banner banner banner
Красно-коричневый
Красно-коричневый
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Красно-коричневый

скачать книгу бесплатно


– Жену родную не надо, товарищ генерал, а баньку давай!

Хлопьянов нервничал. Не за этим он торопился к генералу. Не это собирался от него услышать. Не таким желал увидеть своего кумира. Неужели это он, Красный генерал, еще год назад выходил на Манежную площадь, в изморози, синих прожекторах. Поднимался над черной неоглядной толпой, заливавшей площадь до стен Кремля. Блестя золотыми погонами, с кузова грузовика хриплым мегафонным голосом звал народ к восстанию. И толпа внимала вождю, славила его, повторяла тысячеголосо его клокочущее грозное имя. Неужели это он – о каких-то баньках и вениках?

– У меня сейчас такая жизнь, другой не хочу! Рыбу из окна ловить можно. Старица к лету подсыхает, в ней омутки остаются, а в омутках щуки! Вот такие! – генерал раздвинул коричневые обгорелые ладони, повернул горбоносую голову от одной руки к другой, словно оглядывал пятнистую рыбину с липким хвостом и узкой костяной головой. – Жена говорит: «Ступай, отец, налови на уху!» Спиннинг беру, закидываю с огорода, и пока ловлю, жена кастрюлей гремит, воду кипятит, лавровый лист засыпает.

– А у нас щук, хоть вилами коли! – гоготал верзила. – Чуть лед вскроется, они у коряг играют. Вилы бери и коли!

Оба, довольные собой, похохатывали. В карих прищуренных глазах генерала горели огоньки удовольствия.

«Неужели это он? – разочарованно думал Хлопьянов. – Невзоров снимал его у обелиска погибших воинов, и Красный генерал клялся вырвать страну из рук оккупантов. „Он, Хлопьянов, с другими офицерами штаба голосовал за своего генерала“. Неужели это он – о каких-то рыбалках и щуках?»

Хлопьянов нервничал, огорчался. Встреча, к которой он так готовился, не сулила успеха. Перед ним сидел человек, ушедший из политики, довольный своей генеральской пенсией, забывший о бедах Отечества.

Дверь растворилась, без стука вошли двое. Усатый охранник вскочил, набычил голову, нацелил кулаки для удара. Узнавая вошедших, расслабился, распустил в мышцах узлы и пружины. Опустился на стул, оглядывая всех неспокойными глазами, которые на мгновение теплели, когда останавливались на генерале.

Один из вошедших, лысоватый, большелобый, с рыжей, кудрявой на скулах бородой, был возбужден. Уже с порога порывался говорить, словно только что оставил собрание, где велся острый раздражительный спор. Быстро обошел сидящих, протягивая свою мягкую потную руку, заглядывая в лицо выпуклыми слезящимися глазами. Когда здоровался с Хлопьяновым, наклонил к нему свой неопрятный пиджак со значком депутата.

Хлопьянов узнал его. Это был Константинов, известный дерзкими выступлениями в парламенте. Вместе с друзьями, такими же молодыми и яростными, атаковал микрофон, будоражил парламент, дерзил президенту, пререкался со спикером, докучая желчному язвительному Хасбулатову.

Узнавая Константинова, видя его вблизи, Хлопьянов поразился его усталому виду, нездоровому цвету лица. Едкая раздражительность проявлялась в конвульсиях рта, в бегающих с красноватыми белками глазах.

Второй, крупный, застенчивый, похожий на провинциального преподавателя, держал в руках пухлый сверток. Издали поочередно всем поклонился.

– Ну что же вы не пришли на политсовет! – упрекал генерала Константинов. – Все говорят: «Фронт! Фронт!» А ведь я не могу один фронт держать! Его прорвут! Мне тылы нужны!

Константинов, – и это побуждало Хлопьянова искать с ним встречи, – был лидером «Фронта национального спасения», организации, собиравшей на площадях многотысячные митинги, где над толпой колыхались коммунистические красные флаги, черно-золото-белые имперские стяги, качались церковные хоругви и портреты Ленина, пестрели транспаранты, прославлявшие Сталина, царя и маршала Жукова, проклинавшие сионистов, Ельцина, демократов-предателей. На этих пестрых, как лоскутное одеяло, митингах, на трибуне появлялся Константинов, по-ораторски картинно вздымал кулак, произносил свои радикальные трескучие речи, извергая из толпы восторженные громы и рокоты.

Теперь он появился в комнате, внося за собой электрические разряды то ли недавнего митинга, то ли незавершенного спора.

– Наш «Фронт», согласитесь, не ширма для коммунистов! – обратился он к Красному генералу, требуя его сочувствия. – Коммунисты пользуются нами, как прикрытием! Делают, как всегда, свое партийное дельце! А когда сделают, выкинут нас, как попутчиков! Хорошо хоть не расстреляют! Бабурин возмущен до глубины души, хочет выйти из «Фронта»! Боюсь, это кончится грандиозной склокой! Прошу вас, повлияйте на своих друзей-коммунистов!

Генерал кивал, шевелил усами под горбатым казачьим носом. Но было видно, что ему доставляет удовольствие раздражение Константинова, генерал не любит его, не станет ему помогать, не вмешается в изнурительную интригу, предпочитая оставаться среди своих рыбалок и грядок.

– Сейчас раскол губителен! – Константинов вдохнул ртом воздух, обнажая в бороде влажные зубы. – Две трети парламента наши! Хасбулатов начинает нас слушаться. К осени разразится кризис, и мы скинем Ельцина. Я прихожу к Хасбулатову не от «красных» и не от «белых», а от «Фронта»!

Генерал одобрительно кивал, соглашался. Казалось, восхищался политической миссией Константинова, пламенного трибуна, организатора и вождя. Но в коричневых глазах генерала горели едва заметные огоньки смеха. Словно он ведал нечто такое, что обесценивало роль Константинова среди московской суеты и интриг. Он не пускал Константинова в свой мир, не приближал его к цветущим огурцам, над которыми жена наклоняла лейку, летучий серебряный ворох с шелестом сыпался на зеленые листья, и пчела, недовольно жужжа, прорываясь сквозь струи, покидала желтый цветок.

– Руцкой наконец пошел на таран! – Константинов засмеялся, довольный шуткой, где обыграл недавнее летное прошлое вице-президента. – Сначала он летал на сверхвысоких, а теперь спустился на сверхнизкие! И молотит Ельцина из всех орудий! После того, что он наговорил президенту, он уже к нему не вернется, останется с нами до последнего! Надо объединяться вокруг Руцкого! Убедите коммунистов, пусть не дурят и играют общую партию!

Генерал покусывал усы, смотрел на Константинова. Но Хлопьянову казалось, видит не его, а зеленый омут, глянцевитые листья кувшинок, и рыбина в брызгах вырывается из воды, сгибается, трепещет на траве, зарывается в стебли, и генерал ловит ее своими обгорелыми, в старинных ожогах, руками.

– Через неделю конгресс «Фронта»! Вы должны непременно выступить. Ваш призыв к единству будет услышан. Нам нужно продержаться до осени, сбросить Ельцина, а уж потом разберемся, пусть даже перестреляем друг друга! – Константинов хрипло рассмеялся сквозь мокрые зубы. – Я лично готов на любую роль, лишь бы выиграло общее дело!

Генерал доброжелательно молчал, уступая Константинову все пространство разговора. Испытывал удовольствие от его резких откровенных признаний. От вида его рыжеватой вьющейся бороды, лысоватого лба, выпуклых болезненных глаз. Но дальше этой комнаты, Москвы с митингами, парламентскими скандалами, с разоблачениями Руцкого и лукавыми ухмылками Хасбулатова, дальше этого видимого и понятного мира генерал не пускал Константинова. Хлопьянову, наблюдавшему их разговор, казалось, что в глубине души генерал презирает Константинова. Их разделяет огромное непреодолимое несходство. И чтобы не обнаружить его, генерал сохраняет на лице мнимое благодушие.

– У нас на конгрессе будут присутствовать сербы. Мы хотим вас просить вручить нашим сербским братьям православное знамя. Точную копию того, с которым сто лет назад русские освобождали Балканы, – он повернулся к своему спутнику, все это время стоявшему с пакетом поодаль. – Разверните, пожалуйста, знамя!

Человек, похожий на сельского краеведа, стал разворачивать сверток. В складках мятой бумаги сочно, подобно маковому цветку, вспыхнула малиновая ткань. Краевед, волнуясь, гордясь своей ролью, стелил на полу знамя. Оно заняло все свободное пространство комнаты. Лежало, парчовое, малиновое, с вышитым золотым крестом, с серебряной славянской надписью: «С нами Бог»! Все любовались знаменем, а краевед счастливо рассказывал:

– Сей флаг, а вернее – предтеча оного, был сшит на средства самарского купечества и дворянства. Вручен добровольческим отрядам, влившимся в русское воинство, освобождавшее Балканы от турок. Мы со своей стороны сделали точную копию того славного знамени. Отыскали выкройку, купили на народные деньги индийскую парчу, заказали у златошвей на патриаршем подворье серебряное и золотое шитье. Освятили знамя в кафедральном соборе. И вот я привез сей стяг, выполняя волю патриотических граждан Самары, с тем, чтобы вручить его нынешним русским добровольцам, воюющим в православной Сербии за общеславянское дело. Примите сей дар, и да поможет он сокрушить агарян и проклятых латинян, посягнувших на православие!

Генерал любовался знаменем. Наклонился, потрогал золотистую бахрому. Верзила в камуфляже с нашивками за ранение поджал под стул неопрятные башмаки. Озирал прямоугольник знамени, золотое распятие, серебряную надпись.

– Передам, – сказал он. – Через неделю возвращаюсь в Боснию. Передам знамя нашим «вукам». Вручу перед строем. Пусть каждый с оружием, на коленях, целует знамя. А потом с ним в бой на Сараево! – он неуклюже стал на колени, стукнув о пол костями. Приподнял на своих лапищах край полотнища, словно держал в пригоршнях малиновую воду. Приблизил губы, словно собирался пить. Поцеловал знамя несколько раз, – в бахрому, в серебряные буквы, в золотой крест.

– Мы брали Вуковар, чистили его от хорватов. Там был такой перекресток, между церковью и сквером. Простреливался, никак не пройти. Сербский взвод почти весь полег. Замкомвзвода мне говорит: «Братушки русские, вам идти!» Я гранату взял, помолился, говорю своим «вукам»: «Прикрывайте, а убьют, матери напишите!» Пошел вокруг сквера, а сам молюсь: «Ангел Хранитель, заслони, защити!» Прокрался к пулемету с тыла, гранату метнул. Не видел, как взорвалась, почувствовал толчок в плечо. Очнулся, лежу в церкви, вокруг меня «вуки» стоят, а над головой на стене ангел нарисован, и в плече у него дыра от пули. Это он, Ангел Хранитель, пулю мою в себя принял, а меня жить оставил! Вот теперь и живу!

Он поворачивал ко всем свое наивное простое лицо, словно удивлялся тому, что жив.

– Вот бы вам, товарищ генерал, в Боснию с нами отправиться! – сказал он. – Вот бы это знамя с собой повезти! Вас бы там приняли на «ура»!

– Все может быть, – сказал Константинов. – Может быть, прямо с конгресса, да и в Белград! Откомандируем вас от имени «Фронта». А сейчас на минуту отойдем, пошепчемся, – он взял под руку генерала, отвел к окну, и они стояли, заслоняя свет, и лежащее знамя в тени стало еще сочней и лучистей.

Хлопьянов смотрел на флаг, и его не оставляло разочарование, близкое к горечи. Эти увлеченные люди шьют копии старинных знамен, в то время, как знамя страны сорвано с древка. Боевые, овеянные Победой знамена свалены в грязь. Над покоренной Москвой развевается флаг оккупации. Военные люди стреляют, получают ранения на чужой войне, а здесь, в покоренной России, не видно бойцов, ни единая пуля не настигла предателя. Действуют опереточные бумажные «фронты», шьются батистовые флаги, движутся крестные ходы, и на все взирает неуязвимый хохочущий враг.

Константинов с генералом вернулись от окна. Краевед любовно и бережно сворачивал малиновый стяг. Простились и ушли, прихватив с собою верзилу. Хлопьянов подумал, что теперь они останутся с генералом вдвоем и смогут побеседовать. Но Красный генерал не дал ему говорить.

– Если есть время, давайте съездим на завод. Там у меня друг работает. Строят «Бураны» для Космоса. Не каждому показывают. По дороге все и обсудим.

Кивнул усатому охраннику, вывел Хлопьянова к машине.

Охранник сидел за рулем, и его пшеничные усы и синие недремлющие глаза отражались в зеркале. Красный генерал и Хлопьянов поместились на заднее сиденье. Генерал был задумчив. Хлопьянов, боясь, что им недолго оставаться вдвоем, торопился изложить собственные взгляды.

Он опять предлагал свои услуги, свой боевой опыт, свои связи в военкоматах для формирования патриотических отрядов. Молодые люди через военкоматы направляются на срочную службу в спецназ и ускоренно, через шесть-девять месяцев овладевают навыками вооруженной борьбы. Становятся ударной силой оппозиции.

Генерал молча слушал, покусывал жесткие усы, смотрел сквозь стекло, за которым мелькали торговые киоски и лавки с разноцветными ярлыками заморских соков и вин, и народ, как пчелы, роился в торговых рядах. Хлопьянову было неясно, слушает генерал или нет.

Хлопьянов развивал свои мысли. Он бы мог подобрать из боевых офицеров спецназа инструкторов для рабочих дружин. На пикниках, на загородных сходках, подальше от глаз дружинников станут учить приемам вооруженной борьбы. Действиям малыми группами в условиях уличных беспорядков. Сопротивлению войскам и милиции, разгоняющим демонстрантов. Охране и защите лидеров, выступающих на митингах.

Генерал щурил коричневые глаза, покусывал усы, смотрел за окно, где возводился новый квартал. За высокой решеткой строились особняки и дворцы, с бассейнами, башнями, зимними садами, под медными кровлями пентхаузов, с белыми чашами космической связи. Миллиардеры возводили свой собственный город, обнесенный изгородью, сторожевыми вышками, проводами с электрическим током. А мимо безропотно, не возмущаясь, торопился московский люд, озабоченный, понурый, покорный.

Хлопьянов разъяснял генералу, как можно без единого выстрела, не затратив ни рубля, взять склады оружия. В полупустых гарнизонах служили знакомые офицеры, которые закроют глаза на эти захваты. Малыми партиями оружие будет храниться на подмосковных дачах, в хиреющих пансионатах, дожидаясь боевиков-патриотов.

Генерал внимал. Его глаза следили за пролетающей мимо церковью, потемнелой, кирпичной, в строительных лесах, со сквозным, еще не покрытым куполом. Храм возрождался среди свалки, уродливых мятых фургонов, покосившихся под колючей проволокой заборов. При входе мелькнул веночек бумажных цветов.

Хлопьянов предлагал генералу приобрести радиостанцию, оставшуюся в арсеналах военной разведки. Перемещаясь на колесах, мобильная, экономная, она сможет быстро сворачивать и разворачивать антенну, менять дислокацию, вещать на соседние с Москвой регионы. Прорывая информационную блокаду, предоставлять эфир виднейшим оппозиционным лидерам.

Генерал смотрел, как проплывает за окном реклама банка. Повернулся к Хлопьянову:

– Мне жена говорит: «Ты, говорит, в августе чудом от тюрьмы отвертелся. Сиди тихо, а не то мне до конца жизни передачи носить!» – И опять отвернулся к окну.

А у Хлопьянова опять, – неужели это его кумир, своим рыком и окриком подымавший полки и дивизии, сотрясавший стотысячную толпу, внушавший врагам ужас, неужели этот усталый человек и есть Красный генерал?

Они подкатили к заводу, огромным корпусам, окруженным туманными испарениями. Завод на окраине Москвы, среди ровных пустырей, высоковольтных мачт, подъездных путей, казался плоскогорьем, сотворенным не людьми, а самой землей. Его угрюмая красота и величие обрадовали Хлопьянова, вернули ему давно забытое ощущение мощи.

В проходной, среди автоматических турникетов, контрольных устройств, строгих, в военной форме вахтеров их встретил главный инженер. Невысокий, белесый, с розовыми оттопыренными ушами, заостренным утиным носом. Радостно устремился к Красному генералу, пожимал ему руку – ладонь, запястье, локоть, словно хотел убедиться в крепости протянутой генеральской руки.

– Степанов, – представился он Хлопьянову, перенося и на него свое приятие и радость.

– Вы, Григорий Антонович, проведите нас, покажите свое хозяйство, – сказал генерал, отвечая инженеру тем же дружелюбием, предполагавшим давнишнее проверенное знакомство, неподвластное случившимся бедам и разрушениям. – А уж потом мы с вами вдвоем потолкуем.

Цех, где они оказались, напоминал длинное, уходящее вдаль ущелье, окруженное отвесными склонами, на которых топорщились металлические кустарники, железные кущи, бугрились уступы и выпуклости. Металлическое высокое небо в голубоватых лучах, дымных тучах было наполнено грозовым электричеством. В мгновенном проблеске солнца мелькала голубиная стая, и казалось, вот-вот на голову прольется тяжелый ливень. Дно ущелья было увито разноцветными кабелями, проводами, шлангами, словно расползлись корневища огромного дерева. И само оно возносило огромный железный ствол, распуская железные ветви, сучья, отростки, в которых, окруженное множеством нитей, белоснежное, как крылатая бабочка, помещалось изделие. Космический корабль «Буран», отточенный, совершенный, в мягких овалах, застыл на стапелях. И поодаль, точно такие же, два других корабля, застыли на железных ветвях.

Ближний, толстолобый, с влажным блеском кабины, с могучими крыльями, покрытыми белой пыльцой, с мясистым чешуйчатым фюзеляжем, был еще недостроен. Лоснился сочными маслами и лаками, только что вылупился из кокона, высыхал на свету, пульсируя туловом, неокрепшими, пробующими воздух перепонками.

Второй, чуть поодаль, сохраняя сходство с бабочкой, напоминал огромного белоснежного ангела. Парил, распустив тугие пернатые крылья в доспехи льдистые сияющие ризы Черноокое лицо окружали нимбы и радуги, под белыми покровами таилось молодое стройное тело, бугрились мускулы. Рука сжимала голубоватое копье.

Третий, вдалеке, был спущен со стапелей, казался отдыхающим на спине великаном. Утомленный, проделав богатырскую работу, он вытянул громадное тело, сдвинул стопы, чуть развел мускулистые руки. Его дремота была краткой передышкой перед новыми трудами и битвами, в которые кинется он по тревожному сигналу и свисту.

Хлопьянов шел по цеху, поднимая голову к туманным стальным перекрытиям. Купался в потоках света, любовался кораблями. Испытывал давно забытое чувство восторга, уверенности, ощущал себя частью осмысленного, одухотворенного мира, откуда изгнали, бросили в пучину бессмысленности и распада.

– Вот наш завод, – главный инженер остановился у космического корабля, нависавшего над ними, как ледник. – Таких заводов больше нет на земле. Может, смысл всей истории в том, чтобы люди сумели построить такой завод!

Хлопьянов созерцал парящее изделие, сотворенное из света и сияющих сплавов. Испытывал головокружение. Присутствие белоснежной громады предполагало матку, в которой созревали и вынашивались эти аппараты. Своими размерами, формами, наполнявшей их сущностью они были нацелены на мироздание, переносили в Космос земные устремления людей. Этой маткой, взрастившей «Бураны», был Советский Союз, его Родина. Из своих непомерных пространств, занимавших половину земли, страна направила ввысь отточенную вертикаль, – эскадрильи белых кораблей. Ощущение этой вертикали порождало у Хлопьянова головокружение.

– Этот корабль, да будет известно, строили две тысячи заводов и восемьсот научных институтов. Точнее, его делали в каждой школе и в каждой семье. Потому что такое под силу только всему народу, который именовался советским. – Главный инженер, маленький и веснушчатый, указывал на корабль, как экскурсовод в Кремле указывает на Василия Великого. – В этом корабле сконцентрировалось наше национальное прошлое, весь нынешний потенциал и еще неосуществленное будущее. Если произойдет глобальная катастрофа и исчезнет вся земная цивилизация, но уцелеет один этот корабль, то из него может возродиться вся земная жизнь, от древности до сегодняшних дней.

Хлопьянов понимал его. Корабль казался белокаменным храмом, где по сводам, столпам и стенам были начертаны драгоценные фрески, хранились иконы, лежали древние скрижали и свитки. Он был вместилищем заповедей и заветов, огромной молельней, откуда тысячу лет возносилась молитва о Рае.

И он же, корабль, в бессчетных агрегатах, приборах, научных открытиях, был лабораторией, где из бестелесного, еще несуществующего времени создавалось будущее. Корабль в буре огня, взлетая с космодрома, превращал это будущее в живую историю.

Хлопьянов посмотрел на Красного генерала. Тот стоял побледневший. Казалось, он испытывает страдание, которое пытается скрыть.

– Этот корабль строился, как гарантия того, что мы не погибнем, – продолжал инженер. – Он сконцентрировал в себе наше могущество, возможность действовать в будущем. Из Космоса защищать нашу суверенность, выбранный нами исторический путь. Эскадрильи «Буранов» переносили борьбу в космическое пространство, а наше превосходство делало нас непобедимыми.

Они двигались по цеху, выходя из-под шатра одного челнока, попадая под белый плавник другого. Хлопьянов, военный разведчик, был участник борьбы и соперничества, в которую нацелились челноки. На сухопутных театрах, где копились группировки и армии, в акваториях океанов, где плавали флоты и эскадры, на орбитах, где вращались боевые спутники, в подземных штабах и бункерах, управлявших ракетными пусками, ежесекундно проходили невидимые столкновения, незримые миру стычки – идей и усилий, проектов и планов. Подводные лодки, преследуя друг друга, рыскали по всем океанам. Антенны космической связи щупали континенты, фиксируя взлеты ракет. На полигонах, в горах и пустынях гремели подземные взрывы. Разведка проникала в военные центры противника. В саваннах и джунглях, в сухих азиатских ущельях разгорались конфликты и войны. И он, Хлопьянов, задыхаясь от гари, бежал по бетонке, огибая липкое пламя, посылал автоматные очереди в каменный склон, и убитый водитель, сгорая, выгибался в огне.

Белые челноки нахмурили тяжелые лбы, напрягли тугие подбрюшья. Были нацелены в эту борьбу. Обеспечивали стране выживание.

Шагая под белым треугольным крылом, Хлопьянов опять взглянул на генерала. Тот был бледен, на скулах играли желваки. Он подымал лицо к челноку, жадно вдыхал, но ему не хватало воздуха, и он задыхался.

– Когда его впервые пускали, – инженер протянул руку к кораблю, словно хотел погладить его белое голубиное оперение, – на космодром съехались лучшие люди страны. Ученые, генеральные конструкторы, командующие войсками, министры. Здесь были представители всех существующих на земле наук, словно это был ковчег, куца загружались все знания. Когда он взлетел и сорок минут носился вокруг Земли, мы стояли у карты мира, отслеживали его траекторию, и я вам признаюсь, я Богу молился. Когда он сел в сопровождении перехватчиков, и мы обнимались, лобызались, поздравляли друг друга, мы понимали, что с этой минуты живем в другом измерении, в другой эре!

Хлопьянов слушал его, представляя предзимнюю белесую степь Байконура, бесчисленные клубки перекати-поля, гонимые ветром, как табуны диких коз. Сквозь сухие колючие травы, летящий снег и песок – далекое ртутное пламя, свеча огня, отлетающий рокот и гром. Как шаровая молния, корабль ушел сквозь тучи, и пока он летал по орбите, все так же, как тысячу лет, катились комья мертвой травы, струились сухие поземки. Челнок, облетев планету, врывался в атмосферу, как малиновый шар огня, снижался как мираж в стеклянной воздушной сфере. Коснулся бетона, вырвал клуб черного дыма, стряхивал с крыльев прах сгоревшего Космоса. Стоял на бетоне, остывая, источая запах живой утомленной плоти, одушевленной рукотворной материи.

Генерал всасывал воздух сквозь зубы. Лицо его выражало страдание. Хлопьянов понимал природу страдания. Оно охватывало его самого, превращало недавнюю радость в невыносимую боль.

– Нас остановили! – сказал инженер. – Проект «Буран» закрыт. Они больше никогда не взлетят! Ельцин решил, что России они не нужны! Америке нужны, а Россия обойдется без них. Предатели и мерзавцы уничтожили русский Космос. Все заводы стоят, закрыты научные центры, распущены коллективы рабочих, и больше их не собрать. На завод приходят американцы, фотографируют изделия, вывозят документацию. Их привели академики-предатели, генералы-предатели, дипломаты-предатели. Мой друг, начальник отдела, не вынес, пустил себе пулю в лоб. Теперь и мой черед!

Хлопьянов чувствовал, как в груди откупорились скважины и из них била боль, ударили жаркие красные ключи. Белый корабль на мгновение стал красным. Чувство непоправимой беды, бессилие и беспомощность были наподобие обморока. Но он одолел его, возвращался в синеватый металлический свет, в котором застыли мертвые огромные бабочки. Их могущество, их исполинская сила были видимостью. Сухие известковые чехлы, наполненные трухой и гнилью. Красный генерал, без единой кровинки, шагал, наклонившись вперед, словно в него дул и давил слепой ураган.

– А этот корабль куда? – спросил генерал, указывая на третий, последний в череде «Буранов» челнок. Спущенный со стапелей, корабль стоял на бетоне, уперев разлапистые тугие шасси. Взятый на буксирную штангу, прикрепленный к работающему, извергающему дымки тягачу, он медленно двигался по цеху к далеким воротам, сквозь которые открывался перламутровый прогал. – Куда увозят челнок?

– Его купил у завода один банкир, еврей-толстосум. Хочет поставить его на каком-нибудь людном месте. Сделать в нем казино или ночной клуб. Директор решил продать. Хоть какая-то зарплата рабочим!

«Буран», медлительный, усыпленный, с темной повязкой на глазах, послушно следовал за тягачом. Его вывозили на поруганье, на публичную казнь, на закланье. И где-то уже кипела народом площадь, собирались зеваки, обступали эшафот. Готовились ахать и ужасаться, глядя, как палач разрубает на части могучее белое тело, вышвыривает на доски трепещущие ломти.

– Убивать их, обсосков! – тихо, почти шепотом, сказал генерал. – Стрелять их буду своими руками! Поклялся и клятву сдержу!

Он был серый, с полузакрытыми глазами, с жесткой щеткой усов. На лице отчетливо проступили оспины и рубцы давнишних ран и ожогов.

Они уезжали с завода. В машине, сидя за сутулой спиной охранника, генерал сказал Хлопьянову:

– Я вас понял. Дней через десять дам ответ. Вы слышали, будет конгресс «Фронта национального спасения». Найдете меня, потолкуем.

Он умолк, нахохлился, погрузился в тяжелую дрему. Глаза были прикрыты коричневыми усталыми веками.

Глава седьмая

Видение, моментальное, как проблеск в зрачках. Песчаный откос над рекой, желтый сыпучий песок, осколок перламутровой раковины, и, толкаясь голыми пятками, сволакивая жидкую осыпь, кинуться в воду, ударить горячей грудью, вонзиться в темный холод, в блуждание зеленоватых лучей. Но это лишь миг, видение. Близко, у самых глаз ее белое плечо, дышащая грудь, шепчущие жадные губы.

И снова, как наваждение из глубин разбуженной памяти. Поле с сырой стерней, смятый цветок ромашки, печаль одинокой души, затерянной среди холодных равнин. Но вдали в небесах – движение света, упавший на землю луч зажег бугры и дубравы, Прилетел, примчался, преобразил весь мир в красоту. Золотое сверканье стерни, далекая белизна колокольни, цветок драгоценной ромашки. Но это лишь миг единый. Ее волосы на подушке. Горячая от поцелуев щека. Скользнувшая по губам сережка.

И опять случайное, примчавшееся из далеких пространств видение. Белый стекленеющий наст. Розовая яблоня в голом саду. Морозная синь в ветвях. Хрупкий след пробежавшей лисицы. Из горячей избы, в одной рубахе, чувствуя, как жалит мороз, он смотрит на розовый сад, на легкий проблеск лыжни, на летящую в зеленоватом небе сороку. Возникло и кануло. Ее влажные раскрытые губы. И он не дает ей шептать, вдыхает в нее свой жар.

Летнее широкое поле, одинокий могучий дуб. Он издали видит, как в черную крону снижаются быстрые птицы. Стая витютеней скрылась в ветвях, среди листьев, невидимые, бьются их жаркие после полета сердца, мерцают круглые розовые глаза. Он хочет увидеть птиц, идет через поле к дубу. Густая трава под ногами. Тень могучего дерева. Внезапно, как взрыв, в громе, плеске из разорванной кроны взлетают птицы, вынося за собой ворох лучей и крыльев, уносятся к солнцу. Темная комната. Без сил, без движений они лежат, касаясь друг друга. Ее рука с прохладным колечком на его бездыханной груди.

Город, накаленный за день, не остывал и ночью. Хранил в своих каменных теснинах душное дневное тепло. Горячий воздух скатывался с железных кровель, сливался по желобам и водостокам. Машины скользили в бархатной жаркой тьме, как в воде, проталкивали огни сквозь вязкую непрозрачную толщу.

Они лежали у открытого, с отброшенной занавеской окна. Он чувствовал грудью языки жара, сквозь прикрытые веки различал быстрые серебристые отсветы. То ли отражения фар, то ли зарницы далекой, не приближавшейся к городу тучи.

– Будет гроза, – сказала она. – К утру будет дождь. Проснемся, а за окном дождь.

– Хочу, чтобы утром вышли вместе на улицу, и был дождь. Ты раскроешь зонтик, мы пошлепаем под дождем, двое под одним твоим зонтиком.

– Хочешь пить? У меня есть вкусный сок. Принесу?

– Не хочу, чтоб вставала. Хорошо лежать. Как в Ишерах, – только небо в звездах, и море шумит.

– У меня есть черешня. Принесу? Будешь лежать и есть.

– Не хочу, чтоб ты уходила.

Он дорожил неподвижностью, остановившимся временем, недвижной далекой тучей, застывшей на подступах к городу. Этой краткой тишиной перед бурей, неизбежными злоключениями дня.

– Я совершил первые встречи, побывал у людей, которые называют себя оппозицией, – он говорил, как привык говорить с ней в прежние времена. Находил наслаждение в самом разговоре, выговариваясь и лучше понимая себя. Искал в ее ответных суждениях не прямые, но верные подтверждения своим переживаниям и догадкам. – Все эти люди сделаны из разного теста. Не понимаю, как можно испечь из них общий пирог. Одни, коммунисты, верят в Царство Божие на земле. Другие, монархисты, грезят абсолютной монархией. Те видеть не желают красный флаг и звезду. Те называют двуглавого орла чернобыльской птичкой. Мой знакомый редактор Клокотов добрый идеалист и романтик. А Красный генерал готов рубить головы. И все они не хотят меня слушать, не готовы воспользоваться моим опытом и умением. Риторы, проповедники, не расположены к организаторской конспиративной работе. А без этого нет победы!

– Зачем рубить чьи-то головы? Зачем тебе конспирация? – она протестовала, умоляла его. Вела рукой по его лбу и бровям, словно отводила дурные мысли, прогоняла наваждение. И он вслед за ее исчезающими пальцами увидел березовую прозрачную ветку, и сквозь мелкие листы и сережки голубой ветренный пруд и белую стаю уток. – Мало ты воевал? Мало боролся? Теперь ты со мной. Никто за тобой не гонится, никто не стреляет. Зачем тебе оппозиция?

– Может, я неправильно высказался. Все они прекрасные люди. Лучших сегодня и нет. Готовы жертвовать, не помышляют о личном. Но они не способны к серьезной борьбе, без которой невозможна победа. – Он не уцерживал ее проскользнувшую руку, утекавшее следом видение пруда и уток. Знал, рука ее снова коснется лба и бровей и следом вернется видение.

– Ты мне сказал, что у Клокотова познакомился с отцом Владимиром. Удивительное совпадение! Я рассказывала ему о тебе, а он: «Да я его знаю!» Он сказал, что ты на перепутье, не знаешь куда податься. Хочет повести тебя к отцу Филадельфу. Замечательный монах, предсказатель. Он тебя научит, что делать.

– Да я как-то далек от этого, – он осторожно отказывался, не желая ее огорчать. Боялся задеть в ней нечто ему непонятное, но для нее драгоценное и живое. – Далек от церкви, от Бога. Наверное, чувствую его, догадываюсь, что он есть. Но жизнь вела меня совсем другими дорогами. Вот природа – это и есть мой Бог! В нее верую, к ней обращаюсь, в ней нахожу все ответы. В ней для меня и Бог, и Родина, и бессмертие. А храм, купола? Издали смотрю, как белеет церквушка, и на сердце теплеет.

– Ты к Богу еще не пришел. Но ты обязательно придешь! Ты пережил такое, совершил такое! Одна половина твоей души сгорела, а другая ищет, на что опереться. Хочешь опереться на то, что само пошатнулось! А ты соверши над собой усилие, пойди к отцу Филадельфу. Он найдет для тебя особое слово. Ты услышишь, поверишь!

– Не знаю, – сказал он, пугаясь ее страстности, ее настойчивых уверений, которыми она уводила его от намеченной цели. – Должно быть, у меня есть моя вера или мое суеверие. На войне, например, перед боем не бреюсь. Или не фотографируюсь у борта вертолета. Или не беру с собой в бой гильзу, куда замуровано мое имя и личный номер. Обещаю кому-то, наверное Богу, если выживу, сделаю какое-нибудь доброе дело, отстану от какой-нибудь скверной привычки. Но ведь ты говоришь о другом.