
Полная версия:
Когда на планете коронавирусня
– Катерина, с кателка ходи к нам…
Мама котелок берёт… Дядя Инсор рыбой наполнит…
Дядя Инсора попросила гроб сколотить. В первые годы ужас как хоронили в спецпосёлке… Могила общая, кто в тряпку покойника завернёт, если есть, а кому и завернуть не во что было. Мама меня хотела в гробу похоронить. Дядя Инсор с пониманием отнёсся, но какую домовину мог сколотить? Сбил ящик из нетёсаных досок. Мама что-то на дно постелила, уложила меня. Сама ревёт, у папы прощения просит – не уберегла дитё.
У мамы с папой восемь детей родилось. Анастасии сто двадцать лет исполнилось бы нынче, на двадцать девять лет старше меня. Замужем в Шадринске жила, когда родителей раскулачили. Одна с нами не поехала. Андрея в Гражданскую войну мальчишкой случайно убили, Алексей умер в восемь лет, пятеро нас поехали в ссылку: Лена, Миша, Наташа, Саша и я грудничок.
Папа и мама – полная противоположность. Про дворянские корни папы сестра Лена рассказала, мама не посвящала меня в это. Мой дед со своим отцом, получается моим прадедом.
– Я тебе покоряться не буду! – отрубил дед.
И уехал на Урал. Стал коннозаводчиком, разводил породистых лошадей. Племянница пытается восстановить родословную по архивам, но до конца пока не выяснила. Дед на Урале женился. Папа, его звали Пётр Егорович, пошёл по крестьянской линии. Он был 1878 года рождения, а мама, Екатерина Ивановна, младше на семь лет. Её папа взял из соседней деревни – Татарки. Папа в Первую мировую войну попал в германский плен, год жил в Германии. Где образование получил, не знаю. Самым грамотным в Новопетропавловке, это Шадриского уезда село, был. Если кому бумагу официальную написать – прошение или жалобу – шли к нему. Никому не отказывал. Хозяйство вёл широко. Лошади, коровы, овцы, свиньи. Много сеял зерновых, возил на ярмарки продавать. А кроме всего прочего – жеребца выездного имел, в селе у него одного был выездной конь. Рысак орловской породы, звали Орёл.
Когда колхоз стали организовывать, папу стали сватать в председатели.
– Егорыч, кто кроме тебя! Ты лучший хозяин!
Отказался, сказал, что государю один раз присягают. Человек умный, понял, больше не получится хозяйствовать как раньше, безропотно в колхоз жнейку, молотилку отдал. Три или четыре лошади, пять коров на колхозный двор свёл, овец десятка два.… Себе оставил пару коров, пару свиней, рабочую лошадь и выездного жеребца. Пожалел Орла, понимал, ухайдокают коня в общем табуне.
После это наивно посчитал, теперь-то не раскулачат. Комбедовцы с милиционером завалились к нам, мама как раз стряпалась. В печи в чугунках завтрак поспевал. Мама взмолилась: дайте поесть в дорогу.
– Никаких «поесть»! – грубо оборвали. – Живо собирайтесь!
Комбедовцы нас вытурили, отправили с обозом, сами расселись в нашем доме, и ну из печи метать на стол. Наелись досыта маминой стряпни, захотелось развлечений. У отца были специальные розвальни для праздничных выездов, сиденья тканью оббитые, даже оглобли разукрашены. В них запрягли Орла. И нахлёстывая, полетели по селу. Накатались, вернулись, ворота открыли, а Орёл сделал шаг во двор и упал замертво – загоняли коня.
Когда скомандовали комбедовцы «собирайтесь», папа ухитрился под видом надобности в туалет выскользнуть во двор. Была у него шкатулка на чёрный день – золотые монеты, драгоценности… Ему бы раньше её спрятать, подвела самоуверенность – не раскулачат.
Папа драгоценности успел спрятать, решил не брать с собой. Конечно, пропало всё. Мама знала, куда сунул, перед смертью папа сказал, да как она могла уехать из Заречного? Папа в дорогу тулуп одел, отличный новенький овчинный тулуп до пят. Комбедовцы сорвали с плеч, сунули худой полушубок, дескать, кулаку и этого хватит.
Сначала нас в Леушах поселили, два или три месяца там жили. Открытие навигации ждали. Леуши ближе к Ханты-Мансийску, Заречное ниже по Оби. Высадили в Леушах на берегу: живите как хотите. Через полгода отправили в Заречное. Почему и как не знаю. Тоже на берег высадили и стали выживать. Папа по дороге простудился, в Леушах умер. И могилки от него не осталось. В один год страшное наводнение накрыло Леуши, кладбище смыло. Мамина могилка в Заречном, да тоже, поди, не найти, столько лет никто у неё не был.
Перед смертью папа наказал:
– Катя, береги детей!
Ни один из нас не умер по вине мамы. Мишу и Сашу война взяла. И я недолго в гробу-ящике лежала. Мама плакала-плакала и вдруг засомневалась. Пушинку из подушки взяла, к моему носу подносит, а пушинка дрогнула, затрепетала. Мама ещё пуще залилась слезами, едва живую дочь не схоронила.
– Мам, ну и схоронила бы, – говорила ей.
– Нет, доченька, обязательно знак дала бы мне. Могла присниться: «Мама, зачем живьём закопала?» Изводилась бы до конца дней своих: неужто и в самом деле родную дочь живой в могилу упрятала?
Заикание
Школу я окончила в войну, в 1943-м. Это меня сейчас в Заречное тянет, а тогда, где бы ни жить, только не там. Решила поехать в Тобольский рыбный техникум. В войну его перевели в Ханты-Мансийск, совсем рядом с Заречным стал. Нашей артелью руководил Кожевников, хороший человек, очень хороший. Ростом я вымахала в полтора метра вместе с каблуками. Сёстры-братья тоже не потолок не подпирают, но и не маленькие – среднего калибра, я – махотка. То ли от недоедания, то ли от чего ещё, не пошла в вышину. Мама говорила: «Маня, ты от коллективизации в рост не удалась». Как бы там ни было – не доходяга изнеженная, силёнкой Бог не обделил, в работе от других никогда не отставала.
Перед войной стали рожь сеять за рекой. Посёлок на горе, на крутом берегу, а на левом – луговины, земля хорошая. Покосы – любо-дорого косить, ровненько, никаких кочек. Травы на заливных лугах вымахали, заблудиться можно, с головой скрывало. Хорошее сено. Вывозили копёшки на лодках. Мужики работящие, лентяев не ссылали в коллективизацию – исключительно трудовой народ. Всё умели, что-то у хантов по ходу дела переняли. Понятно, не с лодками в ссылку ехали, на месте понаделали. Как же у реки без лодки. Обь широченная – километра три, в разлив и того больше. Пока гребёшь, ведро рыбы в лодку напрыгает. Детям-внукам рассказываю, не верят: бабуля рыбацкие сказочки баить. Правда, внук недавно увидел в интернете у китайцев такую историю, тоже плывут на лодке, а рыба к ним заскакивает, вроде, и мне через китайцев поверил. Ты гребёшь, вёслами буровишь воду, рыбу пугаешь, она – в разные стороны прыгает, какая в лодку залетает… Рыба не соровая – окунь, щука или язь – эта у берега, или в затоках, а в реке – белорыбица. И ловить не надо. Поварихе отдашь, снова бригада с ухой, или жарёху повариха сделает.
На луговой стороне, мы ее ещё Плешково называли, целину подняли, стали сеять рожь, отличная вызревала. Зайдёшь, колосья по шею, да колос тяжёлый, налитой. Косили лобогрейкой. Потому лобогрейка, что не замёрзнешь на ней, только успевай пот со лба вытирать. Лошадь лобогрейку тащит, мы следом – девчонки, бабы – снопы вяжем. Лобогрейка сломается, бабы не ждут, когда отремонтируют, серпы в руки и обязательно бригадиру скажут:
– Маньку давай в подмогу, жнёт, как швейная машинка, не отстаёт от нас.
Проворная была. Снопы в суслоны поставим, они высохнут. Дальше наступает время молотить. Ток далеко от поля, возили мы, девчонки, на лошадях. Я хоть и ростиком всего ничего, огонь была. Лошадей не боялась, умела с ними обращаться. Себе поймаю, взнуздаю, подружка бегает-бегает за своей, попросит:
– Маня, поймай, не слушается меня.
Мне не в тягость, чтобы мой конь не убежал, повод уздечки к поясу привяжу. Лошади хоть и спутанные, а всё одно, надо поймать. Раз вот так ловлю, моя лошадь возьми и укуси меня за плечо. Да больно так. Не понравилось ей хвостиком за мной ходить. Норовистая была.
Снопы возили на арбе. Четыре колеса, борта высокие. Нагрузишь, сколько лошадь потянуть может, и везёшь. В тот раз еду, а по дороге ручеек узенький, два-три метра шириной, не больше. Ложбинка по ней ручеёк бежит. Мужиков в бригаде не было. Какие мужики, все на фронте. Старичок один и бабы, они сколотили мостик из досок. Хороший мостик. Не знаю, какими путями, я ли виновата, лошадь ли неудачно повернулась: перед мостиком моя арба стала крениться и опрокинулась. Лошадь остановилась, стоит. Снопы по земле рассыпались. Я в панике – кинулась арбу на колёса ставить, а куда там. Не всякому мужику под силу с такой тяжестью справиться, а я пигалица. Начала реветь… Последняя с поля ехала. Небо вверху, пашни по сторонам и я у перевёрнутой арбы одна-оденёшенька. Реву. Не уйдёшь, не бросишь – каждым куском, каждым снопом в войну дорожили. Лошадь как стояла, так и стоит. Скотина изработанная, рада отдыху. А меня отчаянье взяло, как быть? И дождик вроде как собирается… Замочит снопы…
Тётя Стеша Хабина, через стенку барака Хабины жили, учила Бога просить, как тяжело. Не мама, а тётя Стеша учила молитвам. Стала я твердить: Боженька, хорошенький, помоги поднять! Реву, прошу. И на коленях стояла, и вокруг арбы бегала. День к вечеру клонится, а я как та бабка из сказки у разбитого корыта. В один момент подошла к арбе… Господи, прошу, помоги… Упёрлась двумя руками, арба раз и встала. Я от радости запрыгала, давай снопы складывать… Отвезла на ток, разгрузилась. И поехала на стан. Он капитально был оборудован. Мужики успели до призыва на фронт поставить барак, сложить с печку. Даже две. Одна на улице, стряпуха в жару там готовила, а в холод – в бараке растапливала…
Приехала я с тока к ужину, бригада за столом сидит. При моём появлении загалдели: пропащая явилась. Я стала объяснять: так и так, арба у мостика перевернулась… Про то, что Бога молила, само собой, ни слова. Говорю, сначала не могла поставить арбу, а потом раз – и получилось.
Все давай хохотать:
– Вот уж, Манька, ты врать, так врать! Арба перевернулась, она, богатырь, силач – три года ломал калач, сама её подняла-поставила!
Я им:
– Езжайте да посмотрите, если не верите, поди, следы остались, как на боку арба лежала.
Обидно слышать про враньё.
А им весело:
– Сейчас, – говорят, – ложки бросим и поедем искать, под каким кустиком ты дрыхала полдня!
Бригадир Харлов тоже не поверил:
– Ну, Манька, вижу, выспалась ты, девонька, сёдни! А уж баиньку каку наплела – арба у неё перекувыркнулась на ровном месте! Долго, поди, голову ломала, чего бы нам сочинить в оправданье.
Накануне утром я бригадиру выдала претензию: поспать не даёт лишний часок, гонит на работу ни свет ни заря. На севере летняя ночь с гулькин нос, часа четыре не набежит. На западе одна заря не успеет погаснуть, батюшки свет, на востоке другая занимается. Работали от зари до зари. Не успеешь до подушки дойти, упасть, уже Харлов кричит:
– Подъём, хорош ночевать!
А ты вроде только легла, на другой бок за ночь не успела ни разу повернуться.
Харлов и решил: я ничего умнее не придумала, пока никого вокруг нет, устроить себе сон-час. Завалилась на снопы и дрыхла полдня под видом переворота арбы.
Никто не поверил.
Сын Серёжа тоже вон не верит. Говорит, арба сначала была сырой, потом на солнышке высохла и легче стала, вот я и осилила её. Никакой Бог тут ни причём.
Я ему говорю:
– А как избавление от заиканья объяснишь?
Собралась я в сорок четвёртом в Тобольский рыбный техникум. Говорила уже, в войну его в Ханты-Мансийск перевели. Теплоход ходил туда. Решила поехать. Семь классов окончила, надо дальше учиться. Учителя говорили: Маше Коробициной обязательно надо учиться. Мама разрешила: поезжай. И жалко младшенькую отпускать от себя, а куда деваться. Кожевников, председатель нашей артели, справку дал. У нас не колхоз, артель была. О, вспомнила, Григорием Пантелеймоновичем Кожевникова звали. Сегодня ночью, когда не спалось, начисто вылетело из головы, как звали-величали Кожевникова. Хоть ты тресни, не могу вспомнить. А сейчас выскочило – Григорий Пантелеймонович. Бабы больше Гришей звали. Какие побойчее, подлизываясь, Гришенькой, бывало что, назовут. Но уважали и боялись. Хороший был человек, очень хороший.
Пришла за справкой. Он как чувствовал:
– Что, Маша-Маша – чудо наше?
В хорошем настроении называл меня так. Понимал, сирота. У других отцы на фронте погибли, так хоть росли с отцами, а я своего вообще не знала.
– Что, Маша-Маша – чудо наше, – говорит, – вижу по глазам, решила смотаться от нас. Бросить артель на произвол судьбы.
Ему каждая пара рук на вес золота, мужиков нет. А я на работу злая. Что ни поручи – с прохладцей не могла. Как впрягусь, не остановишь. Сейчас вспомню себя тогдашнюю – откуда столько силы бралось? Что значит молодость.
Кожевников с пониманием отнёсся. Мог бы начать мурыжить, дескать, сейчас не могу, надо план давать, потерпи, потом. В его полной власти дать или нет справку, без которой спецпоселенец не человек. Не то, что в техникум не поступишь, уехать далеко не дадут… Сестре Наташе года за четыре до войны так всё осточертело, что пустилась в бега. Надоел лесоповал с ломовой работой, села на теплоход… Нацелилась до Новопетропавловки добраться, там бабушка жила. До Хантов – Ханты-Мансийска – доехала, а в Хантах милиция к ней: куда, гражданка, намылилсь? Откуда едете? Ваши документы. А какие у неё документы, вот я вся перед вами! Завернули беглянку обратно… Она потом смеялась:
– Всем дала пример, бесполезно бежать.
И вправду, не бегали после неё зареченские.
Кожевников со мной по-человечески поступил, выписал справку:
– Учись, Маша – чудо наше! Девушка ты серьёзная, должен из тебя человек получиться! В обиду только себя не давай! Люди разные бывают! Иной подъедет с конфетами да пряниками к девчонке и обманет.
Пришла домой со справкой, надо радоваться, а меня ужас взял. В чужое место, к чужим людям ехать, а я заика! В техникуме не школьные учителя, поблажки не жди. В школе разволнуюсь, слова не в силах произнести, учитель посадит, успокоит: потом, Маша, потом. А там, запнусь, буду как рыба открытым ртом воздух хватать… Взмолилась Богу. Плачу, прошу избавить от дефекта… Мама, слышу, спит, я слезами обливаюсь: Боженька, помоги горемычной, хочу учиться, но как быть… Вспомнила науку тёти Стеши: проси у Бога помощи, когда невмоготу…
Заикой как сделалась? Пять лет было или уже полшестого. Время голодное. Дома ни крошки – ни муки, ни картошки… В рифму заговорила, а тогда смерть… Лето началось, да в лесу ещё ничего не созрело. Маме и на работы надо ходить, и о нашем пропитании думать. Она приспособилась тайком бегать в Малый Атлым. Утром спозаранку поднимется и туда… недалеко, три километра идти, но через речку, тоже Малый Атлым, надо перебраться. Хотя и Малый, да метров десять-пятнадцать шириной. Однажды мама едва не утонула, чудом выбралась. В Малом Атлыме кому дров порубит, кому постирает, что-то сделает. Ей там кусочек какой дадут, или рыбы сушёной, ещё чего-то. За пазуху сложит, принесёт нам, а мы ждём её. Раздаст каждому. Тогда ещё комендатура была. Маму заподозрили в плохом, что ни день исчезает, на работу или вообще не выходит или опоздает.
В году тридцать третьем или тридцать четвёртом, точно не помню, врать не буду, детский садик открыли в соседней деревне, такое же спецпоселение, как наше. Сестра старшая рассказывала, ведёт меня в садик, а я кричу:
– Я есть хочу, есть хочу!
Она уговаривает:
– Маня, не реви, зайдём в детский садик, тебе кусочек хлеба дадут.
Мне не потом, сейчас надо.
В восемь лет пошла в школу, а идти не в чем. Купили калоши, где нашли, не знаю, тряпками обернули, и пошла я в первый класс. Перед войной лучше стали жить. В тридцать седьмом магазин открыли – конфетки, пряники. Лучше стало, в тридцать восьмом булку хлеба давали. Всю ночь стояли в очереди. А в тридцать девятом Финская война и все заглохло, опять стали плохо жить. Финская война три с половиной месяца шла, да нам хлеб урезали. Но прошло с полгода и опять наладилось.
Отвлеклась я, про заиканье начала, а вон куда занесло. Мама бегала в Малый Атлым заработать какой кусочек. Прознали, что она рано утром вкрадчи убегает куда-то. Бабы могилы копают, её нет… Были и такие работы – рытьё могил. Зимой в первые годы много спецпоселенцев умирало, болели люди на новом месте. Жили скучено. Мама всё удивлялась, как я вас никого не потеряла там. Зимой морозы грянут, земля как камень, попробуй тут выкопай могилу. Начальство придумало летом готовить кладбище к зиме. Как земля оттает, женщин гонят на эти работы. И не моги не пойти, спецпоселенцы люди подневольные – под статьёй, меня в два года привезли, всё равно статью только в 1953-м сняли… Все копают, а мамы нет. Милиционер заявляется к нам. Страшное дело как недоволен.
– Ты почему, Коробицына, не выходишь на работу? Ты где пропадаешь? Ты что лучше всех?
Мама не робкого десятка, я в неё удалась.
– А кто моих деток кормить будет? – пошла на милиционера. – Ты? Бери, корми! Отдаю! Вот они все трое – забирай! Не хочешь?! То-то и оно. Я утром бегу в Малый Атлым, какой кусочек заработаю, этих галчат покормлю.
Ему до «галчат» дела нет, ему свой порядок вести.
– У всех баб дети, а работают! А ты сколько намерена уклоняться от работы?
– Сколько надо, столько буду!
Он разозлился, пистолет выхватывает из кобуры. Был, как рассказывали, психоватый, не любил когда перечили. Любил власть свою показать.
Я рядом стою. Подумала – стрелять будет.
Он раз маму рукояткой пистолета по голове, кожу рассёк, кровь пошла да сильно хлынула. Я испугалась. И с той поры сделалась заикой. Разволнуюсь, вообще ничего сказать не могу. У нас в посёлке семилетка была. Училась хорошо… Не так отлично, как брат Саша, тот идеальный ученик. Его и через десять, как окончил школу, в пример ставили. На круглые пятёрки учился, а у меня попадались четвёрки. Учителя с сочувствием относились к моему заиканью. Урок устный спросят, я: а-а-а… Слова не могу вымолвить. «Ладно, – скажет учитель, – садись Коробицина, – вижу, знаешь». Может, не заикалась бы, и отличница была.
В ту ночь перед отъездом в Хаты-Мансийск я до того плакала, до того молилась… Утром поднялась, мама еду на стол ставит из печки, я за стол села и разговариваю с ней, как обыкновенный человек. Мама уставилась на меня, ушам своим не верит. И я сама себе не верю:
– Мама, я же говорю с тобой? – спрашиваю.
– Говоришь! – мама головой кивает.
С той поры никакого заиканья.
Сын Серёжа и здесь не верит:
– Это у тебя шок был, потом другой шок (испугалась из дома ехать) его вышиб! Клин клином вышибают! Шок на шок в сумме – исцеление.
Ага, одиннадцать лет шок ничем не перешибался, тут клин на него появился!
– Ты, сынок, – говорю ему, – пиши на моём примере диссертацию.
Хохочет. Прошу его окреститься.
– Я, – говорит, – ещё не созрел.
Тут я виновата, вовремя не позаботилась. Жили в глуши на Ангаре, когда он родился, церкви не было… Потом в школу пошёл. А теперь седьмой десяток и не крещёный…
Опять я в сторону нырнула. Поехала в техникум в юбке из мешка.
Во время войны у меня была сетёшка, худенькая. Лодку вскладчину на три семьи купили, в очередь пользовались. Не в Оби рыбачила, в речушке, рыба соровая: – окунь, щука, язь. Да всё одно – еда. С вечера поставлю сеть, наутро ведро рыбы. Маме принесу, высыплю, а сама с тем же ведром в лес бегу. Лес рядом, грибов насобираю, маме отдам, она режет, сушит в русской печи, я тем временем бегу за черникой, она рано поспевает. Сначала черника, потом голубица. Чернику сушили, аптека хорошо принимала, на эти деньги купить можно было какую-то тряпку, одеться. А что мы одевались, Боже мой. Американцы сахар присылали, а мы из мешков сахарных делали одежду. Когда поехала в техникум, у меня была юбка из американского мешка, а красили корой, получалось коричневого цвета. И штаны нижние такие же. О вспомнила, материал тик. Наперники из него делали. Плотный, крепкий.
В таком наряде поехала я в техникум.
Рыбный техникум
В Ханты-Мансийске поступила в рыбный техникум, потом нас в Тобольск переправили. Поселили у кремля в Дом наместника. До нас в нём размещалась артиллерийская школа из Ленинграда. Её обратно в Ленинград перебазировали, нас на её место. Когда мы приехали, окна в здании были побиты. Мороз под сорок градусов. Нас в подвалах разместили. Сводчатые подвалы. Настоящие подземелья. В комнате двадцать пять девчонок. Тоже холодрыга. Железная печка, дрова где хочешь, там бери. А взять негде. Утром встаём, у каждого кружечка, если дрова есть, снегу в неё набиваешь, на печку железную ставишь – попить, не до умывания. Хлеб давали такой, что не хлеб, а какой-то кусочек. На обед баланда. Было три отделения: добытчиков, технологов и судоводителей. Ребята учились на судоводителей, я – на технолога.
В подвале и учились. Смех и грех в первый тобольский год. Приходит старичок, преподаватель по литературе, ему восемьдесят, кое-как дошёл, за руки привели. Мы на кроватях сидим, он – за столом. Говорит-говорит, устанет, головой на руку упадёт. Мы голодные, и он не лучше. Голод его сморит сном, а мы кто во что горазд. Кто под одеяло залезет, кто улизнёт. Урок закончится, девчонки старичка разбудят, уведут. Так и учились в ту зиму. Была ещё англичанка, будто бы самая настоящая, ещё до революции её в Тобольск занесло. По-русски с акцентом говорила. И от неё мало чему научились. Сытое брюхо к науке глухо, голодному и подавно не до знаний. Англичанка лепечет-лепечет, а у тебя кишка кишке бьёт по башке, какой английский, спрашивается, в голову полезет.
После уроков отправляли в лес за дровами для столовой, баланду на обед варить. Берёзки пилили, на санках привозили в техникум. Специально был склад, там дрова для столовой хранились под замком. Себе тоже пилили в подвал, но не хватало, ночью ходили в город тротуары деревянные распатронивать. Снег разгребём до досок, рубим, отрываем, тащим в спальню. Не мы одни такие охотники до тротуаров. Иной раз ищешь-ищешь и не найдёшь, до нас уже поработали.
От этих работ, от голода посредине зимы у меня руки отнялись, опухли – не могу ложку держать. Подружка моя закадычная Галя Первалова кормила меня с ложечки. Хорошая девчонка была, развесёлая, грусть-тоска не брала её. И со мной немощной веселится, кормит да приговаривает:
– Кушай, моя холёсенькая, Манюся, кушай моя девочка ненаглядная!
Ей смешно, а мне хоть плачь.
– Галя, – говорю, – будешь издеваться, я тебя ногами запинаю.
А кому там запинывать. Галя на полголовы меня выше, в кости широкая, а меня в карман можно засунуть.
Пошла в больницу, врач осмотрел мои руки, спрашивает:
– Девочка, ты на какой лесозаготовке работаешь?
– Учусь, – говорю, – в рыбном техникуме.
Он покачал головой. Второй врач зашёл в кабинет, посмотрел на мои руки. Потом слышу, один другому говорит: «Плохо дело».
А я отошла. Сколько раз Господь Бог давал мне воскреснуть. Иногда обращусь к Господу:
– Господи, прости меня. Мне бы молиться, благодарить Тебя день и ночь, а я ленюсь. Умирала и воскресала твоей милостью.
В группе училась Зина Шубина. За дровами пошли, она вдруг упала. Мы её на саночки положили, привезли, затащили в подвал, так и не встала бедняга. На Завальном кладбище похоронили. Идём от могилки. Галя Перевалова шепчет:
– В церковь хочу зайти!
– Так иди, – говорю.
– Боюсь одна.
Зашли. Никогда до этого в церкви не была. И хорошо мне стало. Хорошо и всё. Галя ко мне жмётся. Здоровенная дылда, а заробела. Я как в родной дом зашла. Потом ещё несколько раз специально ходила. Было бы близко, чаще ходила, а то далеко. Всё мне какие-то преграды, так и не стала церковь родным домом.
С Галей Переваловой всю дорогу вместе держались. Верная девчонка. В беде никогда не бросит. Задумали после техникума вместе на Дальний Восток ехать. Посмотреть, что за океан. Можно было в Астрахань, в арбузные края или в Салехард. В Салехарде до этого побывали, захотели через всю страну на Дальний Восток. Гале проще – езжай куда хочешь, у меня загвоздка – 58-я статья как у спецпоселенца. Не пустят в погранзону.
Прихожу к начальнику милиции Тобольска. Он говорит:
– Девочка, с чем ты пришла?
Мне восемнадцать, а я шибздик, да ещё худая, думали, подросток. Я ему объясняю: дают направление в Астрахань, а я хочу на Дальний Восток. В техникуме говорят: пустили бы, да у тебя статья в паспорте.
– Хочу, – говорю начальнику милиции, – чтобы вы её убрали. Тогда могу на Дальний Восток ехать.
Жалостно его прошу, слезливо.
Он посмотрел на меня и говорит:
– Знаешь что, девочка, приходи через неделю…
Через неделю прихожу. Он попросил ещё неделю подождать, должно решиться в положительную сторону. Я обрадовалась. Гале говорю, мол, поезжай, не жди меня, я позже, хочу к маме в Заречное заскочить. Она и уехала.
Начальник мне через неделю говорит, на «вы» уже:
– Больше не ходите, я для вас ничего сделать не могу. Хотел, но не могу.
Пожалел меня, как ребёнка. Мог бы сразу отшить, нет, пошёл навстречу, пытался что-то сделать. Я поняла, не обманывал, искренне хотел помочь.