скачать книгу бесплатно
Завернуть портянку, как требует устав.
Сложить правильно одежду-портянки под скамейкой, которую солдат во время боя должен носить с собой для этого. Особенно важно было отровнять кровати по утрам, которые за ночь почему-то съезжали со своего места. Все должно быть однообразно: полоски на одеяле, подушки, все должно быть хорошо выровнено каждое утро. Особенно много возни было с полосками, так как одеяла заправляли на глазок, а потом нитка показывала, что это было сделано неправильно, не по уставу. Однажды моя полоска сильно съехала в сторону, и сержант Булохов не пропустил, конечно, этого. Он нервно подошел и перевернул весь мой матрац. К большому удовольствию всех присутствующих, я подбежал к кровати сержанта и точно так же перевернул его матрац, грянул смех. «Отставить!» (т. е. перестать смеяться!) – заорал тот, быстро вышел из казармы и возвратился с капитаном.
Нас всех выстроили, ЧП (чрезвычайное происшествие).
– Путов!
– Я!
– Два шага вперед!
– Есть!
– Три наряда вне очереди!
– Есть!
– И заправьте обе койки!
Но Булохов меня слишком презирал и чему-то завидовал. Он сам заправил свою койку. Эта возня с кроватями брала от жизни каждое утро минут сорок шесть.
Я, правда, забыл, гнали нас бежать до этого или после. Все это было азбукой военного ремесла. Увы, моему отцу это не помогло, когда началась война, у него не было времени правильно сложить штаны. И «тянуть носок» было ни к чему, когда над головой ревели самолеты и под градом бомб летали куски разорванных человеческих тел.
После завтрака начинались занятия: несколько часов отрабатывали походку. «Тянуть носок» значило придать ступне совершенно неудобное для ходьбы положение, ступня должна стать как бы продолжением голени, и так идти. Сначала это кажется почти невозможным. Но человек привыкает ко всему.
Всегда сторожили что-нибудь, всегда находилось что сторожить. Но мы знали, что никто ничего не украдет, и среди нас героем считался тот, кто сумел на посту больше времени проспать. Спали все. Но фокус заключался в том, чтобы бодро спросить «Кто идет?», когда приближался проверяющий, при этом надо было стоять, а не сидеть или тем более лежать, не дай бог. Проверяющий, правда, тоже не слишком скрывался, а шел там, где свет, и топал ногами, чтобы его не застрелили по ошибке. А такие случаи в те далекие времена были нередки.
После двух часов полудремы на посту возвращались в караульное помещение. Чтобы маленько отдохнуть, надо было один час сидеть. Полусонный Булохов укорял меня, сидя рядом со мной или напротив за столом: «Путов, что вы думаете, что вы умнее меня?!» Он был очень косноязычен, деревенщина с Белоруссии с огромным брюхом, упражнялся в риторике перед нами (я, кстати, видел у него книгу по риторике), он отрабатывал дыхание, и по ночам в казарме из его брюха неслось довольно громкое: а-а-а-а-а-а…
Дима Барабанов жил уже этажом ниже. Он был взят на год раньше меня. Он был красивый мальчишка, блондин, независимый, насколько это возможно в армии, хорошо пел. Мы с ним дружили и по ночам иногда встречались, чтобы отвести душу. Булохов это заметил, вызвал меня к себе, стал допрашивать, где я был ночью. В туалете, конечно, что я мог ответить. Приказал отпрашиваться у него.
Следующей ночью я разбудил его, отдал честь и доложил: «Разрешите в туалет?» – «А-а-а-а-а, что? Идите». И с тех пор отвалил.
Прободрствовавши час возле сержанта, караульный шел спать. Только он засыпал, его будили: «Подъем!». Калашников на плечо, и на другой пост. И так двадцать четыре часа, через сутки снова, и так весь год. На второй день после караулки уже были другие занятия. Это прежде всего политзанятия, но об этом напишу в другом разделе.
Много работал на ключе, что толку в этакой безделке!
В роте было два взвода, один – ленинградцы, второй – москвичи. Москвичи были болтливы, насмешники, ленинградцы – серьезнее, интереснее. Кроме Барабанова, все мои друзья были ленинградцы. Олег Байков, столяр-краснодеревщик, он рассказывал мне о Байроне, Шелли, в дни караулов, когда мы попадали вместе, у нас было время поговорить. Борис Зубрицкий, Яша Хигер, начинающий журналист и писатель, который однажды доверил мне редактировать свою рукопись. Был один парень, имя которого не помню, увлекавшийся джазом, он всегда говорил о музыке, о музыкантах, джазменах. Сони Роллинз, Бени Гудмен, Диззи Гиллеспи – все эти имена, которые я до него не слыхал.
Эти четверо держались особняком, как аристократы. Тоже ходили на пост, но были изысканны, вели себя с достоинством и умели ответить, когда надо, и сержанту, и ротному. Кажется, они знали радиотехнику, и их ценили как специалистов.
Я же был бестолков, ничего не понимал в приемниках, с трудом закончил курс, набравши минимум, тринадцать групп, в работе на ключе Морзе.
После этих экзаменов роту перевели этажом ниже, и она стала называться радиоротой. Там я повышал свою неграмотность в течение двух месяцев, считался радиотелеграфистом.
Радиотелеграфист
Дима посвятил меня в свои планы. Он показал мне таблетку, которая, если ее выпить, делала в желудке дырку (временную, которая потом зарастала). С этой дыркой он хотел попасть в госпиталь и через эту же дырку выйти на свободу. Он не мог больше терпеть, ужасно страдал и не находил себе места. Так он и сделал, и это удалось, через некоторое время он был уже на свободе.
По переселении этажом ниже у меня изъяли из тумбочки, что возле кровати, записные книжки, в которых я записывал свои мысли. Ничего крамольного в них не было, просто психоаналитические заметки, ну, немножко едкие, быть может, не более того. Ротный вызвал меня к себе, книжечки лежали у него на столе, одну из них он держал в руках. «Вы знаете, что за это дорого могут дать…» Он прочитал какую-то фразу, которая никого не задевала. «Вы обладаете каким-то даром, это не просто так», – тихо сказал он. «Эти книжки надо уничтожить, или я передам их…» Он ничего не сказал больше, и, так как я молчал, он сказал: «Идите! Молчание – знак согласия».
После этого произошел смешной случай, в результате которого русло моей жизни сделало крутой поворот. Случай был вот какой: я должен был держать связь. На переговорный пункт, где я дежурил в восемь часов вечера, должна была прийти радиограмма из Ленинграда, я должен был ее принять. «Есть!» – «Будьте внимательны, это очень важно». Около восьми часов я вышел в ларек купить себе молоко на ночь. Ларек находился в том же коридорчике, соседняя дверь, и я думал, что сумею подбежать, если радиограмма подойдет. И что! Я вышел, и дверь захлопнулась, как говорится, на «французский замок». Боже мой, что будет, ключ, конечно, остался внутри! Пока я туда-сюда, прошло много времени. Когда дверь открыли, машина молчала как проклятая.
Хорошо. В тот же вечер старшина, товарищ Карпеев, вызвал меня в свою каптерку. Мне показалось, что нос его стал длиннее, чем раньше. Это был хохол, но нос у него был греческий. «Возьмите штаны», – сказал он тихим голосом и швырнул мне штаны, потом гимнастерку, еще что-то. Потом посадили меня в машину, и мы поехали. Ехали недолго. Когда мне сказали: «Вылезай!», я выбрался из машины и огляделся. «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями людскими уязвлена стала», как сказал бы Радищев. Мы находились на территории артиллерийского полка в том же Выборге, как вскоре выяснилось. Меня приписали к саперному батальону, и так я продолжил свое образование.
Сапер
Не было больше ни Левы, ни Яши, ни Бориса. Я их больше никогда не видел, а Дима комиссовался. Ехала крыша от политзанятий, одно из которых я записал. Это было в самом конце 1960 года, под Новый год.
– …Это, так сказать, говорит… о том, чтобы… э… идет к тому, чтобы полностью захватить мир… Непосредственно… Поняли? Знают… что если человек… будет, так сказать, говорить что-нибудь, то он, так сказать, непосредственно, не выполнит… Это самое, раз! – все выполняют свою работу, Швеция… тоже… такое вот государство, так сказать непосредственно. Когда наша… значит, делегация была… вот… непосредственно… дело дошло до того, что спрашивают… такие вот вопросы… вот, умер ли так сказать… непосредственно… Есенин? вот поняли? Да и сейчас понял весь земной шар, что… вот… непосредственно… вот в Бельгии идет, так сказать… непосредственно… так сказать, выступление. Народ… непосредственно… это не может быть… такого положения… чтобы не было выступлений… и вот разведчик – шпион Даллес угрожает, непосредственно, вот совещание отметило, что через сорок лет… (пусть они шумят, сколько им влезет, но они поддержки не найдут…). А, так сказать, в Западную Германию, так сказать, приходят на сторону народной демократии… это, так сказать, неспроста. Это, так сказать, загнивший политический уровень…
Загнили! вот… Ведь там сплошь… генералы… насыщены… что ни дело, то генерал… один секретарем работал, вот, непосредственно… вот… другой кассиришка, непосредственно… специальные такие… объединения которые… Да, да компании!.. непосредственно (как их, я забыл…) Мо-но-по-лии!.. Понимаете, в чем дело? А потом навалом вот навалят… автомат, непосредственно такой, а, так сказать, патроны другого калибра. Ясно?
Вот смотрите… они глубоко… они каждое слово переписывают… каждое слово запоминают. Вот и Хрущев говорит, это говорит, бред, разговоры… так сказать… непосредственно. Семилетка – это, так сказать, удар, непосредственно по голове… капиталистам, ясно? Дураками их считать нельзя… поняли? вот, но полусумасшедшими можно…
Значит, вот, так сказать, непосредственно идет стремление к тому, чтобы, так сказать, полностью захватить, непосредственно мир… Где же, так сказать, людской подход к другим людям…
Один сапер встает и говорит:
– Товарищ старший лейтенант, это вот все ясно, но вот как же им не надоест эта жизнь собачья?!
Потом перешли ко второй части политзанятий.
– Почему вы пошли через в сторону гастронома? Вот, мне интересно все-таки, задумывались вы над этим?
– То-то и дело, что не задумывался.
– Что именно вас тянуло? Безусловно, ей ноги оторвут, непосредственно, если она сюда придет. Чем вызвана, так сказать, такая экстренность, уход из части?
– Я сказал, что больше не буду ходить в самоволку… и вечером ушел.
– Почему такая непосредственность, именно? Может быть, вы очень слабы в направлении своей нервной системы? Вы что, не хотите, так сказать, идти в ногу с личным составом? Если она приличная шлюха, нечего, так сказать. Есть, по-моему, у нас, у каждого, идеологическая мысль работает в том направлении, чтобы водиться с благородными женщинами.
Химразведвзвод
В саперах я ходил недолго. Был там химразведвзвод, туда меня и определили. В общем, с января 1969 года я был уже химиком.
Тогда-то я и научился быстро надевать и снимать противогаз. Если в начале курса я это делал за тринадцать секунд, то в конце курса уже секунд за девять. Так что лучшие мои годы не пропали даром, я везде учился чему-нибудь и как-нибудь. Понемногу я научился быстро вытаскивать целлофановую накидку из мешка, который висел у меня слева, воображая, что недалеко произошел атомный взрыв, и быстро залезал под нее. Тут главное, чтобы нога не высовывалась или ружье. Так надо было лежать некоторое время, пока сержант не давал команду: «Встать!» Тогда надо было вскочить, быстро сложить накидку и снова положить ее в мешок, также противогаз. Это мы повторяли многократно. Сильно натренировавшись и полные полезных знаний, мы возвращались в казарму артиллерийского полка на лыжах через прекрасный парк «Монельпо» или «Монрепо», не помню. Это была отрада, видеть обледеневшие скалы в инее; покрытые инеем деревья были прекрасны. Мы все знали, что эти накидки – чепуха и никого не защитят, когда будет атомный взрыв, смеялись.
Сержант был либерал, сам не прочь был покататься на лыжах, в голове у него были только женщины. Накидки ему, в сущности, были не нужны, но он играл свою роль, как и все другие.
Однажды я заболел, а весь взвод уехал на учения. Чтобы не привлекать к себе внимания, я залез за вешалку, где висели какие-то шинели, и дня три пролежал там, читая том критика Белинского. Каким-то образом Белинский оказался в военной библиотеке. Вешалка стояла в казарме, за вешалкой была дверь, закрытая на ключ, и за дверью был штаб. Там топали офицеры, генералы, а я лежал в трех шагах от них и читал Белинского. Я сейчас не люблю его, но тогда я был глуп, не разбирался в людях, как и в книгах, да и выбора особенно не было.
Я незаметно выходил пообедать, в туалет, умыться и катил обратно за вешалку, так как мое освобождение от дел по состоянию здоровья закончилось как раз тогда, когда все уехали на несколько дней. И чтобы меня не заарканили на какие-нибудь работы, предпочел пролежать с книгой за вешалкой до возвращения товарищей.
За штатом
Так мы и жили. Весной 1961 года Никита Сергеевич Хрущев потряс мир новой мирной инициативой. Он предложил Америке и Западной Европе сократить их вооруженные силы. И Советский Союз объявил через свою трубу, газету «Правда», что он сокращает свои вооруженные силы на миллион двести тысяч солдат. Это была мудрая политика «нашей партии». Каждый надеялся, что он попадет в это число. Мы с удовольствием читали газеты тогда. И вот появились какие-то обнадеживающие признаки: всю шпану, бездельников и идиотов вроде меня, которые больше мешали, чем помогали, собрали в одну кучу (я говорю, конечно, за наш артиллерийский полк, а не за всю армию) и вывели, то что называется «за штат». Мы стали как бы заключенными, которых использовали на всех видах работ. То мы разгружали баржу с дровами, то чистили уборные, то ухаживали за свиньями и т. д.
Один раз мы таскали шпалы (бревна, которые кладутся под рельсы) с одного места на другое. Почему-то эти бревна были свалены не возле железной дороги, а далеко от нее, метрах в трехстах, на огромном снежном пустыре. Не знаю, с самолета ли их свалили или доставили иначе, только надо было эту ошибку исправить. Шпал было штук сто, нас – пятнадцать-двадцать бревен (человеко-бревен), один к пяти.
Шпалы лежали в глубоком снегу, подмокшем на мартовском солнце и подзастывшем на морозце. Шпалы заледенели, а снег был выше сапог и мешал работать, набивался в голенища. Были огромные мужики, и были малыши, которые не могли поднять шпалу. Был один Ванечка, совсем маленький паренек, худенький, может быть, больной, как говорят, «тщедушный». Он не мог поднять и четверть шпалы. Была ссора, так как норма была на всех одна. На него особенно орали, так как он был совсем слабенький.
Нашлись люди, которые помогли ему выполнить норму. Но он все-таки не дожил до конца (армии), через год умер от несчастного случая, о котором я расскажу позже.
Итак, мы приносили посильную пользу.
Не всегда работали так тяжело. Было время посидеть иногда на берегу озера, оно было прекрасно. Я любил маленькие корявые березки среди камней, упрямые и сучковатые, но очень живые, каким-то чудом укоренившиеся в расщелинах скал батарейной горы, болезненные, юродивые, но крепкие, счастливые той горстью земли, на которой выросли, почти уродливые, но жаждущие жизни – «блаженны нищие духом!».
Иногда удавалось что-нибудь почитать, но выбор был невелик и времени было мало. Я очень жалел, что упустил время, пытался его наверстать. Меня снедала тоска познания, я хотел знать всю правду, а не частичную… Но об этом я не хочу писать в этой книге. Я хочу ограничиться описанием своей судьбы и сосредоточиться только на событиях, которые произвели на меня сильное впечатление, оставили в душе память, след или шрам. Даже если внешнему глазу они, эти события, кажутся незначительными.
В этот период моим дружком был Юра Колещенков. Он не попал в число избранников, а остался химиком. «Химиком-лыжником», я бы выразился так.
Мы много смеялись с ним, он обладал замечательным чувством юмора и при этом был косноязычен немного. Он чувствовал где-то мое превосходство в некоторых вещах, но великодушно прощал мне его. В будущем мы с ним тоже переписывались, и наши письма были такие же смешные, как и разговоры. Мы перемывали кости всем подряд, кто попадался под руку, и это скрашивало жизнь обоих. Острили, из всего делали шутку, чтобы не закиснуть окончательно.
И был еще другой парень из тех, которые долго не живут. У него было лицо боксера, очень был похож на любимого боксера Эдит Пиаф. Мы тогда открыли души друг другу. Он был немножко хулиган, но человек надежный. «Если уж любить, так любить, но и ненавидеть», просто и ясно. Так и было. Его звали Толик Бушменев, и я еще немножко расскажу о нем дальше.
«Любимая пора – очей очарованье» – он любил эту строчку из Пушкина.
«О-ч-е-й о-ч-а-р-о-в-а-н-ь-е»!
Забор
В первых числах июля того же 1961 года всю «гвардию» выстроили и велели собирать вещи: «Через полчаса едем». Куда, что, никто не знал, не домой же они нас повезут. Мы ехали в двух или трех грузовиках и забрали все свои вещи, значит, с концами. «Вылезай!»: лес, большая поляна, палатки, нас окружила толпа людей, впрочем, в солдатской одежде, которые не показались мне здоровыми. Выпученные глаза их равнодушно смотрели на нас, не проявляя никакого интереса. Ясно, что это были в основном не вполне развитые люди, дебилы. Мы в сравнении с ними были интеллигенты.
Тут я хочу немного дать себе расслабиться. Хотя я решил в этой книге не отвлекаться на сантименты, не расплываться в описании чувств и мыслей, то, чем я на самом деле жил, отстояло далеко от зигзагов судьбы, которые я хочу проследить здесь. Я беспокоился, смогу ли владеть ситуацией еще полтора года, не сойду ли я с ума. Мне казалось, что полтора года, которые я уже провел в армии, сделали меня безнадежно тупым. Сейчас я могу шутить и иронизировать, но тогда для надежд было мало шансов. Какой-то дар бился во мне, как младенец во чреве беременной женщины, я должен был это понять, свое призвание. И не мог. Я должен, обязан был также иметь какое-то представление о космосе, иначе разум мой помрачался, тьма окружала меня, и, чтобы разогнать мрак, я строил системы одну ужасней другой, анализировал себя как труп, и это была моя ошибка. Страсть чтения овладела мной, но читать было почти нечего. То, что попадалось под руки, не устраивало меня, не проливало свет на мои проблемы. «Познай самого себя» – не было моей целью. Невольно разум оборотился к самому себе, чтобы найти моральное оправдание существованию: должна быть пуповина, связывающая меня с внешним миром. Если ее нет, то надо уйти из жизни. Но я верил, что она есть, эта нить. И этой нитью могло быть осуществление призвания, которое я чувствовал в себе и которое не мог понять. Так я крутился, как белка в колесе, не находя выхода. Теперь я не хочу, чтобы левая моя рука знала, что делает правая. Тогда же я не знал, что самопознание – лишь средство найти руководящую нить, т. е. выйти на свет для осуществления призвания. Вне осуществления призвания жизнь аморальна – зряшная, потерянная жизнь.
Тогда я был на пути к такому пониманию.
Между тем мы приехали в Выползово. Приползли. Нас выкинули в пяти километрах от этой деревни. Все находилось в районе станции «Бологое», что находится, как известно, между Москвой и Ленинградом. Есть! Четвертого июля мы уже были там. «Это» называлось «Военно-строительный отряд особого набора», особого – т. е. для идиотов и дебилов, которых отобрали там и сям в разных частях. Что уж мы там делали – одному Богу известно, городили шестиметровый забор, чтобы никакие шпионы не могли перелезть. Другая команда копошилась под землей. Те и другие быстро покрылись фурункулами, чирьями, так как в баню нас водили редко, а белье меняли еще реже, может, раз в месяц, но не чаще, а работы были в основном земляные.
В первые дни произошла небольшая паника. Один повесился, другой «утек» в степь, третьего посадили на гауптвахту (губу), четвертого в тюрьму – в общем, каждый день происходило какое-нибудь ЧП.
Но постепенно стали привыкать. Сначала жили в палатках, но постепенно, к осени, выросли четыре барака, каждый длиной метров восемьдесят. И еще один – столовая. В том же бараке, где столовая, находилась санитарная часть. Вставали на рассвете, часов в пять, под бодрую музыку, дикий джаз, который неожиданно врубали, что было сигналом к тому, что надо вставать. Шли на болотце умываться. Потом нас сажали на машины и везли на работы. Как я уже сказал, наша бригада городила забор так: концы столбов мазали чем-то вонючим, что называлось «креозот», совали их в метр с небольшим ямы, закапывали и утрамбовывали бревнами. Иногда приходилось корчевать пни, но не часто. Зимой это было ужасно. Но это было редко. Хуже доставалось тем, кто работал под землей. В бригаде было десять человек. Что делали другие, я не знаю, меня это не интересовало. Возвращались с работы в седьмом часу вечера, ужинали и валились спать, иногда не раздеваясь, в бушлатах, так как зимой было довольно холодно. Может быть, барак был метров пятьдесят длиной, я не мерил его, только мне кажется, он был длинный-предлинный.
В середине барака стояла печка-буржуйка, и труба дымила через крышу. Всегда можно было погреться – дров достаточно. В три яруса стояли койки, слева и справа – в середине проход. Дверь одна в торце, с противоположной стороны была сушилка. Окошки маленькие, не открывались. Проветривания не было, и стояла такая вонь, что можно было топор вешать.
Может быть, человек сто жило в этом бараке; часть, правда, работала ночью. Обычно портянки вешались на кровать потные, их хозяева воняли еще хуже портянок, так как считалось остроумным пернуть как можно громче перед сном под общий смех всей этой кошмарной спальни. И канонада стояла. Да, я еще не написал, что нас тоже возили обедать.
От заключенных мы отличались тем, что нам платили какие-то деньги, хотя на руки их не давали во избежание пьянства и воровства, а часть из них шла на наше же питание, а другая часть где-то откладывалась.
Многие ходили в самоволку в деревню Выползово, где была столовая, типа таверны или чайной, и при ней несколько проституток, обслуживающих близлежащие районы, и вашу и нашу, как говорится, часть. Но наши были большие головорезы.
Самоволка жестоко каралась, для чего существовал орган «губа». Один наш приятель возвратился оттуда со сломанным ребром, рассказал, что его сначала подвесили за ноги, а потом били, как боксеры мешок, и даже сломали ребро, что считается плохой работой (улика). Парень пытался жаловаться, писал письма, но никто их не получал, так как реакции на жалобы не было, так он и оставил это дело, тем более что ребро постепенно зажило. Вообще, об этой гауптвахте рассказывали легенды, может быть, не все была правда, но часть уж точно.
Случалось рыть огромные котлованы, лопатой, не огромные, а размером, скажем, как большая высокая комната. Меня удивляло, что не было ведра, чтобы с помощью ведра и веревки, как делали еще древние люди, вытаскивать глину. Нет! Люди стояли в воде и лопатой пытались выбросить мокрую глину наверх, и, так как там уже наверху образовалась куча, куски летели вниз, плюхались в воду, и брызги летели в лицо, и никому не было дела до этого. «Работа есть работа». Все это ужасно раздражало, и я уставал больше от бессмыслицы происходящего, нежели от самого труда. От труда уставал физически, а от бессмыслицы – морально, в своем роде издевательство, от которого я приходил в отчаяние, и жаловаться было некому.
В первый год службы мне приходилось подметать лес и мыть водой березы, потому что лесом должен был пройти генерал, других заставляли мыть пол зубными щетками, я не вылезал из кастрюль размером выше моего роста. Армия большая – значит, и кастрюля должна быть соответственной; хочешь, чтобы солдат исполнял приказание, надо его задавить, затравить, чтобы он стал безвольным орудием, автоматом.
Я никогда не видел этого в Израиле… но об этом позже.
Говорят, что при Жукове могли затравить солдата до смерти, не давая ему спать. Во время моей службы, слава богу, этого не было, и несколько часов в сутки полагалось спать. По уставу.
Уходить в самоволку зимой, кроме всего прочего, было опасно, так как надо было пересечь пустырь в несколько километров. Дороги хорошей не было, тропинку заметало снегом, люди теряли ориентир, бродили кругами и замерзали. Так за год погибло несколько человек из наших только.
Командовал отрядом некто Финк, немец по происхождению. Arbeitsdisziplin[3 - Рабочая дисциплина (нем.).] была строгой.
Мы ждали день нашего избавления, а оно видишь как.
Санчасть
Я строил забор до 26 сентября 1961 года. Не то чтобы я это помнил, у меня сохранились многие дневники.
В этот день произошел несчастный случай: умер Ванечка, тот маленький, слабенький солдатик, который таскал шпалы в сугробах под Выборгом. Я там написал «через год умер», извиняюсь. Прошло только полгода с тех пор. Он умер не от болезни, а от человеческой подлости. Ваня вместе с другими исцеленными возвращался из госпиталя. Было, может быть, человек пять, их везли в военной санитарной машине. По дороге они заехали в Выползово, в знаменитую Таверну, и отметили свое выздоровление, угостили тоже Ванечку. Подъехав к баракам, они потихоньку вылезли из машины и разошлись кто куда, а Ваню оставили в машине, так как он уснул (слабенький был). Ночью его рвало лежа, и он задохнулся. Когда открыли машину – он был совсем синий.
Фельдшера, который их вез, конечно, сняли с работы, но, кажется, даже не наказали – не хотели выносить сор из избы. Этот случай лег бы пятном на начальство. Поэтому Ванечку быстро похоронили, а дело замяли. Кого ставить фельдшером? Меня. Знали, что я закончил два курса медицинского института, – годится. Мне дали отдельную комнату в санчасти. Боже мой, какое это было счастье! У меня было несколько часов в день, когда я мог читать. Я воспрянул духом. Я ошалел от казармы, этого вонючего барака, начинал сходить с ума, мой «непосредственный» был совершенно ничтожная личность, лейтенант завистливый и трусливый. Он питал ко мне антипатию, но я работал хорошо. Мне жалко было несчастных «воинов», которые приходили ко мне с огромными чирьями на жопе, на шее, а не на лице. От земляных работ и от грязи в части был повальный фурункулез. Всегда стояла очередь: пять, десять, пятнадцать, иногда двадцать человек.
Система была простая: на уже болевший чиряк накладывалась ихтиоловая мазь, и, когда он созревал, через день-два пациент приходил снова, я двумя большими пальцами выдавливал корень (или корни – когда это был карбункул) и ставил пластырь с мазью Вишневского, такая кашица вроде горчицы. Иногда приходили с ожогом, ушибом, переломом кости, но этим занимался уже шеф. К удивлению своему, я замечал, что мне нравится работа. У меня даже появились сомнения, не сделал ли я ошибку, порвав с медициной, но к вечеру это проходило, когда я брался за книгу, я забывал все, зачитывался. И чувствовал, что моя дорога другая.