
Полная версия:
In Vino
А тогда, весной девяносто первого, Иван Иванович пришёл в спортивный зал Сырникова со своим шестнадцатилетним сыном (постепенно входившим в дела отца), двумя телохранителями и потребовал, помимо ежемесячной платы, ещё и бесплатно тренировать своих новобранцев, обучая их уличному бою. Сырников, погрузившийся в пучину долгов и пахавший как вол, чтобы обеспечить семью, возмутился, вскипел, дело дошло до взаимных оскорблений. Телохранители вышли вперёд, а Антон кричал, вызывая на честный бой Хохова-старшего. Но никакого боя не было, Хохов увёл своих людей, на ходу бросив, что ждёт ответ через неделю. В эту же ночь сгорели старые «Жигули» Сырникова. Милиция составила акт, что в автомобиле замкнуло проводку, но Антону было ясно, чьих это рук дело.
Понимая, что отступать некуда, Сырников подумывал уже было согласиться с требованиями рэкета, но прошла неделя и Хохов не появился. Прошло ещё три дня, и Сырников узнал от ребят из клуба, что Ваня-Чугунок внезапно был вызван в Москву к сочень серьёзным людям и что у него самого крупные проблемы. Оказалось, что, накопив первоначальный капитал, Иван Иванович решил распространить своё влияние на Москву и Подмосковье и, не взвесив последствия, открыл в Химках два охранных агентства «Защита Х» и «Защита ХХХ», а также склад безакцизного табака, а ещё (совсем не подумавши) и подвал с контрабандным анаболическим спортивным питанием. Крышевать он задумал себя сам, через эти самые агентства, но не тут-то было. Спортивные анаболики уже давно курировала команда доцента Киреева с серьёзными силовиками в составе. Сам Григорий Алексеевич Киреев к тому времени стал необыкновенно влиятельным человеком в мире спортивной фармакологии, а ещё он был тестем Максима Довганюка.
В наказание за наглое вторжение в чужой бизнес московский «совет» решил конфисковать у Хохова все склады с их содержимым, автомобиль Мерседес и особняк в Зарецке. Максим, ставший правой рукой Киреева, был отправлен на берега Летки для наведения там порядка и оформления передачи огромного хоховского дома.
… Старые друзья уже три часа сидели на открытой веранде лучшего городского кафе «Субмарина» и пили настоящее бордо, о котором Сырников мог раньше только читать во французских романах или у Пушкина. Шато Дуази, Шато Курбаньё, Анжелюс, Ле Клементен! Эти названия звучали как привет из иного, фантастического мира; бутылки со строгими этикетками привёз с собой Довганюк, заделавшийся ценителем хороших вин с подачи своего тестя, объехавшего весь мир и бывшего записным франкофилом. Теперь и Максим возил хорошее вино с собой всегда, когда приходилось ехать в провинцию. Они с Антоном посмеялись, вспомнив канистру молдавского «сушняка», и Максим сказал:
– У меня ведь дома «Шато Озон» припрятано, три бутылки восемьдесят второго и две – девяносто шестого года. Приезжай, Женька рада будет, разопьём мою коллекцию. А то мои друзья либо водку, либо текилу предпочитают. С солью.
Тут Сырников достал из-под стола клеёнчатую сумку и извлёк из неё газетный свёрток.
– Тебе, – сказал он просто.
Довганюк развернул газеты и извлёк на белый свет пару снежно-белых кроссовок Пума дизайна конца восьмидесятых годов.
Через пару минут Максим плакал светлыми слезами и без конца хлопал по плечу Сырникова. Эти кроссовки, такие же, как были на ногах Довганюка в тот злополучный вечер, Антон извлёк из старого чемодана, где хранил ненужные вещи. Он так и не одел их ни разу, привёз из столицы в Зарецк и надолго забыл об их существовании. И пусть они были на два размера меньше ноги Довганюка, теперь они были орошены слезами ностальгии и благодарности, после чего друзья заказали бутылку водки и варёные яйца под майонезом. А ещё Максим сообщил, что его тренер, Палыч, умер от цирроза печени, и они выпили за упокой его души, хороший был человек.
Тут-то Сырников и рассказал старому товарищу о проблемах с Хоховым, на что Довганюк только загадочно улыбнулся и поманил пальцем одного из своих телохранителей, с отрешённым видом сидевшем за столиком у входа за единственной чашкой чая.
– Миха, сгоняй-ка по-быстрому за Хоховым, – распорядился он и разлил оставшуюся водку по рюмкам.
Через двадцать минут привезли Ивана Ивановича, который подсел за столик к изрядно захмелевшим друзьям, напряжённо посмотрел на Антона, но промолчал.
– Что за машина у тебя была? – Спросил Максим Сырникова, отправляя половинку яйца в рот.
– Жигуль, «четвёрка» восемьдесят пятого года с верхним багажником, – ответил тот. – Битая в переднее крыло. Дважды. В салоне не курили.
– Так, Иван, – Довганюк посмотрел в пустую рюмку, – слышал? Новая девятка с кожаным салоном и музоном «Пионер». Завтра утром, до моего отъезда, деньги привезёшь Антохе прямо в его зал. С тебя…
И он назвал сумму едва ли не вдвое превышающую стоимость новой «четвёрки». Сырников только крякнул.
– Иди, – повёл подбородком Максим в сторону Хохова.
Тот молча встал и пошёл к выходу.
– Да, и ещё! – Бросил ему вслед Довганюк, но Хохов не остановился. – Если тебе что надо будет от моего друга, ты прямо мне звони!
Девятку он на следующий день пригнал, хоть и далеко не новую, но с кожаным салоном. Сырников сразу же продал машину, чтобы не светиться, и история до поры до времени забылась.
…Уже к вечеру весь город знал, что владелец ресторана Кондиция объявил открытую немотивированную войну самому Ивану Хохову, избил его бейсбольной битой (по достоверным данным, отягощённой куском свинца), стрелял картечью по новенькому «Кайену» (восстановлению не подлежит, в решето) есть раненые (в том числе случайные прохожие), летальных исходов и разрушений нет. Пока нет.
А следующим вечером в "Кондицию" приехал Хохов-старший в сопровождении двоих соратников. Одного Сырников видел впервые. Это был элегантный молодой человек в ярко-синем шерстяном костюме и изящных очках в золотой оправе. Он пристально, почти не мигая и не проявляя эмоций, разглядывал витрину ресторана, массивную дубовую дверь медными ручками, даже поколупал ногтем доску с рукописным меню.
Второй спутник Ивана Ивановича был хорошо знаком Антону. Володя Сарафанов был лучшим боевиком подпольной империи Вани-Чугунка, сочетая в себе недюжинную силу, отчаянную смелость и верность делу. За последние пять лет он немного оплыл и подобрел, а жена родила ему двоих дочерей, что действует на любому мужчину как солнечный луч на пачку сливочного масла.
Володя был то ли дальним родственником двоюродной сестры Хохова, то ли близким сродником его любовницы (правда, какой из них?), в то же время некоторые знатоки уверяли, что Володя – брат первого мужа нынешней жены Ивана Ивановича или даже племянник его кумы, а может статься, что с самим шефом они на одном солнце онучи сушили, что выводило простого телохранителя совсем на другую, более высокую орбиту народного уважения и ненависти; но оставим эту санта-барбару, в которой разобраться нам, не будучи коренными жителями Зарецка, не суждено.
Гости взяли быка за рога сразу, с порога. Хохов кипел, извергал проклятия и постоянно трогал тылом ладони разбитую губу, а молодой франт хоть и обращался к Сырникову «Антон Тимофеевич», но за его показной вежливостью крылся жестокий прагматизм, требующий сатисфакции. Звали юношу Никитой Германовичем, и он представлял московскую крышу хоховского бизнеса, поскольку беспредельничать после памятного случая с машиной, Чугунку резона не было. Молодой юрист должен был утвердить приговор и проследить за его точным исполнением, а роль Сарафанова была в деле очевидна, поскольку пострадавший помимо денег требовал телесных повреждений для обидчика, вплоть до переломов пальцев. Никита Германович, прежде чем утвердить сумму компенсации и количество переломов, предоставил (всё-таки, выпускник университета) слово ответчику и Антон перешёл в наступление. Оказалось, что о рэкете своего сына в отношении зарецкой шоколадницы отец ничего не знал, и эта новость сбила Хохова с боевого настроя. Осознав, что произошла ошибка, а у нападавшего был некий, пусть надуманный, повод, Никита Германович надолго призадумался: обе стороны имели аргументы как «за», так и «против». В конце концов, с трудом выдержав мхатовскую паузу Сырников выложил свой козырь:
– Боюсь, что платить придётся тебе, Хохов, – сказал Антон. – В субботу – открытие магазина с шоколадом. Приходи, тебя будет ждать сюрприз. Наш старый знакомый, Максим Довганюк, приедет со всем семейством на праздник. Тогда и поговорим. Сову хочешь попробовать?
Прозвучало это двусмысленно, с нотками угрозы, и Хохов покраснел, как варёная брюква, а Московский гость с удивлением произнёс своим высоким голосом, «акая» и растягивая гласные:
– Подождите, зачем сразу сову… Я хорошо знаком с Максимом Петровичем, поскольку сопровождал несколько его крупных сделок и даже обедал в «Бристоле» с ним и его супругой Евгенией Серафимовной. Мы пили замечательный «Ла Дам де Монроз», и, пусть я предпочитаю белую Бургундию, это бордо неплохо сопровождало консоме со спаржей и голубей, зажаренных с чёрным перцем и салом…
А потом, с упрёком обращаясь к Хохову, добавил:
– Иван Иванович! Довганюк – зять Киреева! Это вам известно?
Тот в ответ только заскрежетал зубами.
– Ну что, до субботы? – Решительно пошёл на них Сырников, давая понять, что разговор окончен.
Медленно, стараясь не терять достоинства, Хохов с компанией покинули помещение. Последним выходил Сарафанов, в дверях он обернулся и провёл большим пальцем по горлу. Сырников в ответ вежливо поклонился по-японски, сложив руки на уровне груди. Когда они ушли, Антон без сил и эмоций опустился на стул и так просидел битый час, разглядывая одну точку на потёртом линолеуме, пока в кабинет не прошмыгнул кот, принадлежавший шеф-повару ресторана Зое Анатольевне.
– Эх, Рулет Чахохбильевич, простая душа, – обратился к нему горемыка-директор, – вот и я сейчас всё на кон поставил…
Кот потёрся о штанину Антона, оставив полосу из светло-серой шерсти: пришла весна и с ней – линька.
– …и тебя, Рулетушка, и тебя, бездельник. Так что думай, как выпутываться!
Бокал Второй
Белое
Из рукописи Баграта Пехлевина «О жизни, виноградарстве и Великом Вине. Тетрадь первая.
«Время отлива…
Чувства медленно и неумолимо уходят в пучину вод бескрайнего океана, обнажая замусоренный воспоминаниями берег; я равнодушен ко всему, что сейчас происходит в мире, остаётся только память…
Коряги, камни, полуразвалившийся фанерный чемодан, с торчащим из него обрывком газеты, на которой уже нет букв: они размыты и преданы забвению. Серый женский платок из козьего пуха, зацепившийся за спинку разбитого венского стула и сотни бесполезных ракушек вокруг: у этих раковин острые края, опасные для ног, и в них никто давно не живёт. Озерца мутной воды перемежаются с островами из зыбкого песка, на котором проступают следы людей, проходивших здесь когда-то. Странно, что они не смыты волной, а сохранили форму, будто гипсовые слепки. По влажному берегу неторопливо бежит лохматая собака, она опустила морду и, кажется, что-то ищет в песке. Вот она поравнялась с опрокинутой детской люлькой и остановилась, чтобы обнюхать её…
Собаку зовут Араг, что значит Быстрый, но этот пёс стар, и немощен почти как я сейчас, и ему требуется много времени, чтобы подняться, когда его зовут. Его глаза помутнели, но запахи мира, которые он вдыхал своими ноздрями двенадцать лет подряд помнятся так хорошо, будто всё было вчера.
Моя семья уехала из Сенегерда, армянской деревни что стоит на самом берегу моря Мазандеран на севере Персии, в начале 1916 года, бросив и старую детскую люльку, и бабушкин сундук с бархатными тканями, пересыпанными от моли табаком, и толстой скатертью, пропахшей хлебом, и скрипучую мебель, и несколько бочек вина, и много других громоздких вещей. Отец, пребывая под тяжёлым впечатлением от резни, учинённой турками над нашими единоплеменниками, османскими армянами, и боявшийся, что эхо войны докатится и до нашей глуши, принял решение перебираться в Российскую Империю.
Мне было шесть лет, и я не хотел оставлять своего верного Арага, но он сам отказался покидать Сенегерд, спрыгнул с телеги и встал у ворот заколоченного дома, где я родился. Араг был вдвое старше меня. Он спокойными и мудрыми глазами смотрел на наш отъезд, а потом лёг прямо в пыль и положил голову на мохнатые лапы. Мама объяснила мне, что счастливые псы умирают на пороге своего туна, а встретить смерть в дороге для сторожевой собаки не допустимо. И тогда я перестал плакать и мысленно отпустил Арага, пожелав ему блаженной кончины. С тех пор каждый Хачверац я поминал Арага вместе с дедом Степаном и бабушкой Ануш, хотя и в тайне от мамы, которая строго запрещала мне так поступать; но, видит Бог, я и сейчас так делаю.
Наш род жил на побережье Мазендерана, или Каспия, испокон века, со времён Великой Армении. Ещё мой далёкий прапрадед Азар Пэхлэвиан, проходивший военную службу во дворце шаха, был переписан на персидский лад как Азэр Пехлеви, дабы получить повышение и доступ к покоям правителя. С тех пор мои предки и, в конце концов, я сам, носили эту фамилию до того времени, пока при выдаче мне документа в паспортном столе посёлка Обокшань, что на побережье Белого моря, молодая, очень невнимательная паспортистка не переделала фамилию на русский манер. В итоге я, жена Елена, мой сын Платон и внук Олег стали Пехлевиными.
В нашей деревне многие выращивали виноград. В большинстве своём, это были лозы, производившие сладкие и мясистые зеленовато-жёлтые грозди, из них делали потом изюм. Все эти сорта, довольно разные на вид и на вкус, у нас называли «мускат». Но некоторые, в том числе и мой отец, сажали и винные лозы. В той жаркой и засушливой местности, где летний дождь также удивителен как зимний снег, виноградные побеги высаживали на искусственные валы высотой около полуметра, а обрамляющие их канавы заполняли водой из трёх стекающих в Мазендеран речушек, почти пересыхавших с середины июля до самого октября.
Тёмно-красный, подёрнутый восковой патиной виноград сорта шараб был в почёте у моих отца и деда. Лозы шараба были крепкими, хорошо справлялись с засухой, мало болели и давали пусть и небольшой урожай (не то, что мускат), но достаточный, чтобы обеспечить превосходным вином с терпким ароматом спелого граната и красной сливы всю семью до следующего года.
Вместе с верным Арагом мы охраняли созревший урожай в последнюю неделю сентября от набегов кабанов. Дикая свинья никогда не станет есть неспелый виноград, но как только гроздь созревает, наполняясь благоуханными соками, от этих животных нет отбоя. Некоторые кабаны бывают опасны для человека, тем более для ребёнка, но отец всегда отпускал меня на виноградник, зная, что Араг не даст меня в обиду. И правда, пёс обладал сверхъестественным чутьём на незваных гостей и стремительно появлялся у них перед глазами, никогда не лая, а только молча взирая на их наглые морды, торчащие из кустов, обрамляющих виноградник. Глухой раскатистый рык Арага давал понять кабанам, что поживиться не удастся, и они нехотя уходили в холмы, надеясь, что завтрашний день будет более удачным.
Лишь однажды огромный матёрый секач, одурманенный запахами спелого винограда, вышел из кустов и медленно пошёл в нашу сторону. Зверь был огромен: толщиной с бочонок для вина и ростом почти с меня. Я стоял неподвижно и смотрел, как кабан, тяжело ступая, сверля нас из-под косматых бровей маленькими глазками, упрямо шёл к винограднику. Этот библейский вепрь не ведал страха и никогда не отступал, даже волки сторонились его. Он приблизился к нам на расстояние двадцати шагов и остановился, оценивая наши силы: лохматый пёс и маленький мальчик с тонкой палочкой противостояли ему. Но прямой и тяжёлый взгляд Арага остановил этого бесстрашного лесного воина. Пёс и кабан смотрели в глаза друг другу бесконечно долго, Араг тихо рычал и скалил зубы, не двигаясь с места и не показывая ни малейшего беспокойства, а его противник рыл копытом мягкую землю, проверяя нас на прочность, ожидая паники, и шум его дыхания долетал до моего слуха. В кустах замерла вся его семья: толстенная свиноматка с тройным подбородком и шестеро полосатых поросят с розовыми пяточками. Поросят сначала было семеро, но один из них, самый маленький и слабый, отстал при переходе через долину и стал добычей голодного лиса с железными клыками. Кабан быстро понял, что старый пёс упрям и бесстрашен, он скорее умрёт, чем нарушит свой долг хозяину, он оценил ледяное спокойствие Арага перед лицом страшного врага и уже не хотел нападать, но и уйти просто так для него было невозможно. Так они и стояли бы целую вечность, но тут из кустов громким скрипучим басом раздражённо захрюкала свинья и поросята вразнобой стали ей подвизгивать. Тогда секач нехотя развернулся к нам тылом, громко испортил воздух, и потрусил в сторону своей семьи. Араг посмотрел на меня своими добрыми глазами, а я бросился к нему и расцеловал его в морду. А на следующий день мы убрали урожай винограда, и отец сделал из него вино, которое ему не довелось выпить.
Мы долго ехали, видя повсюду войска, обозы с ранеными и эшелоны с пушками, пробирались через Ленкоран и Елизаветполь и приехали в конце апреля в Тифлис, где поселились у вдовой сестры моей матери тётки Агинэ, в её кривобоком домике с односкатной крышей на крутом, прогретом солнцем склоне холма прямо у каменных ног церкви Карапи. В Тифлисе, в отличии от Еревана, было спокойно. Отец, знавший русский и грузинский языки, поскольку состоял в персидской коммерческой консистории, сразу нашёл работу торгового представителя в «Товариществе А. Микадзе». Из окон нашего дома был виден мост и противоположный берег Куры с древней крепостью и церковью на скале, над которой носились птицы, а если пробежать вниз по извилистым улицам в сторону реки, то на полдороги увидишь разукрашенную изразцами харчевню одноглазого Тер-Оганесяна, на вывеске которой по-русски было выведено «Тадж-Махал». В этом заведении, как вспоминала тётя Агинэ, собирались социалисты, там зачитывались огненные письма Буачидзе и штудировались свежие номера «Шадревани», а однажды отец принёс оттуда переписанный от руки текст стихотворения Галактиона Табидзе «Траншеи», прочёл его маме и тёте на грузинском, перевёл на армянский, после этого они вышли во двор и долго о чём-то спорили.
В ноябре 1916 мой отец, Маркар Пехлеви, записался в ряды «Дикой дивизии» генерала Дмитри Багратиона и ушёл на Кавказский фронт. Больше мы его никогда не видели. Мне шёл седьмой год, а сестре Гулаб исполнилось десять. Я прочёл «Траншеи» в пятьдесят восьмом; эти стихи, уже на русском языке попались мне случайно в томике переведенной грузинской поэзии. Я вчитывался в обличительные строки и недоумевал, как такое могло случиться, что злое антивоенное заклинание могло подвигнуть моего отца на уход в действующую армию. Но эту тайну мне уже никогда не разгадать. Возможно, после смерти, если мне будет дано право видеть лик моего родителя в пресветлых обителях я задам ему этот вопрос безмолвно, одним взглядом, но, если он не ответит, смирюсь с этой загадкой, как и со многими другими, не подвластными ни моему сердцу ни, тем более, слабому разуму.
После пропажи без вести моего отца Тифлисское общество попечения вдов и сирот выплатило нашей семье существенную компенсацию и перевело деньги за моё школьное обучение. Потому-то в октябре 1918 года, по исполнении мне восьми лет, я поступил в Первую Тифлисскую гимназию, где учился спустя рукава, сбегал с уроков, но несмотря на это, преподаватели вбили в мою ветренную голову русский, грузинский и немецкий языки, немного – классиков мировой литературы, и чуть-чуть арифметики. Знание немецкого языка, видимо, и определило моё последующее пристрастие к рейнскому стилю вина и неприятие большинства традиционных французских вин. Из остальных предметов мне давалось только естествознание, особенно ботаника, которую я знал на пять с плюсом.
Грузия, жаждавшая независимости, кипела. Восстания в городах, партизанские отряды в горах, стычки националистов с просоветскими бригадами и группами сотрудников НКВД, присланных из Москвы под видом вежливых туристов и коммерсантов. На фоне всего этого мы жили своей жизнью, мама нашла хорошую работу в оранжерее Грузинского сельскохозяйственного института на Кафедре высших и культурных растений, а тётя Агинэ продолжала трудиться в армянской газете до самого её закрытия в 1925 году.
…На стене моего «Ковчега» всего три фотографии. Мне не нужно много воспоминаний. Для того, чтобы сделать Великое Вино необходимо смотреть вперёд, а не назад. Но чтобы иметь опору и не забыть, кем я был, я повесил эти старые снимки в деревянных рамках.
Я поведаю о центральной фотографии, а о двух других расскажу позже. На старом снимке, а на нём стоит дата – август 1924 года, на фоне огромного платана расположилась группа из семидесяти подростков, выпускников первой Тифлисской гимназии. В центре – пожилой седовласый директор с пышными усами и десяток преподавателей. Моя радостная (да чего уж там – наглая) физиономия видна в первом ряду с левого края. Для мамы, уставшей от постоянных жалоб классного руководителя на моё поведение, этот день стал настоящим праздником. А я, думавший поступить в сельскохозяйственное училище, где, наконец мог бы заняться делом, но не историей и русской грамматикой, ощущал себя свободной птицей, парящей над морским побережьем.
Впрочем, сама фотография ценна для меня не тем, что она запечатлела, а тем, что произошло в тот же день вечером. Решив, как следует отпраздновать мой выпускной, мама с тёткой Агинэ приготовили сытный обед с хинкали, домашним сыром мотал, арисой и моим любимым наваристым хашем. На сладкое были чурчхели, а тётка испекла большой сдобный калач. Но в доме не оказалось вина, а ведь мама обещала, что я буду участвовать в застолье на правах взрослого мужчины именно в день окончания гимназии, а потому она, всегда державшая слово, отправила сестру в лавку, что рядом со складом, где хранились запасы вин князя Багратиона-Мухранского. Гулаб, которой шёл восемнадцатый год была не просто красива, а цвела тем особым обаянием, которое присуще только армянским девушкам в период их самой первой молодости. Редкий мужчина, даже старец, не оборачивался на проходящую по улице Гулаб, стараясь разглядеть за опущенными густыми ресницами её тёмно-карие глаза.
Я вынужденно отправился за сестрой, поскольку не мог найти себе место ни в доме, ни во дворе, путался под ногами у мамы и толкнул под руку тётку, отчего она расплескала молоко. Меня выставили за ворота, и я помчался по улице вслед за Гулаб на винный склад. После семнадцатого года качество вина в республике несколько снизилось, но Мухранские склады в Тбилиси хранили тысячи ящиков высококлассных вин, многие из которых были выделаны ещё при жизни самого князя Иванэ.
Мы бежали по горячим мостовым Гвинис Агмати, Винному подъему, мимо десятков чайных, ресторанчиков и харчевен, стены которых были выложены речной галькой, лавировали между коровьими и лошадиными лепёшками, уворачивались от ишаков с повозками, набитыми дынями; люди оглядывались на Гулаб с улыбками и восхищением. Вокруг сновали молодые грузины в чёрных кафтанах и деловитые армяне в коричневых армяках, седые еврейки тащили наполненные снедью корзины, девушки в пёстрых платках и соломенных шляпках спешили на свидания, а чумазые дети путались под ногами. Всё было пронизано светом и радостью, и никто не знал, что в этот день начнётся Тбилисское восстание, а Серго Орджоникидзе, называемый «тараном революции» введёт в город карательные отряды.
Первые выстрелы восстания раздались прямо на соседней улице, когда мы добрались до складов на северном берегу Куры.
Командиром одного из отрядов, вошедших в город, для усмирения восставших был бывший экспроприатор Клим Кардашян, прославившийся своей неумолимой жестокостью к жертвам. Его бойцы занимали улицу за улицей, переулок за переулком. Сам Клим, облачённый в новую гимнастёрку с орденом красной звезды на груди, и офицерскую фуражку царской армии, с которой были спороты все знаки, с огромным носом, пышными усами с подусниками, напоминал настоящего предводителя «пирали», горных разбойников.
Восставшие, среди которых были в основном меньшевики, верные Джугели и Хомерики, не преуспели в Тифлисе. Город был взят под контроль советскими войсками за считанные часы. Последний очаг сопротивления тлел как раз возле Мухранских складов, где полтора десятка повстанцев, завалив проезды баррикадами из бочек, ящиков и перевернутых телег, ожесточённо отстреливались от наступающих красноармейцев, превосходивших их числом и вооружением.
Я и Гулаб, добравшиеся до ворот склада к самому началу перестрелки, оказались отрезанными от улицы. Мы прижались к огромным деревянным воротам, через которые могла свободно проехать гружёная телега, и не знали куда деваться. До баррикады было больше ста метров, но одна шальная пуля пролетела через весь проезд и впилась в дубовую доску ворот прямо над головой сестры. Она громко вскрикнула, выронив из рук свои маленькие кувшины, и заплакала ото страха, а я, чувствуя, что оставаться на таком опасном открытом пространстве нельзя, крепко схватил в охапку и потащил через колючий декоративный кустарник за угол. Через несколько шагов в стене склада обнаружилась маленькая дверь, не запертая сторожами, бежавшими при звуке выстрелов, и мы нырнули в сумрак здания. Вдоль каменных стен склада стояли бочки с вином – большие – на сорок вёдер и маленькие – на двадцать пять вёдер. Сотни узкогорлых глиняных сосудов, запечатанных воском, пылились на деревянных поддонах. По центру, вдоль всей длины склада, в несколько линий шли ряды полок, разделённых широкими проходами. На полках лежали бутылки вина, уже присыпанные тонким слоем рыжей тбилисской пыли. Где-то наверху, где солнце пробивалось под крышу сквозь узкие оконца, стрекотали стрижи.