продолжить семейную традицию.

Поискал отцовскую турку, не нашел и спросил маму.

– Я ее выкинула сто лет назад, – сказала мама. – Глядеть на нее не могу. Ашот сварил в ней свое сердце.

После этого я купил машину Nespresso. Модель Magimix. “Маджимикс”. Волшебная смесь. Подходящее название для нашей семьи. Хотя в нашей семье так ничего и не смешалось.

Всю жизнь я не совпадал со своей фамилией, вернее, с ожиданиями людей от этой фамилии. Люди, узнав, что меня зовут Алан Ашотович Арзуманян, всегда спрашивают:

– Вы – армянин? Правда? А не похожи.

Все думают, что Алан – армянское имя. Это не так. Имя я получил по ошибке: мама – дитя 70-х, как и все советские девочки того времени, была влюблена в Алена Делона. Родив меня, она пошла в ЗАГС и сообщила регистраторше, что хочет назвать сына Аленом. Мнение отца не учитывалось: он остался неизвестным (по крайней мере, мне). Надеюсь, мама знала, от кого меня родила. А может, и нет: 80-й год, расцвет заката великой державы. Люди отвлекались, как могли.

Регистраторша то ли слушала невнимательно, то ли не любила Алена Делона – хотя в такое трудно поверить, и записала меня Аланом. С “а” вместо “е”. Исправлять она отказалась, и я остался Аланом. С ударением на второе “а”. Впрочем, как хотите.

Я стал армянином в шесть лет, когда мама вышла замуж за папу Ашота. Во всяком случае, сыном армянина. Мер тгхан – наш мальчик. Так меня называла бабушка Гаянэ.

Каждое лето меня отправляли в Сухуми, к бабушке Гаянэ. Мать везла меня на поезде двое суток, пересадка в Сочи. Мы уезжали в начале июня, в Москве еще шел холодный дождь, а на Кавказе уже наступало тепло, и воздух пах солнцем. За Краснодаром появлялись тетки на станциях, продававшие неизвестно откуда так рано взявшиеся овощи – огромные южные помидоры “бычье сердце” и короткие огурцы в крепких пупырышках. На платформах стояли покрытые марлей ведра с горячей отварной молодой картошкой, посыпанной укропом. Она продавалась маленькими кастрюльками. Все спешили, торопливо торгуясь, хотя и тетки, и пассажиры были согласны на несвою цену. Затем поезд протяжно гудел и медленно трогался, позволяя пассажирам схватить накупленное и вспрыгнуть на подножку плывущего мимо вагона. Чужая жизнь оставалась на станции, и колеса, набирая скорость, выстукивали по шпалам “на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг”. Я залезал на верхнюю – мамину – полку и смотрел на мелькающий мир. Из приоткрытого окна в лицо бил теплый воздух родины.

Бабушка Гаянэ жила в большом, бестолково построенном доме на улице Чанба. В саду росли мандарины, айва и тутовник. Вдоль дома тянулась крытая веранда с двумя старыми гамаками и креслом-качалкой с продавленным плетеным сиденьем. Оно называлось “папино кресло”, потому что в нем любил сидеть дедушка Акоп. Как и мой папа Ашот, дедушка был хирург, знаменитый на всю Грузию. Бабушка Гаянэ, отец и его младший брат дядя Давид любили вспоминать, как дедушку уговаривали переехать в Тбилиси, обещая квартиру, машину и прочие советские стимулы. Дедушка отказывался, ссылаясь на любовь к морю. Он никогда не ходил на пляж.

Я не видел дедушку Акопа – он умер раньше, чем я первый раз приехал в Сухуми. Раньше, чем я стал армянином. Раньше, чем мне разрешили сидеть в его кресле и качаться.

Кресло называлось айрики атвор — папино кресло. Я назывался мер тгхан. А бабушка Гаянэ была вовсе не бабушка, а татик. Чудесный мир Абхазии, в котором все называлось по-армянски.

“Маджимикс”.

Мама возвращалась в Москву, и они с отцом приезжали в Сухуми в начале августа. Дом наполнялся их голосами, русской речью и походами на пляж. Пока их не было, мы с бабушкой Гаянэ ходили только на рынок. На пляж я – незаслуженно редко – ходил с дядей Давидом. Он никогда не купался; говорил, что это занятие для отдыхающих. Все в Сухуми делились на отдыхающих и местных. Я был посредине.

После ужина взрослые долго сидели за столом на веранде, а я качался в дедушкином кресле, слушая их разговоры и не понимая слов – ни армянских, ни русских. Постепенно сердце начинало биться в такт скрипу полозьев по кафельным плиткам: туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Я засыпал, соскальзывая в этот ритм, и мир сна качался внутри меня – медленно, плавно, тягуче. В сон проникали голоса отца и дяди Давида – громкие, с множеством гортанных звуков, словно они набили рот горохом и пытались его выплюнуть. Затем татик Гаянэ говорила что-то тихое, и мужчины замолкали. После этого в мой сон вплывал сигаретный дым: отец и дядя Давид молча курили, не глядя друг на друга.

Мне нравился запах дыма: он нес покой, словно только прошел дождь. Я снова погружался в туда-сюда качающийся сон, где дедушка Акоп, похожий на самого себя с большой фотографии, висевшей на стене в гостиной, дедушка Акоп, так любивший море и никогда не ходивший на пляж, вез меня вдоль берега на почти черном ослике, которого я утром видел на рынке. Дедушка был молодой, моложе отца, и женат на моей маме. Она шла рядом, но ее не было видно. Мы ехали в Тбилиси.

Седло ослика качалось, словно айрики атвор на веранде, и потом меня куда-то несли, раздевали, и ослик говорил маминым голосом:

– Спи, спи. Закрывай глазки и спи.

Окна моей комнаты выходили в сад. Все комнаты в доме, кроме большой темной гостиной и комнаты дяди Давида, выходили в сад. Комната дяди Давида выходила во двор перед входом в дом. Двор был огорожен забором, за которым тянулась улица Чанба – длинная, пыльная, полная канав, неторопливая, словно степная река. В Сухуми вообще мало кто спешил. Там некуда было спешить.

Дядя Давид не спешил никогда. Он спал допоздна в своей комнате с окнами во двор. Окна были задернуты бордовыми занавесками, даже когда дядя Давид не спал. У забора росли три мандариновых дерева с плохими, горькими мандаринами. Хорошие мандарины росли с другой стороны дома, в саду.

Дядя Давид никогда не спешил, потому что не работал. Он просыпался поздно и долго курил, лежа в кровати, внимательно наблюдая процесс расползания дыма в красноватом от занавесок воздухе комнаты. Каждый раз, когда дым становился неразличим, дядя Давид закрывал на секунду глаза и снова затягивался, а затем выпускал белесую струю строго вертикально в потолок. Мне кажется, в курении ему больше всего нравилось выдыхать дым.

Я ждал, когда он проснется, чтобы прийти в его полутемную комнату и, забравшись с ногами на подоконник у настежь раскрытого за бордовыми занавесками окна, следить за тающим дымом. Я знал, что дядя Давид проснулся, потому что везде, даже на веранде, начинало пахнуть табачным дымом. Дым служил дяде Давиду переходной средой от сна к яви: жизнь снов таяла в полуденном воздухе вместе с дымом, и другая жизнь, впитав и растворив сны, становилась реальностью. Постепенность этого процесса примиряла дядю Давида с необходимостью жить.

Когда я вырос, в каком-то журнале прочел статью “Что мы вдыхаем, когда люди вокруг нас курят”. Там говорилось, что в сигаретном дыме в ряду прочих составляющих содержатся смола, никотин и монооксид углерода. Мне больше всего понравилось слово “монооксид”. Оно звучало как имя древнегреческого героя.

В статье также говорилось, что на данный момент известно более семи тысяч разных химических веществ, содержащихся в табачном дыме. Органы здравоохранения, писал автор, выделили около семидесяти составляющих дыма, которые потенциально могут являться причинами заболеваний, связанных с курением, таких как рак легких, заболевания сердца и эмфизема. Слово “эмфизема” мне тоже понравилось. Подходящее имя для красивой девушки. Эмфизема, возлюбленная Монооксида. Она ищет его повсюду, а он тает вместе с дымом. Ужас, греческая трагедия. Статья заканчивалась призывом к курящим не курить, а к находящимся рядом с курящими – не дышать.

Дядя Давид даже не подозревал, какие опасности таились в сигаретном дыму. Он так и не узнал, что от этого можно умереть. Впрочем, от этого он и не умер: дядя Давид умер от сдавливания сонной артерии, подающей кровь мозгу. Обычное дело, если надеть на горло петлю из намыленной хозяйственным мылом веревки, перекинуть ее через черную от старости балку под потолком и спрыгнуть с обеденного стола в темной гостиной, куда все лето никто не заходит.

Его нашел я. Он висел, чуть не доставая до пола. Я пошел его искать, потому что в то утро не пахло дымом.

Богатые тоже плачут

Мориса знает вся Москва. То есть все, кто в Москве что-то значит. О ком говорят. Пишут. Показывают по ТВ.

Элита.

Морис – до победы социализма над самим собой – слыл главной надеждой отечественного театрального авангарда. Еще в 80-х, когда я был совсем маленький, все стремились попасть на спектакли его студии ТИР: они игрались в домах культуры либеральных НИИ. Либеральными НИИ были обычно строго засекреченные институты и наблюдалось четкое соответствие: чем засекреченнее институт, тем либеральнее его сотрудники. Они мало чего боялись, оттого что приносили реальную пользу обороне строя, скатывавшегося в черную дыру противостояния с Западом. Население в дыру не хотело, но мало что могло с этим поделать. Оттого в моде была симуляция общественной жизни через приобщение к жизни художественной. Подальше от окружавшей позднезастойной реальности. И никто не был дальше от реальности, чем Морис и его студия ТИР.

ТИР – Театр Инновационной Режиссуры. Понимай как хочешь. Как можешь. Спектакли, идущие по три дня без перерыва. Зрителям выдают одеяла, актеры продолжают играть. Вернее, не играть, а жить на сцене. Непрерывная импровизация. Нереализм, построенный в отдельно взятой студии. Радикальное переосмысление театральной традиции. Мол, мы, как в тире, расстреливаем зомбирующее нас старое искусство с его бесконечным повторением одних и тех же приемов и методов. Попадаем в цель. И под треск наших выстрелов рождается новое, настоящее. Нереальное становится новой реальностью. Это мне Морис потом объяснил.

Пока Морис расстреливал старое искусство в своем ТИРе, за стенами студии начали стрелять по-настоящему. Перестройка сменилась путчем, СССР – Россией, формальные поиски в искусстве – поисками реальных заработков в жизни. Деньги стали важным фактором новой действительности: на них можно было купить необходимое и не очень. Морис задумался о новом мире и пошел работать на телевидение. Делал рекламу, на которой мы и встретились, утвердился, окреп, и затем нам открылся чудесный мир реалити-шоу, где все как в жизни. Эту жизнь пишу я.

– Знаешь, что было главным в Советском Союзе? Искусство. Главнее, чем жизнь. И знаешь, что случилось после перестройки? – любил повторять Морис. – Искусство проиграло жизни. Ну и хуй с ним.

Семен Каверин позвонил Морису в среду. Мориса знает вся Москва. Каверина знает пол-России: он – посредник между миром олигархов, миром шоу-бизнеса и медиа. Миром тех, кто дает деньги, и тех, кому они нужны.

Каверин – Харон: перевозит людей из одного мира в другой. Редко кто возвращается.

Трудно сказать, что Семен делает, но он везде. Он – знаменитый ресторатор: самые дорогие рестораны в Москве и Петербурге принадлежат ему и финансирующим его людям. Он – продюсер всех нашумевших фильмов и всех модных арт-проектов, член всех художественных жюри и всех комитетов, присуждающих премии в литературе и искусстве, участник всех важных ток-шоу на телевидении, но при этом дружен с либеральной интеллигенцией. Везде свой. Постоянно видим и слышим. Его присутствие в российском медийно-художественном мире ощутимо, как липкий воздух в жару в большом пробензиненном городе: некуда деться.

Они давно дружат – с голодной юности. Каверин занимался у Мориса в студии ТИР, но вовремя ушел и превратил собственную жизнь в непрекращающееся реалити-шоу о себе. Шоу можно было бы назвать СЕМЕН КАВЕРИН – ВЕЗДЕ И ВСЕГДА. Идет без перерыва. Только одеяла зрителям больше не выдают.

Вечером в среду Морис позвонил мне.

– Аль, не спишь еще? Не мешаю? – и не дождавшись ответа: – Каверин объявился. Хочет с нами позавтракать. В восемь тридцать.

Каверину в нашем бизнесе не отказывают. Да хоть бы и в шесть.

Завтрак был забронирован в ресторане Каверина “Пирамида” на Пречистенке. Я и не знал, что в “Пирамиде” кормят завтраками. Жизнь таила множество тайн.

Завтрак был забронирован в VIP-клубе, о существовании которого я тоже не знал. На третьем этаже рядом с лифтом. Я до этого в “Пирамиде” только ужинал, и притом на втором этаже. Каждый следующий этаж предлагал меньшее количество столиков, но более дорогое меню. Отсюда и название.

Внутри VIP-клуба, у двери которого стоял охранник, нас провели в отдельную комнату человек на шесть, где сидел Семен Каверин. Один. Моложавый, стройный, седой. Хорошо сохранившийся Ричард Гир.

Каверин говорил по телефону, но встал, помахал нам рукой и жестом пригласил садиться. Он быстро закончил беседу, которую мы старались не слушать, положил телефон у своего прибора рядом с двумя точно такими же и пошел к Морису обниматься.

Ненавижу российскую привычку мужчин обниматься. Впрочем, меня Каверин обнимать не собирался.

Морис представил нас друг другу, пожали руки.

– Алан – наш главный актив: генератор идей. Идеи его, исполнение мое.

Это он чтобы Каверин понял, почему я присутствую. Мою значимость.

– Арзуманян? Армянин? – удивился Каверин. – Совсем не похожи. Совсем. Бареф, бареф, джан.

Я кивнул: бареф и бареф. Я и не такое слышал.

Интересно, почему все уверены, что люди с армянской фамилией обязательно говорят по-армянски? Я, например, не заговариваю с евреями на иврите. Или на идише.

– Я уже все заказал, я здесь три раза в неделю завтракаю. Наизусть знаю, – уверил нас Каверин.

Мы не спорили.

– Кофе можно попросить? Эспрессо? Двойной.

– Конечно, сейчас-сейчас. – Каверин нажал кнопку, дверь тут же открылась, но никто не вошел. – Двойной эспрессо. Морис, что-то пить будешь?

– Я кофе больше не пью. – Морис обернулся к двери: – Мне, пожалуйста, свежую мяту.

– И мне, и мне тоже, – подхватил Каверин. Дверь закрылась. – Правильно делаешь, я тоже урезал. А вы, Алан, зря нажимаете на кофе: страшная вещь. Могу прислать вам статистику. Пока молоды, начинайте беречься. Потом труднее. Кофе – главный яд.

Ему бы поговорить с моей мамой. Только теперь с мамой не поговоришь.

Морис достал пачку сигарилл, зажигалку.

– Морис, друг дорогой, ты что же это? Давно нужно бросить! – замахал руками Каверин. – Ты сам как вообще? Диету соблюдаешь? – Он оглядел оплывшую фигуру Мориса и бестактно покачал головой. – Спорт хоть какой-нибудь… Налегай на кардио, особенно кардио. В нашем возрасте кардио – самое главное.

Морис закурил и прищурился на дым. Совсем как дядя Давид.

– Сеня, я тебя сколько знаю? Лет тридцать?

– Не будем открывать свой возраст, – засмеялся Каверин. Задумался, посчитал. – Да уже больше тридцати.

– Давай о деле, Сень. Мы же понимаем, что ты нас позвал не завтраком кормить и не о здоровье говорить. Что у тебя к нам дело.

Морис – он такой. Умеет разговаривать с этими людьми. Знает, когда и с кем быть прямым. А когда и с кем не стоит.

Принесли мой кофе, два небольших чайника со свежезаваренной мятой, и в наполнившуюся запахами вкусного пара комнату вошли три официанта с нашей едой.

Каверин подождал, пока они расставят тарелки, но отказался от их дальнейших услуг:

– Сами все положим. Спасибо. Потом позовем.

Так и сделали: сами все себе положили.

Кофе был крепкий, вкусный, но с кислинкой. Я такой не люблю: люблю горький и без кислинки. Дело вкуса.

– Морис, друг дорогой, – прожевав что-то мясное, начал Каверин: – Народ возбудился после вашего КУПРИЯНОВ LIVE. Рейтинги сумасшедшие. У Саши концерт за концертом. Его клипы крутят все каналы, диджеи с ума посходили: какое радио ни включи – Куприянов.

Морис кивнул, признавая наш успех. Ничего не сказал. А я и подавно.

– В общем, у народа родилась идея обратиться к вам за помощью.

Народом оказалась группа олигархов. Каверин обронил несколько известных всей стране фамилий – Найман, Поседин, Чубарков, Кляйнберг, Покровский. Главные люди России обращались к нам за помощью. Ради такого стоило встать в семь тридцать утра. Я окончательно проснулся. Не от кофе.

– Народ заказал социсследование, – объяснил Каверин. – Типа “За что нас не любят”. Интересные результаты, неожиданные. – Он положил себе два тонких блина из гречишной муки, подумал и отложил один обратно. – Неожиданные результаты.

– А что тут исследовать? За бабло и не любят. У нас не любят богатых.

– Вот и ошибаешься, Морис. Они тоже так думали, но все оказалось поинтереснее. Социсследование, разные демогруппы, три месяца работы. Страниц двести. Графики, цифры, все на фактах. Я читал. Марик вообще охерел.

Это он чтобы показать свою близость к Найману. Марк Найман – главный российский олигарх. Страна зовет его просто Марик. Скажешь “Марик”, и все знают, о ком говорят.

– Ну и за что, если не за бабло? Только не говори, что из антисемитизма: среди них полно русских. Есть Найман и Абрамович, а есть Поседин, Чубарков. Или Тимченко. Кавказцев много. Усманов вообще узбек.

– Морис, друг дорогой, какой антисемитизм? Это пройденный в перестройку этап народного сознания, идентификация врага по схеме “свой – чужой”. Забудь про антисемитизм. Вообще забудь про национальности. Дело намного интереснее – в глубинных слоях российского сознания. В его архетипах.

Почему образованные по верхам люди так любят вставлять некоторые слова – “архетип”, “дискурс”, “дихотомия”? Ну при чем тут архетип?! Архетип – в аналитической психологии – структурный элемент коллективного бессознательного, как его толковал Юнг в “Метаморфозах и символах либидо”. Я все-таки окончил психфак МГУ и помню материал. В народной нелюбви к олигархам бессознательному нет места. Это очень даже сознательная нелюбовь.

Дело, как рассказал Каверин, оказалось в том, что олигархов не любили за удачу. Вернее, за удачливость. Население во всех демографических группах отказывалось верить, что они заработали деньги трудом и знаниями. Талантом. Инициативой. Нет, были уверены люди, олигархи просто удачливы. Потому и олигархи. А удачливых чего любить: их ангелы берегут. Пусть они их и любят.

Вот этот миф нам и предлагалось разрушить.

– Семен, скажите, а чем им мешает нелюбовь населения? Деньги же у них из-за этого не отберут.

– Алан, друг (теперь я тоже его друг), это как знать. Как на это посмотреть. Там, – Каверин кивнул наверх, – тоже в курсе. Начальнику переслали копию – на всякий случай. В администрации прочли и озаботились. Нам сейчас не нужны классовые трения. Социальная напряженность ни к чему. Сложный этап. И без того хватает проблем.

Словно бывают этапы, когда социальная напряженность и классовые трения стране необходимы. Сейчас не нужны, а вот в другое время – пожалуйста.

– Поясни, – попросил Морис. Он снова закурил, и на секунду его лицо было разрезано золотистым сладко пахнущим дымом. – В чем проблема? Ну, не любят и не любят. А когда богатых любили?

– Морис, друг дорогой, ты пойми: власть прислушивается к народу. – Каверин понял, что сказал чушь, и поправился: – Власть слушает народное настроение. Нельзя пережать. Нужно быть чуткими. У нас после Крыма сплошной кризис, а если обострятся социальные отношения, наступит пиздец.

– Он и так наступит, – заверил Морис. – Только не из-за олигархов.

– Да они там все понимают, понимают… Но и ты пойми: если людям станет совсем плохо, они начнут искать врагов. Это или власть, или Америка, или те, кто все спиздил. На оппозицию больше не свалишь. Сурковский проект с оппозицией сдох, на одном Навальном не прокатишь. И главное, Навального трудно обвинить, что все плохо из-за него: у него-то ничего нет. Он сам их обвиняет в коррупции и воровстве. И его слушают. Все больше и больше.

– И что? – вступил я. – Власть будет вынуждена отдать на растерзание олигархов, которые ее кормят? Не поверю.

– Вы, Алан, просто недостаточно владеете информацией, – вздохнул Каверин. – На Америку, на санкции можно валить до поры до времени. В конце концов, имперский энтузиазм пройдет, и люди скажут – сами виноваты, не хуя было ссориться. На хуй нам этот Крым? Донбасс этот… Ты дяде Васе вечно не можешь объяснять, что он живет так плохо, потому что американцы ввели санкции. Значит, думать нужно было, тогда бы и не ввели.

– И вообще – Америка далеко. А олигархи – под боком. – Я начал понимать суть проблемы. – Так?

Каверин посмотрел на меня с одобрением. Пока не с уважением, но с одобрением.

– Именно. И в какой-то момент – чтобы снять напряженность – власть должна будет показать врага, из-за которого все эти дядивасины беды. А у дяди Васи этот враг уже готов в голове: удачливые парни, которые его обокрали. Не просто страну, а его лично, понимаете? Америка – хуй с ней, она абстрактная, может, и нет ее вовсе, никакой Америки. А олигархи – они здесь. Рядом. Ездят на дорогих машинах. Покупают яхты. Самолеты. Ебут красивых телок. И все это из-за их удачливости. Им поперло в перестройку и продолжает переть. А дяде Васе не прет. Он с утра горбатит на заводе, на стройке, а ему не прет. Водку жрет, а все равно не прет. И жене его не прет. И детям не прет. И не попрет никогда, если не восстановить справедливость.

– Ясно. – Морис из-за дыма: – То есть в этой ситуации власти ничего не останется, как сдать олигархов. А то дядя Вася найдет другого врага.

– Власть.