banner banner banner
Реализм судьбы
Реализм судьбы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Реализм судьбы

скачать книгу бесплатно


тайфун, крутящийся столб пыли, на который все с ужасом смотрели из окон;

тайга, куда отец уходил с ружьем, и жертвы его охоты;

прогулка с отцом в степи, когда мы долго-долго шли, а гора все не приближалась;

суп из крапивы, игра в доктора;

деревянные коньки, которые мне сделал отец уже в Подмосковье;

кони, которые мне снились часто;

начальная школа, учительница Любовь Ивановна, которая меня очень любила;

мечта стать военным, как у многих детей; попытка курить в семь лет;

сраженья на палках на полях между двух улиц поселка; беготня по огородам, садам и за майскими жуками; пионерские лагеря летом, которые я ненавидел; снова войны на полях кусками земли или глины, осенью, когда картошка была вырыта; мечи, копья, луки, стрелы, все это было нашим оружием, также рогатки.

Перед сном иногда Дина читала мне книги, когда я засыпал, я говорил: «Читай, читай, когда я сплю, я лучше слышу».

Но особенно мне запомнился один лист дерева.

Мы возвращались из пионерского лагеря в открытом грузовике по дороге у опушки леса, куча детей. Я сорвал один лист, он был темно-зеленый, но с обратной стороны светлый-светлый, почти белый. Не знаю почему, но я запомнил этот лист на всю жизнь.

Зимой поливалась гора, мы доставали где-то большие корзины и прекрасно съезжали с горы, потому что эти корзины имели полозья. Зимой также было принято воевать в теплой избе с помощью маленьких рогаток. Только и слышно было радостное: «Я тебя убил!» – «Нет, я тебя убил». – «Нет, я!»

К этому возрасту (восемь-девять лет) относится моя попытка рисовать масляными красками на стекле. Кажется, мне подарили краски. Образцами для подражания служили почтовые открытки, ужасно изображавшие цветы. С помощью клеточек делалось изображение и раскрашивалось. Моя работа не сильно ценилась дома, и я ужасно обижался на родителей.

Иногда мы умели заработать немного денег. Осенью, когда картошка на полях была вырыта, дети проходили как бы вторично эти поля с лопатой, доставая оставшуюся картошку. Это называлось «по-рытому» или «по-копаному». Так мы зарабатывали себе на коньки или еще что-нибудь. Коньки на ботинках, конечно, никто не имел, это была неслыханная роскошь, просто мы привязывали коньки к валенкам веревками и так гоняли по шоссе, когда оно застывало. Первые мои коньки были деревянные, их сделал мне отец.

То, что касается моих романтических чувств: я всегда имел даму сердца. В этот период я бредил одной девочкой, которая не обращала на меня внимания. Но зато меня любили другие, которые меня не интересовали.

Кажется, в 1949 году отец купил останки разбитого автомобиля. В сущности, оставался один мотор. К этому мотору от «москвича» отец подобрал на свалке неплохо сохранившийся кузов немецкой машины «опель» и из двух этих частей собрал чудовище маленькое, но шумное, которое сильно пугало обывателей поселка, а некоторых смешило. Оно поехало не сразу. Отец очень удивлялся, когда оказалось, что многие отверстия мотора и кузова совпали. Но тем не менее отец очень много работал, прежде чем автомобиль двинулся. Я много настрадался во время этой эпопеи, потому что надо было вставать в пять часов утра помогать отцу, подавать ему инструмент, что-то держать, что-то толкать и т. д. Я родился плохим механиком, и это не нравилось отцу, он считал меня бездельником-лоботрясом, и, кажется, до самой своей смерти. Итак, я стоял по утрам с ключами… Через год примерно машина зафыркала, затрещала, задергалась вся в дыму толчками, рывками, со взрывами покатила, как в фильмах Чарли Чаплина, по деревне. Вся деревня смеялась. Он выкрасил ее отвратительной зеленой краской как попало, потому что считал, что это неважно, вкус у него был ужасный.

Так он на смех курам ездил на ней. Она всегда останавливалась где не надо и где ее не просили. Отец ее бесконечно совершенствовал, менял детали и в конце концов продал ее кому-то, если я не ошибаюсь, за ту же цену, за которую купил мотор,за две тысячи рублей. Но это было уже в 1955 году.

Еще два сильных впечатления.

Первое – это катание на коньках по замерзшей Клязьме. Когда был мороз и сильный ветер, мы делали как бы парус из наших пальто, и ветер гнал нас до самой Волхонки, километра два-три. Мы летали как птицы, это было приятно, интереснее, чем каток.

Второе впечатление неприятное.

Отец меня взял как-то на охоту. Он говорил: «Вот схожу с Сашкой на охоту, и тогда помирать можно», так он хотел, чтобы я стал охотником, как и он. Лес, лето, мне было тогда четырнадцать.

Он дал мне ружье и показал: «Вон, вон птица». Я выстрелил и разбил птице голову. Это было ужасно. Бессмыслицу этого убийства, которое я совершил, я ничем не мог оправдать. И сейчас не могу. Так я еще раз разочаровал папу: охотник из меня не получился, и с тех пор я никогда не ходил на охоту.

Осенью 1952 года семейство перебралось в новую деревню, поселок Истомкино, по другую сторону того же славного Ногинска. И я стал ходить в школу № 3, которая теперь сделалась сумасшедшим домом. По дороге в школу с Женей Звоновым, моим дружком, мы всегда гоняли льдышку лошадиного говна, между тем мои мозги поехали в другую сторону. Во мне проснулись мечты о Париже, Италии… Чего вдруг?! Или «ма питом»[1 - Ма пит’ом? (ивр.) – Чего вдруг? – Здесь и далее примеч. ред.], как говорят израильтяне, – я не знаю. В среде, окружавшей меня, не было ничего такого, что питало бы такие мечты. Это было внутри меня. В двенадцать лет я почти ничего не читал, родители мои были простые люди, не интересовавшиеся искусством. Моим дружком, корешем в пятом-шестом классе, был Женька Звонов. Мы, правда, с ним малевали иногда на стекле какие-то копии. Я помню, он срисовал Веласкеса – «Оливарес», но тогда я не знал, кто был художником, Веласкес или Оливарес, кто кого нарисовал. Я ехал по инерции, был расстроен, что меня не приняли в комсомол (не прошел по возрасту).

Хулиганил в школе, купался в Клязьме (тогда она была еще чистая); повиснув сбоку на огромном велосипеде, гонял по городу, дурачился, плясал, гонялся весной за майскими жуками, играл в баскетбол и настольный теннис, влюблялся в девочек – в общем, как мама говорила, «придуривался».

Но осенью 1953 года у меня началась настоящая страсть – Театр. В Ногинске был неплохой театр, и я бывал на спектаклях, – кулисы, занавес, все приводило меня в дрожь там, актеры казались мне существами с другой планеты; но, что было главное, – меня постигла страсть творчества.

Я смотрел в зеркало на свое маленькое тело и видел в нем потрясающий инструмент, на котором я могу сыграть весь мир.

Произошел контакт как бы случайно: был драматический кружок в школе, где я учился. И заболел какой-то исполнитель, которого мне предложили заменить. Получилось так хорошо, что мне предложили еще роль. И я стал через некоторое время как бы звездой в этой школе. Школьники любили мои выступления на вечерах, я читал басни, рассказы, участвовал в спектаклях, страсть перевоплощения потрясала меня.

Это стало моим счастьем и несчастьем на несколько лет. Я чувствовал, что я могу своим телом изобразить все, любое ощущение, мысль, вещь, явление.

И я это делал часами, вместо того чтобы делать уроки.

С зеркалом, без зеркала, я декламировал в дороге, когда шел куда-нибудь и меня не видели. Мне нужна была публика, но это не было главным. Успех приятен, но я уже разграничивал четко эти две вещи: творчество и успех. Было ли это пантомимой, танцем или пьесой, я не знаю. Но я думаю теперь, что я касался сущности театрального действия – мистерии. Душа моя трепетала, и я движением тела открывал в вещах другую жизнь, невидимые вибрации и невидимые отношения между ними. Я был далек от всякого сознания того, о чем я сейчас пишу. Но я знал, что это важно. Я не знал таких слов, как «мистерия», «перевоплощение» или «потустороннее», но я этим жил. Все отступило на второй план: учеба, фотографирование…

Я стал ходить в городской драматический кружок в Доме пионеров. Мы ездили со спектаклями по школам, лагерям, казармам, даже у глухонемых выступали.

В день смерти Сталина меня прошибла слеза – Левитан достал (розовые тона по-ра-жа-ют! и о-глу-ша-ют!!) и народ жалко было – рыдает! Ну и голова была забита школьным говном.

Я никогда ничего плохого о Сталине не слышал тогда. Наоборот, все его хвалили, и я не разобрался. Мне надо было бы попробовать сыграть его роль, может быть, тогда я почувствовал бы, что это за зверь. Я не любил свою школу, учителя казались мне ничтожными людьми, маленькими деспотами, но я не знал тогда, какая пропасть лежит между людьми, мне надо было прожить еще сорок лет, чтобы понять это.

Тогда же они учили меня жить, и это была их профессия. Они не хотели, чтобы я продолжал заниматься в драмкружке, так как это отвлекает меня от того, чему они желают меня научить. Школьные дневники мои были испещрены угрозами, призывами к родителям обратить внимание на сына: «дерзит», «грубит» и т. д.

Нервные двойки и колы в четыре клетки на каждой странице…

Отец всякий раз строго беседовал со мной, обещал «всыпать ремня», но никогда не бил, один раз только замахнулся. «Всыпать ремня» – это совершенно крестьянское выражение, происходит, по-видимому, из Петушков, где мой дедушка, наверное, своим детям это самое «всыпал». Отцу было неприятно, что я торчу в школе на плохом счету. Его политика была – сидеть тихо, так как во время войны он «выпал в осадок», тогда как все другие текли «на тот свет». Если бы он был военнопленный, с ним ясно было бы что, расстрелять или заморить в лагерях, но он прокрутился на острие и явился своим ходом в Сибирь, где легче затеряться было. Он ничего плохого не сделал, но загадочность его появления в Сибири в 1943 году была достаточна для того, чтобы отправить его на тот свет (на всякий случай). Но Сталин был занят более важными делами тогда. Конечно, он явился в Сибирь без партийного билета: естественно, его пришлось потерять во время его приключений в оккупированных деревнях. В общем, как отец добрался до совхоза «Маяк», эту тайну он унес в могилу. Факт тот, что он выбрался из оккупированных деревень труднопроходимыми лесами.

Благодаря моему «хулиганству» в школе на отца ложилось подозрение, что он плохо меня воспитывает.

Вот так мы и жили. Иногда между отцом и матерью происходили ужасные сцены. Больше всего меня ужасали истерики матери, которые оставили глубокий след в моей душе.

Однако с театра военных действий возвратимся… в драматический театр. Апогеем успеха и вершиной моей карьеры актера был спектакль «Юбилей» по одноименной пьесе-юмореске Чехова. Я играл роль старого бухгалтера Хирина. Это было в конце 1954 года.

Спектакль имел большой успех на вечерах старшеклассников в различных школах Ногинска. Соответственно, была полоса скандалов в школе и дома, так как я совсем запустил учебу.

13 марта 1955 года мы выступали в городском драматическом театре в Ногинске с этим спектаклем. Это было соревнование – отбор лучшего номера от города Ногинска для выступления в Москве на конкурсе всех городов Московской области, вернее, самодеятельных коллективов этих городов. Нас гримировали профессиональные актеры. После спектакля, вернее, после концерта нас завалили цветами, актеры нас целовали, обнимали, говорили комплименты! В общем, нас выбрали представлять в Москве город Ногинск. И что же! И там мы победили, в Москве! 29 марта 1955 года мы получили признание комиссии, состоявшей из старых известных актеров: «Вы играли как профессиональные актеры» – таково было общее мнение комиссии.

У нас были большие шансы для поступления в высшие актерские школы тогда.

Будь я в десятом классе, я, возможно, стал бы актером, но мне было всего пятнадцать лет, и я заканчивал восьмой класс школы.

Это происходило на Белорусской площади или в районе Белорусского вокзала. Клуб имел конструктивистский характер. Мне кажется, но я не уверен, что это был клуб «Каучук».

Таким образом, я поехал дальше.

Я витал в облаках, мечтал об аккордеоне, Париже, Театре, с грехом пополам учился, на школьных вечерах иногда выступал в комических обычно ролях, активно участвовал в школьных попойках, меня любили мои друзья.

Летом 1955 года мне удалось съездить в Мариуполь, или Жданов, что на Азовском море, на Украине. Нас с сестрой пригласила ее подруга Лиля, с которой Дина училась в Менделеевском институте в Москве. Это была семья греков, живших на Украине. Там я снова влюбился, не знаю, прав ли я был.

Мои школьные друзья

Как я уже написал, по дороге в школу (зимой, конечно) мы всегда гоняли льдышку замерзшего лошадиного говна. Женя Звонов жил недалеко от меня, в ста метрах, и мы обычно вместе шли в школу. Говна было немало, и это нас развлекало. Не знаю, как Женя до этого дошел, но он учился музыке. Сначала на гармонике, а потом дошел и до кларнета. Он рано пошел «по женской части» и делился со мной своими впечатлениями. Музыкантом большим он не был, но мама считала его всегда большим пьяницей. Женя был скорее лабух, играл на похоронах, чем зарабатывал, был кучерявый, шевелюрой немножко напоминал Пушкина. Он сильно опередил меня также в политическом развитии. Он ненавидел советскую власть и коммунизм со школьной скамьи, и я, к стыду своему, его увещевал, спорил с ним, объяснял ему Маркса, которого немного читал в старших классах интереса ради, а не насилия. Маркс мне казался убедительным, несмотря на то что Женя справедливо показывал мне на говно кругом, – мол, было и будет. А я ему: «Нет, отомрет», – был политически отсталый.

Его сильно превосходил в пьянстве второй музыкант и лабух Юрка Мельников, за что рано поплатился жизнью: он умер в тридцать семь лет, как поэт, – от пьянства. Юра в детстве болел полиомиелитом, одна нога у него была короткая и маленькая, и он ужасно хромал. Он играл тоже на кларнете, возможно, в одном и том же оркестре с Женей. Виталий Ганявин очень ценил его слух и всегда восхищался, как Юра, услышав на кухне писк закипевшего чайника, многозначительно воздевал палец к небу и глаголал: «Си-бемоль!»

Кажется, Юра политических взглядов не имел, над всем иронизировал. Всерьез принимал только женщин и вино. Мы много смеялись, любили попойки. С Юрой ни о чем, кроме выпивки, говорить было нельзя, он не любил этого.

Виталий Ганявин, мягкотелый симпатяга, метивший одно время в большие ученые. Еще в школе они имел дерзкое намерение «уточнить» Эйнштейна. Но постепенно нашел, что все бессмысленно и не стоит усилий. Весьма способен был на компромиссы. Карьеры ради, кажется, был в партии. Но постепенно нашел, что петь цыганские песни безопаснее. На этой стадии развития его научных взглядов я застал его в декабре 1989 года, когда вместе со снегом свалился им на головы.

Виталий, счастливый обладатель супруги, которой я немного больше, чем надо, симпатизировал в тот вечер встречи школьных друзей после семнадцати лет разлуки. Когда мы с Сильвией ушли, Виталий открыл дверь и с глубоким, свойственным ему взглядом многозначительно сказал: «Саша, рисуй выпукло». Я не знаю, что он имел в виду, но это его завещание я не забуду.

Паша Плотников, с которым мы во время службы в армии переписывались и таким образом коротали солдатский досуг (так же, как, впрочем, и с Виталием). Это в армии большая отрада – получить весточку от друзей или из дома. Наши письма часто носили отвлеченно-философский характер, иногда мы делились текущими событиями. К моему удивлению, все доходило, я не знаю, куда глядела цензура.

В старших классах школы Пашка был серьезный парень, хороший спортсмен (футболист), хотя не делал из этого большого дела. Это был надежный парень, умевший постоять за свои слова. Впрочем, любил посмеяться и любил наши встречи. Был немножко закрыт, но с первым стаканом это проходило.

Женя Творожников – местный, т. е. ногинский, детектив. Всегда хорошо знал, что он хочет. Супруг Вали Тарухиной, тоже нашей соученицы, которую я знал только со стороны их дружеских или романтических отношений. Уже в школе он занимался самбо и готовился стать рыцарем справедливости, флик[2 - Flic (фр. разг.) – полицейский.], как говорят французы. Но я, однако, делю людей не на фликов и людей, но на порядочных людей и негодяев.

С этой точки зрения Женя был вполне приличный человек, хотя работал полицейским. Как говорит один мой друг, «всегда можно быть человеком».

Валерия Жабина я знал хуже других и не знал, чем он живет, и я даже не узнал его после семнадцати лет разлуки. В период школы он дружил с Юрой Мельниковым, они жили в одном дворе, и Валерий сильно осиротел после смерти Юрия. Он даже бросил пить с горя. Хотя обычно бывает наоборот.

Паша Мягков, брат художника Вадима Мягкова, стал инструктором по горнолыжному спорту. Мы всегда с Павлом были в теплых отношениях. Он очень помог мне, когда я возвращался из армии в 1962 году. Он сам немного рисовал, много читал, интересовался искусством, художниками и умел понять мою депрессию тогда, когда я возвратился из армии совершенно одиноким, разбитым и почти психически ненормальным и затравленным.

Я с удивлением узнал, что Паша женился на Светлане Грибановой, за которой я когда-то немного ухаживал. А Инесса Гуськова, школьная приятельница, стала женой Паши Плотникова. И круг замкнулся.

Я решил написать о них, потому что они сыграли в моей жизни большую роль.

Поступление во 2-й МГМИ в Москве

(Осень 1957 г.)

И вот наступил день избавления от школы.

Последняя школьная фотография, вечер, пьянка.

Смех смехом, но надо готовиться к новым экзаменам.

Я не хотел идти в Театральный. Честно говоря, я не любил среду актеров, вечные ужимки, когда они не на сцене. Может быть, мне не повезло и я вышел не на тех людей, не знаю. Мне нравились моральные люди, имеющие «да» и «нет».

Я выбрал Медицинский институт, потому что матери очень хотелось, чтобы я был врачом. Я не знал, что делать с собой. Чтобы не тратить энергию на сомнения, я сконцентрировал на занятиях всю свою волю. Вначале было собеседование.

Курьезный случай: я подал документы на лечебный факультет, мне было ясно, что из меня будут лепить лекаря. Но на собеседовании, когда я спутал Мечникова с Сеченовым, мне посоветовали подать документы на педиатрический факультет, так как там меньше конкурс. Я задумался. Не потому, что взвешивал шансы, а потому, что я не знал, что это такое – «педиатрический». Когда мне объяснили, что это такое, что это факультет детских болезней, я подумал: «А почему нет?!» Тем более что я любил эту книгу «Айболит»! Это было несерьезно. Однако я подготовился и сдал экзамены почти все на «отлично». Три отличные оценки и одна – четверка. Конкурс был огромнейший, но я прошел, как говорит мама, «на свою голову».

Быстро сказка сказывается – долго дело делается.

Поступил я в медицинский институт – все счастливы, мама, папа, ой! ай! Школьные учителя не верят своим глазам, ничего не понимают, как я мог поступить, многие завидуют.

Первый год проходит среди трупов, черепов, костей, заспиртованных мозгов. Программа так насыщена, что из секционного зала бежим в столовую перекусить, не помыв рук. Порядок в морге большой. Покойники сидят, лежат, стоят во всех позах, торчат из ванн с формалином, лежат штабелями, свалены в кучу, у каждого номерок, как в концлагере. Каждый раз перед занятием надо найти своего покойника, это значит переворошить всех. Во 2-м Медицинском институте еще нары не изобрели, а лестницу из морга на второй этаж, вернее, из подвала, где морг, на первый этаж, где секционный зал, сделали такой крутой, что покойник всегда съезжает на голову того, кто идет сзади носилок. Покойника кладут на военные носилки и тащат по крутой узкой лестнице, а когда его несут вниз после занятия, тогда он съезжает на впереди идущего, потому что труп не догадываются хотя бы привязать к носилкам. И так лет сто, а может, двести.

Секционный зал, огромный, как стадион, уставленный огромными свинцовыми столами в строгом геометрическом порядке.

Там, там и там собрались группы вокруг своих трупов, которые после занятий свалят в одну кучу как попало, чтобы на следующий день или через день снова начать раскопки нужной старухи или старика с синим номерком на ноге, напечатанным красивой синей краской.

Сколько раз я стоял с ванночкой, дожидаясь, когда мне принесут две заспиртованных п…ы, несколько пенисов, селезенку, почку и две печени. Первый курс я ездил ежедневно из Ногинска в институт и обратно. Это было приятно, так как по дороге я наблюдал живых, еще не заспиртованных пассажиров, но к окончанию первого курса я смотрел на них уже довольно профессионально, как на потенциальных покойников.

Летом 1958 года нас бросили на прорыв на целину, в Кокчетав. Каждый обязан был подписать бумажку, что он добровольно, сам изъявил желание поехать на целину. Эта бумажка у меня сохранилась.

Мы ехали пять дней в Казахстан в товарных вагонах. Нас высадили в так называемой Центральной усадьбе в 90 км от Кокчетава. Первый месяц нам нечего было делать, «хлеб еще не созрел», так нам объяснили.

Через месяц начался аврал. Вдруг выросли на дворе огромные кучи – какие кучи?! горы зерна, горы в двух-, если не в трехэтажные дома.

Никаких навесов не было, и когда шел дождь, то после него зерно начинало преть, «гореть», как говорили. И началась работа! Мы должны были железными черпаками загружать целые составы, которые потом это гниющее зерно везли куда-то выбрасывать. Было больно смотреть на это торжество коммунизма. Наш отряд сражался до октября. Дождь увеличивался, и работы становилось все больше и больше. В октябре, измученные, продрогшие, заросшие, мы возвратились в Москву к своим покойникам. К этому времени я познал уже местные дырки, извилины, ложбинки, выпуклости, впуклости нашего организма, отличия мужчины от женщины, отдельные косточки, нервы, жилы, жилки и прожилочки. И все эти названия я знал по-латыни. Я знал все слои человека, что было под кожей и что было внутри костей, где начиналась и заканчивалась каждая мышца и ее функции.

Подсчитали семейный бюджет и решили, что выгоднее будет, нежели ездить в Москву и обратно, подыскать «недорогую старушку», вернее, снять у какой-нибудь старушки недорогую комнату или угол. Есть! Нашел такую старушку. Марья Николаевна Ильина, проживавшая на Трубной площади. Я прожил у нее полгода до марта 1959 года.

Старушка была патриотически настроена по отношению к медицине. Она недорого продала свой будущий труп медицинскому институту, на благо научных исследований, как она мне об этом сама рассказывала.

Зная о таком хорошем отношении к медицине моей хозяйки, я осмелился принести домой череп и многие кости и свалил их на крыше ее комода во имя пользы той же медицины, чтобы еще лучше утвердиться в костях.

Но старушка вскоре после этого решила взобраться на комод, взглянуть, нет ли там пыли или чего, и – ах! – чуть не свалилась со стула.

Пришлось снова спешным образом все сложить в чемодан и немедленно унести обратно в институт. Черепа и костей на комоде она мне не могла простить. Стала придираться ко мне, все стало не так и не эдак, и наконец она сообщила, что у нее есть другой клиент на мою койку. Есть! Намек понял! Что еще осталось сказать мне?

Постскриптум: дом этот и, в частности, комната Марии Николаевны могли служить образцом хорошего вкуса в эпоху Николая Васильевича Гоголя. Свистала канарейка… не стану описывать всего, а то длинно выйдет. Сошлюсь на Гоголя. Это был совершенно гоголевский персонаж, она могла быть вполне женой того господина, у которого пропал нос, или старосветской помещицей… Впрочем, я начал впадать в литературность, чего положил себе не делать.

Вернемся к нашим занятиям.

Устроившись кое-как в Алексеевском студенческом городке, что в районе Сельскохозяйственной выставки, я продолжил свои труды на благо медицины.

Тут начались новые дисциплины, ближе к жизни. Если на первом курсе изучали покойника, который уже был превращен в мумию, то на втором курсе перешли к свежеумершим, еще пахнувшим смертью, умершим день-два тому назад от различных болезней или несчастных случаев.

Мне труднее было это вынести. Я, к несчастью или к счастью, как хотите, – человек, обладающий воображением, и я всегда представлял себе родственников, близких, друзей этого умершего вчера человека, их боль, скорбь по умершему. И мне было невыносимо больно представлять себе всех их вместе, а не представлять я не мог, и я постепенно начал понимать, что не смогу никогда работать врачом, если даже случится невозможное и я закончу медицинский институт.

Кроме того, произошли две ссоры с преподавателями, которые, как мне казалось, слишком строги и несправедливы ко мне. Анатом вытянул из меня душу. Он требовал на латинском языке от меня такие вещи, которые можно было запомнить, лишь обладая исключительной памятью. Было понятно, что между нами существует взаимная антипатия. Но козыри были в его руках. Однако анатомию я кое-как сдал, но вот биохимию провалил.

Эти формулы жиров, белков и аминокислот меня доконали. Мне был дан шанс пересдать экзамен осенью. Летом я зубрил формулы. Запомнить их не может простой человеческий ум. Их надо вызубрить, а зачем? И когда я осенью провалил экзамен снова, терпение мое лопнуло и гены мои возмутились. «Пошел-ка ты на хуй!» – сказал я профессору весьма членораздельно и ушел, хлопнув дверью.

На другой день на доске объявления висел строгий выговор с предупреждением в мой адрес: «За нетактичное поведение при сдаче госэкзамена…» и т. д.

Терпение мое уже было «лопнуто», я пошел в деканат и попросил мои документы. И, Бог меня надоумил, справку о том, что я добровольно, по своей воле ушел из института, что в будущем мне сильно помогло. Камень, огромный камень свалился у меня с плеч! Я был счастлив, но дома произошло полное замешательство. Все онемели, когда я им рассказал, а отец, мне кажется, сильно поседел в эти дни. Он-то думал, что сынок пристроен и при деле. А оно видишь как…

Гром победы раздавайся!

Через несколько дней пришла бумага: «Срочно явиться в военкомат по месту прописки». Оказалось, что я два года, пока учился в Медицинском институте, не стоял на воинском учете! Вот те раз, а я и не знал. «Завтра вы должны прийти на сборный пункт, или мы будем вас судить». Так я начал мою военную карьеру.

Меня подстригли, помыли в бане и отвезли в город Выборг вместе с такими же лысыми новобранцами. И мы стали салагами, как в армии зовут свежепредставленных воинов. Есть! Все бы ничего, но стали на нас орать, как на собак, кому не лень, любой говнюк с лычками мог нас обругать налево-направо. Были такие, которые не могли запомнить, где лево и где право, – я не знал, что это бывает в таком возрасте (надеюсь, что не разглашаю государственную тайну).

Наша казарма находилась на Батарейной горе, это было четырехэтажное здание. Наверху жили салаги. Ворота захлопнулись, как говорится, на три года. Это было 2 октября 1959 года. Ровно год я числился курсантом учебной роты в батальоне связи.

Нас учили ходить заново по земле. Оказалось, что мы раньше неправильно ходили. Теперь мы должны забыть это и ходить правильно, более бодро и повыше задирая ноги. Как бы то ни было, за месяц мы настолько овладели военной походкой, что нас не стыдно было показать на параде 7 ноября.

Четко знать, где лево, где право.