
Полная версия:
Надпись
Не понимал этот второй, последовавший вслед за первым обморок. Испытывал вторжение в свою жизнь неведомых, властных, смертельно опасных и восхитительно-сладостных сил, небывалых, ниспосланных ему состояний. Тронул машину, поведя ее по широкой блестящей дуге, выруливая с улицы Герцена на огненную Садовую. Почувствовал, как отнятая у него энергия вдруг снова вернулась в виде ликующей радости. Дождь, Москва, прелестная, едва знакомая женщина, оказавшаяся рядом с ним по воле загадочного Провидения. И эти ослепительные, дарованные ему в наслаждение секунды, неповторимые и единственные, рассыпаны в его жизни, как переливы бриллиантов на черном бархате, за которые он славит Того, кто их даровал.
«Наваждение?.. Колдовство?.. Или, как говорили в старину, напущение?.. Значит, кто-то выбрал меня, внял моему ожиданию, моему предвосхищению чуда… Награждает меня драгоценным, желанным для художника опытом… Эту женщину придумал я сам, создал из моих мечтаний, помещаю в мой ненаписанный роман, делаю ее главной моей героиней… Она послушна мне, повинуется моей воле и прихоти… Мой обморок – ее первое появление в сюжете…»
Знакомый город, каким он привык его видеть, исчез, превратился в волшебные сполохи, трепещущие сияния, разноцветные радуги. Стеклоочиститель метался перед глазами, сбивая толстый слой воды, и тогда на мгновение открывались серебристое яйцо Планетария, лепная арка Зоологического сада, а потом громко, как из ведра, шлепало на стекло, и все застилало огненное павлинье перо, космато пылавшее среди черноты и блеска.
«Быть может, это зло, искушение, грозящее крушением всей моей жизни… Оно явилось в прельстительной красоте ее тонкого профиля, высокой обворожительной шеи, тяжелой золотистой корзины волос… Но я не стану отвергать искушение… Я художник, а не угрюмый аскет… Я соткал из голубого шелка ее полуоткрытое платье… Уложил в тяжелый пучок на затылке ее восхитительные волосы и воткнул в них гребень… Брызнул дурманящие духи на ее высокие плечи… Помог надеть на узкую стопу легкие узконосые туфли… В моем романе я опишу сцену нашего знакомства и этот чудесный полет в дожде…»
Его окружали галлюцинации, словно он испил возбуждающей сладкой отравы, надышался веселящего газа, был одурманен губительным и чудесным запахом ее духов. Идущие впереди автомобили слились в сплошную рубиновую реку, а навстречу выныривали из черноты белые яркие фары, как ртутные ядра, проносились с шипением у лица. Над площадью Маяковского висела огромная люстра неба, роняя подвески, которые падали и разбивались вокруг бронзового памятника, а тот истово, среди брызг и осколков, стоял стеклянный, светящийся, с прозрачным малиновым туловом.
«Но, быть может, я заблуждаюсь… Этот бездумный эстетизм отравит меня и убьет… Сюжет романа неведом… Он правит мной, а не я им… Он меня создает, а не я его… Своей тайной властью, в последней, неведомой мне главе он убьет меня… Отдавшись на волю романа, я пишу мою смерть… Недаром наше знакомство случилось под изображением прельстителя Бафомета, губителя человеческих душ, которому я, художник, вручил сюжет, обольщенный красотой этой женщины…»
Его зрачки метались по сторонам, почти не следя за ходом машины, обрели волшебное зрение, словно в вену тончайшей иглой впрыснули из крохотной ампулы возбуждающий наркотик, превративший Москву в фантастический город без людей, с разноцветными колоннами света, с дивным изумрудом деревьев, в каждом из которых горел светильник, окруженный водяными радугами. Так в цветных сновидениях выглядел рай с невиданной растительностью, возносящей к черным пульсирующим небесам дивные соцветия, живые лучистые звезды, огромные трепетные лепестки. Так выглядели ожившие города архитектора Шмелева, улетающие цветными прозрачными башнями в дышащий космос, опрокидывающие в черную бездну огненные корневища. Зрелище преображенного города восхищало и пьянило его. То возникала вдалеке огромная пылающая тарелка, приземлившаяся на Садово-Каретной, у Эрмитажа. То устремлялась в небо прозрачная сосулька небоскреба, охваченная голубым сиянием. Он благодарил неведомого волшебника, преобразившего город. Благоговел перед восхитительной женщиной, которая улыбается своими разноцветными колдовскими глазами, показывая ему чудо преображения.
«Еще не поздно… Еще не написана первая строчка романа… Это всего лишь случайный, необязательный образ, который можно отринуть… Призову на помощь благие силы, которые спасали меня не раз… Милое, родное лицо жены, наивные и чудесные лица детей, седовласую и любимую голову бабушки… Наваждение канет – мы просто катим в автомобиле по ночной дождливой Москве, сейчас остановимся у красного светофора, который через секунду превратится в золотой и зеленый, я остановлюсь у дома, который укажет мне эта случайная попутчица, с легким поклоном выпущу ее у подъезда и прощусь навсегда…»
Было мгновение, у Самотеки, на огненном перекрестке, когда исчезло ощущение улицы с прямолинейным движением, а их обоих завертело в фантастическом завитке, поместило на головокружительную карусель, среди музыки, пышных салютов, шелестящих стоцветных фонтанов. Они сидели не в автомобиле, а в тесной люльке на блестящих звонких цепях, перед ними и сзади по кругу мчались золоченые, разукрашенные лошади, верблюды в полосатых попонах, слоны с нарядными балдахинами, старинные дилижансы и космические ракеты. Их игрушечный красный автомобиль несся по кругу, и женщина прижималась к нему пугливым плечом.
«Оставить сомнения… Искусство и есть то, дарованное Богом умение, которым я познаю бытие от своего рождения до смерти… Если дьявол меня искушает, я опишу искусителя, покорю, набросив на него искусные тенета романа… Я, художник, лишь тем и угоден Творцу, что познаю этот загадочный мир, где неотличимы зло и добро, как неотличимы лик и его отражение в зеркале… Где любовь ведет к страданию и смерти, а бессмертие недостижимо без красоты… Не стану менять ничего… Запомню и нанесу на белый бумажный лист мои сомнения, мысль о красоте и бессмертии, ощущение безудержной карусели, которую раскручивает в мироздании Великий Художник…»
Город казался огромным праздничным аттракционом, с пугающе-сладкими падениями и взлетами, с фонтанами алого и золотого вина, с качелями, проносившими их над мокрыми перламутровыми крышами, золотом ночных куполов, над купами скверов, в которых, нахохленные, мокрые, притаились московские вороны, разноцветные, как тропические попугаи. У Цветного бульвара, молниеносно оглядываясь на соседку, увидел, как за ее головой, в затуманенном стекле открывается далекое пространство, и на нем кипит карнавал, танцуют пленительные полуобнаженные женщины, раскачиваются смешные размалеванные великаны, пляшут яркие маски, порхают громадные бабочки, по головам ликующей толпы катится огромный голубой и прозрачный шар, в котором, словно в икринке, притаилась серебряная рыба.
«Да будет, как есть… Все уже началось… Для меня, для нее… Мы оба ступили в роман, и оба его напишем… Искусство выше, чем жизнь… И мы летим в высоте…»
Кто-то летел над ними, яркий, как скоморох, дул в золоченую дудку, колотил в звонкий бубен, бренчал бубенцами, не отпускал, колдовал, плескал в стекло машины разноцветными брызгами. Колдун, веселый кудесник, ворожил, обольщал и морочил. Уводил с основной дороги, заставляя плутать по незнакомым переулкам и улочкам, по неведомым тропкам, открывая в Москве невиданные, небывалые пространства: оранжево-бездонный американский каньон, голубые, в розовых льдах Гималаи, бескрайнюю, седую от трав саванну. И вдруг они отрывались от бренной земли, взмывали свечой к небесам и мчались в черном, с размытыми звездами космосе. Мимо них проносились желтые луны ночных фонарей, цветные планеты дорожных знаков, ворохи размытых реклам, напоминающие хвосты комет. К стеклу их машины прилипали на мгновение нестрашные чудища других миров, стоглазые и многоногие, как розовые осьминоги и медузы.
– Здесь нам нужно свернуть, – сказала она, возвращая его из восхитительного стоцветного бреда на угол Садовой и Сретенки, – здесь мой дом.
Они вкатили в тесную арку и оказались в глубоком дворе, окруженном высокими мрачными домами купеческой московской постройки с желтыми, уходящими вверх окнами. Остановились у подъезда с тяжелой резной дверью. Тут же, во дворе, среди черных дрожащих от дождя луж, гремящих водостоков, размытых отражений стояли глазированные темные «Волги». Сквозь запотелые стекла угадывались терпеливые дремлющие водители.
– Как хорошо вы меня домчали, – благодарила она, и на губах ее блуждала слабая улыбка, какая остается на лице после счастливого отлетевшего сна.
– Жаль, что вы так близко живете. Дождь еще идет, Москва все такая же волшебная, но мы уже приехали.
– Не предполагалось, что нам предстоит такая прогулка. Ничто не предвещало нашей встречи.
– За секунду до вашего появления я думал о вас. Думал о девочке в прозрачном солнечном платье и красных матерчатых туфельках на веранде крымской дачи, к которой подкатывает черный длинный лимузин.
– Это брат рассказал? Он большой фантазер и неутомимый рассказчик. Он влюблен в вас, много мне о вас говорил. Но берегитесь, не всякий выдержит бремя этой любви.
– Вы похожи на брата чертами лица, статью. Быть может, и нравом.
– Нет, я совсем другая. Брат – честолюбец, гордец, человек с уязвленной гордыней, который ищет реванша и готов ради этого на безумный поступок. А я – домашняя женщина, жена, хозяйка салона, в котором развлекаю умных мужчин, и поэтому запрещаю себе быть умной.
– Вам достаточно быть красивой.
– Брат говорил о вашей книге, которую прочитал с восхищением. Хотела бы и я прочитать.
– Как мне было знать, что мы познакомимся?
– Но, быть может, вы преподнесете мне ее при нашей следующей встрече?
– Мне не хочется сейчас расставаться!
Это вырвалось у него так искренне и наивно, что она посмотрела на него внимательно, чуть отстранив свое белеющее в темноте лицо с прямыми линиями золотистых бровей, под которыми глаза были цвета темно-фиолетовой, текущей вокруг воды с блестящими искрами отраженных окон.
– Можно не расставаться. Приглашаю вас подняться ко мне. У мужа гости. Быть может, вам будет интересно оказаться в их обществе.
Он вдруг испугался, словно кто-то невидимый положил на его воспаленный горячий лоб холодную руку. Их знакомство продолжалось не долее получаса. Состояло из магических сверканий, праздничных галлюцинаций, безумных фантазий, которые оборвались в этом темном дворе, где кто-то невидимый, вкрадчивый, остудил его лоб. Делал ему предупреждение. От чего-то уберегал. О чем-то предостерегал. Следовало внять этому неслышному голосу и вежливо отклонить приглашение. Выйти из автомобиля на дождь. Открыть ей дверцу. Увидеть, как медленно выносит она из машины свою длинную красивую ногу в остроносой туфле. Как на мгновение под откинутым шелком открывается круглое колено. Как появляется из салона лицо с восхитительными, меняющими цвет глазами. И он провожает ее до подъезда, ловя на прощание благодарную улыбку, где еще присутствует, но уже исчезает недавнее видение стоцветной Москвы, тает драгоценное, дарованное им на полчаса чудо, которое пронесли мимо них, словно пылающий волшебный фонарь. И уже готовясь произнести легкомысленно-отстраненным голосом слова прощания, которыми обрываются случайные необязательные знакомства, он вдруг радостно и жадно сказал:
– Конечно, принимаю ваше любезное приглашение…
Глава 8
Лифт поднял их на верхний этаж, и они оказались на просторной лестничной клетке со старинным кафелем стен, тяжеловесными, в чугунным литье, перилами, перед дорогой, красиво обитой дверью с медной пластиной и старинным фарфоровым звонком. Елена сильно, с решительной складочкой у бровей, нажала кнопку. Сквозь плотную, в пухлых ромбах обивку послышались шаги. Дверь распахнулась, и Коробейников увидел высокого грузного человека в вольной домашней блузе, белые, пышные волосы, лежащие тяжелой, до затылка, гривой, розовое мясистое лицо с крупным носом, какое бывает у здоровых жизнелюбивых стариков с неистраченной, требующей ублажения плотью. Глаза человека под косматыми седыми бровями, увидев Елену, радостно просияли, а потом вопросительно, с мягким недоумением, остановились на госте.
– Это Михаил Коробейников, писатель, друг Рудольфа. Мы только вчера говорили о нем, и ты захотел познакомиться. Случай представился. Михаил любезно доставил меня к тебе, и на мне ни одной дождинки. – Она на мгновение прижалась к мужу, проскальзывая в глубь прихожей, и это мимолетное домашнее прикосновение отозвалось на крупном толстоносом лице благодарной нежностью.
– Марк Солим, – благодушно и гостеприимно отступил хозяин, впуская Коробейникова, хватая его руку теплой мясистой ладонью. – Рудольф, этот пылкий человеконенавистник, говорил о вас с восхищением, поэтому я и сказал Елене: «Либо он еще больший злодей, чем твой брат, либо ангел во плоти».
Эта шутка, сопровождаемая доброжелательным взглядом голубых умных глаз, сильная большая рука, все еще тянувшая гостя в глубь прихожей, расположили Коробейникова, избавили его от чувства неловкости.
В квартире после мокрого ветра улицы, железных запахов лифта вкусно и сложно пахло дорогим табаком, синий дым от которого плавал в озаренной гостиной; винами и душистыми яствами, видневшимися в столовой на разоренном, уже оставленном гостями столе; благородными горьковатыми запахами старинных книг и живописных холстов, доносившимися из кабинета, где одна огромная стена была сплошь уставлена тесными книжными корешками, а на другой в смуглом сумраке висела картина с летящим в небесах петухом и какой-то крылатой девой – то ли Тышлер, то ли Шагал.
– Чувствуйте себя как дома. – Хозяин широким жестом, заслоняя просторным рукавом блузы тонкую приоткрытую щель в спальню, где что-то нежно розовело и переливалось, направил Коробейникова в голубоватый дым гостиной.
В высокой, кубической, с лепным потолком гостиной под сверкающей люстрой на свободно расставленных креслах, широком диване, удобных, мягких, без спинок седалищах разместились гости, разгоряченные едой, напитками, дружеской, необязательной и веселой беседой, какая завязывается между близкими людьми после нескольких рюмок водки или бокалов вина, способствующих воспарению воздусей. Посреди гостиной стояла изящная тумбочка на колесиках, на ней утвердилась большая влажная бутылка виски с цветным ярлыком и темно-золотым содержимым, фарфоровая вазочка с надтреснутыми орехами миндаля, лежало несколько пачек сигарет с изображением величавого верблюда. В руках у гостей были толстые стаканы, из которых те делали маленькие долгие глотки, орошая драгоценным напитком губы и языки, наслаждаясь горьковатым жжением. Перед каждым на полу, на блестящем паркете, или на толстом иранском ковре, или на пышной, прекрасно выделанной овечьей шкуре, стояли пепельницы – хрустальные, в виде витых перламутровых ракушек, китайских эмалевых блюдец, затейливых из черного африканского дерева чашечек, каменных выточенных плошек. Коробейникову показалось, что каждая пепельница служит фетишем или ритуальным предметом, с которым соотносится тот или иной гость, дымящий американской дорогой сигаретой.
– Михаил Коробейников, знакомый Лены. – Хозяин радушно представил новоявленного гостя всему собранию.
Тот сделал общий поклон в разные углы гостиной, не обременяя рукопожатиями лениво рассевшихся собеседников. Направился к дивану, где было свободное место. Опустился рядом с миловидным молодым человеком, чья приветливая улыбка, тонкие черты лица, красиво и вольно распущенный шелковый галстук сразу понравились Коробейникову. Марк Солим, ожидая, когда сомкнется распавшаяся благодушная атмосфера, потревоженная нечаянным вторжением, продолжал какую-то увлекательную, прерванную историю.
– Итак, на чем я остановился? Ах да… Перед нами, собравшимися, на невысоком подиуме возвышается женская фигура, укутанная в паранджу, вся в темных батистовых складках, под которыми мерещится пленительное тело восточной красавицы с маленькой точеной головкой, как если бы сейчас заиграла музыка и начался танец живота… – Солим, по-видимому великолепный рассказчик, сделал паузу, завораживая слушателей, заставляя их с нетерпением ожидать продолжение. – И вот, вообразите себе, на подиум в лучах яркого света выходит сам хозяин этой великолепной венецианской виллы, маэстро Сальвадор Дали, в костюме средневекового испанского гранда: в панталонах, шелковых чулках, в лиловом камзоле с кружевными рукавами и пенистым пышным жабо. У пояса изящная шпага. На туфлях зеленые банты. Раскланивается, оглядывая нас своими кошачьими бешеными глазами. Хватает край паранджи и с силой сдирает. Под черным облачением вместо живой женской плоти мы видим белоснежную алебастровую Венеру Милосскую с ее совершенным античным торсом, чудными маленькими грудями и, заметьте себе, с обеими руками, в одной из которых она держит живую алую розу. Мы в восхищении ахаем!.. – Солим сделал широкий жест, словно демонстрировал гостям великолепие обнаженной фигуры, в чьей белоснежной руке пламенеет темно-красная роза. Гости вообразили эту картину, издав ожидаемые рассказчиком возгласы. – Маэстро, словно фокусник, извлекает из складок камзола маленький молоточек, делает им в воздухе замысловатые взмахи, словно пишет иероглифы волшебного заговора на таинственном языке, поворачивается к Венере и с силой бьет ее по голове молотком. Алебастр раскалывается, осыпается бесформенными белыми кусками, и под этой разрушенной оболочкой возникает ярко раскрашенная, из папье-маше статуя Христа, какими украшают алтари католических храмов…
Солим молитвенно сложил перед грудью ладони, изображая католика перед алтарем. Этот жест достоверно воспроизвел атмосферу католического богослужения в стрельчатом храме перед резным алтарем, на котором уставлены аляповатые, ярко раскрашенные фигуры Христа, Девы Марии, ангелов и апостолов. Коробейников отметил звериную пластичность немолодого грузного человека, в котором сохранилось много живой артистичности, умения очаровывать.
– Мы с благоговением взираем на маэстро, который смиренно склонился перед Христом, словно это его родной испанский собор в Толедо. И вдруг, прерывая поклонение, он свирепо бросается на Христа, когтями с хрустом и треском разрывает его картонные раскрашенные покровы, отбрасывает в стороны цветные клочья, и мы видим, что перед нами яркий, из нержавеющей стали скелет, жутко, ослепительно сияет полированным черепом, оскаленными зубами, тазовыми и берцовыми костями…
Кто-то из гостей, поверивший в достоверность метаморфозы, чуть было не выронил стакан с виски. Другой, напротив, сделал жадный хлюпающий глоток. Коробейников был очарован этим виртуозным рассказчиком, известным своими яркими выступлениями в центральных газетах на темы литературы, театра, живописи, любимцем утонченной еврейской интеллигенции, теоретиком культурной политики.
– И вот они стоят напротив друг друга, испанский гранд Сальватор Дали в лиловом камзоле, с рассыпанными до плеч волосами, и легированный, ярко-белый скелет в блеске операционной стали. Неожиданно маэстро выхватывает свою тонкую шпагу, делает выпад навстречу скелету, пронзает его острием. Там, где одна сталь коснулась другой, вспыхивает синяя трескучая молния, трепещет голубая вольтова дуга. Под ее воздействием скелет испаряется, превращается в сизый мерцающий дым, какой остается в небе во время салюта после взрыва шутихи. Маэстро замирает с поднятой шпагой, вокруг него мечутся и гаснут частицы мироздания, мерцают испепеленные, неуловимые для подражателей шедевры. Ускользают от коллекционеров и поклонников бесподобные образцы искусства… Таков он, наш великий Сальвадор Дали!.. – Солим эффектно тряхнул голубовато-белой гривой, театрально поклонился и был вознагражден аплодисментами и возгласами:
– Великолепно, Марк!
– Ты настоящий апостол Марк современного искусства!
– Эту историю ты должен описать в «Литературной газете», чтобы не лишить интеллигенцию возможности восхищаться тобой!
Хозяин самодовольно улыбался, искренне переживая свой успех. Прошествовал на середину комнаты. На треть наполнил виски тяжелый стакан. Поднес Коробейникову. Тот благодарно принял, смущаясь вниманием услужившего ему пожилого хозяина.
– Я несколько раз слышал его в аудиториях и могу вам сказать: он – лучший оратор Москвы, – обратился к Коробейникову его молодой сосед, протягивая руку и представляясь: – Андрей!
Называя в ответ свое имя, Коробейников отметил, какая сухая и легкая у соседа ладонь, какой приятный голос, как просто и доброжелательно прозвучала его похвала в адрес Марка.
– Я разделяю общую обеспокоенность той обстановкой, которая складывается у нас после подавления Пражской весны, – это произнес крупный, породистый гость с начинавшим жиреть подбородком, надменными красными губами и круглыми хищными глазами пресыщенного беркута, которыми он медленно обводил окружающих, словно лениво прицеливался, кого бы клюнуть горбатым, загнутым книзу носом. – Я имел возможность довести до сведения Дубчека, что преждевременные и непомерные амбиции чешских коллег будут пресечены по «венгерскому варианту», а это сведет на нет наши кропотливые усилия по смягчению курса как здесь, в Москве, так и в других столицах Восточной Европы.
– Это кто? – тихо спросил соседа Коробейников, прикрывая свои губы стаканом виски.
– Это доктор Ардатов, блестящий американист, чьи рекомендации чтут в аппарате ЦК. Его называют личным референтом генсека, и это весьма похоже на правду, – пояснил Коробейникову сосед, так же, как и он, прикрывая говорящие губы стаканом с золотистым напитком. И этот схожий жест, и тихая заговорщическая интонация еще больше их сблизили, расположили Коробейникова в пользу милого и весьма осведомленного человека.
– Теперь оживились наши «ястребы» в идеологическом и военном отделах. Сам видел на столе у генсека список лиц, подлежащих кадровой чистке. Среди них есть те, кого мы с таким трудом продвигали в начальники отделов, в главные редакторы, в руководители творческих союзов. Со своей стороны постараюсь сделать все, чтобы уменьшить потери. Однако должен сразу сказать: потери неизбежны.
Это вкрадчивое заявление сделал худой, болезненный человек с пергаментным иссушенным лицом, на котором, казалось, никогда не росли борода и усы. Под тоскующими глазами уныло висели складки, похожие на маленькие пельмени. В редкую шевелюру глубоко врезались стеариновые залысины. Своим испитым страдальческим видом он напоминал скопца, тайно горюющего по утраченным наслаждениям, винящим в своем несчастье жизнелюбивых полноценных людей.
– А это кто? – спросил у соседа Коробейников.
– Помощник генсека Цукатов. Готовит документы перед заседаниями политбюро. Связан с Леонидом Ильичом не только функционально, но и психологически. Держит специальную аптечку с медикаментами, в которых так нуждается генсек.
Коробейников с острым вниманием рассматривал лица тех, кто составлял дружеский домашний кружок, собравшийся в «салоне Елены Солим», как в шутку поведала недавняя знакомая, по прихоти своей пустившая его в общество избранных. Ему, писателю, волей случая открывалась новая, недоступная для многих реальность. И он наблюдал ее и исследовал, надеясь описать в романе, еще не начатом.
На некоторое время в гостиной воцарилась тишина. Гости молча курили, стряхивая пепел, кто в перламутровый завиток раковины, кто в эмалированную пиалку, кто в черное, из африканского дерева блюдце. Казалось, все они совершают загадочное ритуальное действо, сопряженное с дымящимися благовониями, крохотными горстками праха, который они ссыпали каждый в свою ритуальную урну.
– Наш дорогой Марк и сам не хуже Сальвадора Дали – мастер миражей, – произнес невысокий, кругловатый, большеголовый гость с коричневым, восточного вида лицом, пушистыми молодыми бровями, под которыми любовно взирали оливковые, с белыми точками глаза. Его чувственный нос напоминал небольшой, розоватый внутри хобот, где гулко рокотали и переливались слова. В открытой рубахе апаш курчавилась темная шерсть, в которой блестела тонкая золотая цепочка с какой-то восточной ладанкой.
– Это кто? – спросил у соседа Коробейников, вслушиваясь в странное звучание слов, пропущенных сквозь резонатор хобота и при этом слегка деформированных.
– Звезда востоковедения Приваков, – с уважением в голосе пояснил сосед. – Друг арабов, брат евреев, журналист и ученый, советский Лоуренс, составляющий рекомендации для МИДа по вопросам запутанной ближневосточной политики.
– Но я вам расскажу, как недавно увидел мираж пустыни и едва не отдал душу Аллаху, – продолжал Приваков, выдувая носом слова, словно выбулькивал их из-под воды. – Это было в нынешнем мае в Сахаре, когда я посещал бедуинов, выполняя деликатное поручение нашего Генштаба. Ехал на верблюде, укутанный в бурнус, в белой бедуинской накидке, при жаре в тридцать градусов, по раскаленным барханам, в сопровождении проводника. – Он обвел всех внимательными глазами цвета спелых маслин с дрожащей искоркой света, желая убедиться, что вполне завладел вниманием слушателей. – Представляете, непрерывное колыхание кварцевых бесцветных песков. Каждая песчинка направляет в тебя тончайший лучик солнца, прокалывает этим лучиком твою одежду, кожу, впивается в плоть и убивает там кровяную частичку. Ты чувствуешь, как в тебе сворачивается кровь. Вокруг солнца плывут фиолетовые и оранжевые кольца. Верблюд ступает в песках на своих широких растопыренных пальцах, укачивает тебя, как в колыбели. Уже много часов вижу перед собой его пыльный выцветший мех, грязную цветную тряпицу, на которой висит бубенец, издавая заунывное дребезжание…