
Полная версия:
Домик на дереве
– …
– Ты сделал для меня больше, чем думаешь.
– Я? – Я быстро вытер слезы, чтобы Гриша не заметил их.
– Я больше года жил как дикий зверь. В лесу. Совсем один. И я совсем забыл, что в мире еще остались добрые люди, пока не встретил тебя и твоих друзей. Ты понимаешь, что тебе было без разницы: враг я или нет. Ты просто хотел со мной дружить – а это дорогого стоит. Но в тебе, друг, ценное другое – ты ни разу не посмотрел на меня как на врага. В твоем взгляде кроме уважения, доброты, внимания и учтивости ко мне ничего не было. И это так окрыляло. Я поверил, что я обычный – нормальный! – юноша, который может жить как все обычные юноши, в любви и дружбе. Благодаря тебе, Саша, это лето было самым лучшим летом в моей короткой жизни. У меня появились верные друзья. Появилась девочка, с которой я целовался под луной. Появился лучший друг, которого я всем сердцем полюбил, как собственного брата; с другом, с которым можно говорить о чем угодно и не переживать, что ты останешься в дураках.
– Я тоже тебя люблю. – Я уже не сдерживал слезы, которые текли ручьем. – Как брата. Как человека.
Он обнял меня. По-товарищески. По его дрожащему телу я понял, что Гриша не сдерживал своих чувств. Он плакал, но плакал тихо, как настоящий мужчина: ни одного всхлипа, ни намека на рыдания, ни слов жалости к себе и к своей жизни.
– Я боюсь, – признался Гриша. – Боюсь умирать. Боюсь потерять тех, кого недавно обрел. Еще хочется пожить, помечтать, поцеловаться со Светой, покурить, поболтать в домике на дереве, поплакаться с тобой. Всего хочется в сто раз больше чем обычно. Но мое время, кажется, вышло. Придется смириться, что ничего больше не будет. Лишь тьма. Одно меня радует: когда я умру, обо мне будут вспоминать… и даже иногда скорбеть.
– Не хочу, чтобы ты уходил от нас.
– Не плачь, Саша.
– Не могу. – Я посмотрел на него. – Не могу.
– Пожалуйста, отдай мне мой подарок, – попросил он и при этом умудрился улыбнулся. – Самый ценный подарок.
– Я думал, что легко отдам тебе яд, как ни в чем не было. Но я ошибся… это ужасно тяжело… предлагать другу смерть.
– Ты предлагаешь чудесную вакцину от пыток, от боли, от унижения. И я приму ее.
– Прости, друг. – Я разжал кулак, и Гриша взял пробник с ядом. – Я всю жизнь будут об этом жалеть.
– Ты спасаешь меня. Спасаешь. – Гриша убрал пробник в штаны и предложил. – Пойдем к нашим друзьям. Я хочу с ними проститься. Хочу проститься со своей любовью.
– Лучше им не говорить…
– Не беспокойся, я знаю. Я прощусь с ними так, что они не поймут, что это прощание.
– Когда я умру, ты встретишь меня? – спросил я, снова борясь со слезами. Я все еще не верил, что сегодня этот добрейшей души человек умрет. Навсегда.
– Мы обязательно встретимся.
***
– В честь дня моего рождения, ребята, я хочу вам рассказать историю. Можно? – Гриша стоически держался, как и полагалось сильной личности, которая даже на подступах к верной смерти не опускает голову и идет только вперед. – Признаюсь, я никогда и никому об этом не рассказывал.
– Рассказывай уже, – добродушно крикнул Степан, разместившись вместе с остальными на полу, устланным старым ковром.
– На мой восьмой день рождения отец подарил мне железную дорогу, о которой я мечтал долгое время; грезил о ней и днями, и ночами. И вот я держу ее в руках, разобранную, с поездом. Я забыл обо всем на свете: остался я и моя железная дорога. Собирал я ее за пару часов, а может и быстрее; родители были восхищены моими способностями в конструировании. Итак, мой поезд трогается, пыхтит и петляет по железной круговой дороге, а я бегаю вокруг него, хлопаю в ладоши, смеюсь, прыгаю…
И вообще я на миг обретаю крылья и мне кажется, что я не бегаю, а парю по комнате. И самое ценное в этом детском воспоминание, когда поезд останавливается, я, радостный и все еще окрыленный, подбегаю к нему, чтобы снова завести, но тут я слышу смех – смех моей семьи, которые сидели на диване и наблюдали за мной, обнажая свои улыбки. И в это сказочное время меня окатывает обжигающая волна любви. Я чувствую их любовь всем сердцем и они чувствуют мою ответную любовь. Ноги сами несут меня к ним. Я прыгаю в их объятья. Мы целуемся. Мы вместе. Мы – семья: я, моя сестра, папа и мама. – Гриша весь светится, его глаза полны любовью и добротой. – И вы не поверите, ребята, глядя сейчас на вас, я чувствую то же самое. Я чувствую вашу любовь ко мне и вы чувствуете мою любовь к вам. Пускай вас слова эти не смущают, как не смущает то, что я сделал сейчас.
Гриша подошел к каждому из нас, обнял крепко-крепко, расцеловал и сказал, что любит. С особой страстью он поцеловал Свету, которая хоть и смущалась, но не противилась его взрослым поцелуям.
– Гриша, ты что, совсем рехнулся? – спросил озадаченный Степан, вытирая свою щеку, в которую его поцеловал Гриша.
– Если честно, Степка, так и есть – я сошел с ума от любви. – Гриша отошел от нас, в центр комнаты. – Саша просил меня не раскрывать нашу тайну, но мне придется нарушить обещание. Я не могу молчать. Я не хочу умирать в одиночестве.
– Что? – испугалась Настя. – Умирать?
– Я хочу умирать в объятья друзей, раз мне не удалось в объятьях моей покойной семьи, которая, я уверен, ждет меня сегодня в гости, в наш дом на Одесской улице.
– Друг, ты меня пугаешь! – Степан был встревожен, как никогда. Он обратился ко мне. – О чем он толкует? Саша?
– А? – не понял я вопроса, вытирая слезы.
– Ты что молчишь?
– Я…
– Прощайте, друзья я! – Гриша достал пробник с ядом, и не думая выпивает его. – Вот и все! Конец…
– Нет! – вырвалось у меня и я рухнул на пол, не в силах больше стоять на ногах. Моя душа была выпотрошена. Моя любовь погасла. Я на доли секунды погрузился во мрак и словно умер.
– Что он выпил? – кричал как сумасшедший Степан, обнимая умирающего Гришу. – Что ты выпел?
– Лекарство, – ответил Гриша.
Это были его последние слова.
Гриша не мучился. Одна затяжная конвульсия, сковавшая все его тело, крик, вырываемый из жерла боли, глаза, залитые слезами, улыбка, скошенная от гримасы боли – и тихая смерть. Когда его тело обмякло, а голова легла на Степкино плечо, я засмеялся как ненормальный, глядя на перекошенные от ужаса лица друзей, а потом разрыдался, представив, как тьма пожирает его невинную душу. В те минуты скорби, я знал, что лишился часть сердца, которое любило Гришу.
Я потерял больше чем друга, я потерял себя.
***
Света с Настей еще долго оплакивали Гришу, мы же со Степаном прибывали в каком-то исступление: ни слез, ни боли, ни горечи – ничего, кроме оглушительной пустоты.
– Откуда у него яд? – спросил Степан, глядя на безжизненно тело Гриши, покоившееся на скамье.
– Я дал ему, – признался я, теребя в руках влажный от слез платок.
– Ты… зачем?
– Это был единственный выход.
– Единственный.
– Чтобы умереть счастливым, – добавил я и уставился на Степана. – Я виноват в его смерти. Я протянул ему яд. Я своровал яд из дома. Я все спланировал. Я. Ты осуждаешь меня?
– Нет. – Молчание. – Мне бы не хватило духа сделать то, что ты сделал.
– Спасибо. – Я сжал его руки. – Надо похоронить Гришу. Что бы все было честь по чести.
– Думаешь, мы сможем?
– Я смогу. И ты сможешь. Без тебя мне не справиться.
– Черт! – выругался Степан, весь побелевший и измученный. – И где мы его захороним?
– В саду, под яблонями.
Сначала мы не хотели привлекать к захоронению Гриши слабый пол, думая, что им достаточно на сегодня, но они сами настояли нам помочь, убедив, что без их помощи у нас ничего не выйдет.
Раздобыв две лопаты и ломик, мы со Степаном пошли копать могилу. Эти временем Настя и Света переодели Гришу в чистую одежду, расчесали волосы, отмыли грязь с его чумазого лица.
Закончив выкапывать могилу, мы были так вымотаны, что еле как держались на ногах. Мы знали, что копаем могилу для друга, это и больше всего выматывало, угнетало, изводило и пугало.
– Как тяжело, – признался Степан, закуривая последнюю сигарету.
– Да.
Выкурив одну на двоих сигарету, мы пошли в дом, где обнаружили вновь растроганных девчонок.
– Пора, – тихо объявил Степан.
– Вы считаете правильным, что мы сами закапываем Гришу? – вдруг спросила Настя.
– Неправильно будет, если мы оставим его здесь и уйдем, – ответил я, чувствуя, как подкатывает комок к горлу. – Человек умер, его необходимо закопать. Кроме нас у него никого нет.
Мы положили Гришу в могилу; я держал за ноги, Степан – за плечи. И не знали, что нужно говорить в таких случаях.
– Покойся с миром, Гриша. Мы тебя любим, – первая сказала Настя и заплакала, уткнувшись в Светино плечо. Света ее обняла и тоже не смола сдержать слез.
– Я тебя не забуду. – Я положил в могилу рядом с ним подарки, которые мы подарили ему. – И обещаю навещать тебя как можно чаще.
– Пока, Гриша, ты был классным другом. – По щекам Степана текли слезы, но он не плакал. Он посмотрел на меня и кивнул; мол, пора начинать погребение.
Я ничего не сказал, просто взял лопату и начал закапываться Гришу.
Когда мы закончили, Настя со Светой возложили на могилу свежие цветы, сорванные в саду Гриши, – и мы помолились, как могли и как умели.
– И что теперь? – спросил Степан.
– Пойдем домой, – ответил я, и мы побрили в каждый свой дом, не сказав больше ни слова.
Глава 9
Больно вспоминать; сердце жалобно покалывает, напоминает, что это произошло со мной, а не с кем-то другим – моя боль, моя вина, моя трагедия, моя жизнь.
Со смерти Гриши пробежало не одно десятилетие, которые изменили мир до неузнаваемости, а я вспоминаю тот день так отчетливо, словно не было этих лет, минувших в туман прошлого. Словно я все еще двенадцатилетний мальчик, а не старик, который знает, что жизнь это не только победы, но и поражения, перемешанные горечью от постоянных разочарований.
Странно? Нет, вполне нормально. Странно другое: меня часто посещает мысль, что после смерти Гриши меня накрыла тьма, пустота – и поглотила с потрохами, не дав вырваться из оков.
Я действительно изменился; замкнулся в себе, стал скрытым от общества, наслаждаясь одиночеством, при этом не чувствуя себя обделенным или несчастным. Что-то во мне надломилось, умерло и не торопилось воскрешаться. Я по сей день чувствую ответственность и чувство вины за то, что я сделал; от этого не убежать, как бы я не старался.
Но я отвлекся. Кому интересны мои страдания и переживания? У каждого человека такого добра на целый багаж соберется, а у кого-то еще и на повозку, запряженную лошадью.
Вы уже догадались, что званый ужин провалился. По крайней мере, по меркам моего отца, который был уверен, что ход событий пойдет по его сценарию, но, увы, не сложилось; мне все-таки удалось его обхитрить, обставить и выставить полным дураком, ждущим триумфа, а в итоге получавшим плевок от собственного сына.
– Где же твой друг? Он не придет? – самодовольно спросит он и ехидно улыбнется.
– Нет, – отвечу я, не глядя в его глаза.
– А почему?
– Случилась трагедия, – скажу я и заплачу; по-настоящему, искренне.
– Что ты нюни распустил как девчонка, – злиться он и хочет мне врезать, но правила этикета не дают ему этого сделать; родитель Светы наблюдает за нашим разговором. – Что случилось? Какая трагедия?
– Он умер.
– Умер? – Отец смеется, а я злюсь; хочу броситься на него с кулаками.
– Нет.
– Так умер или нет?
– Я убил его, – шепчу я. – Чтобы ты не смог убить.
Отец молчит, бросает взгляд на отца Светы, который пожимает плечами, потом смотрит на меня, на мою улыбку, расползающуюся на моем лице – и все понимает без лишних слез. Бросается к телефону, звонит кому-то, по мере разговора на его лице застывает звериный оскал. Когда кладет трубку, минут пять молчит (может быть меньше, в тот миг стрелки часов застыли, перестав двигаться) и лишь потом спросит:
– Кто закапывал? Ты? Или вся ваша шайка участвовала в похоронах?
– Ты о чем, отец, говоришь? Не понимаю…
– Все ты понимаешь! – рычит он; от его рыков вздрагивает Света, ее отец выкатывает глаза, вот-вот и они выпрыгнут из орбит. – Отвечай!
– Он умер вчера. Похороны будут завтра.
Отец сжимает кулаки; видно, что его потряхивает. Подходит ко мне, опускает на мое плечо свою ручищу и начинает сдавливать; мне больно, но я не подаю вида, молчу.
– Не зли меня лучше. Побойся Бога.
– Бога буду бояться. А тебя – нет, потому что ты не Бог.
Он ударяет меня. Терплю. В глазах слезы, но не от удара, а от того, что закапывал друга – «Дитя тьмы».
К нам подходит отец Светы, просит моего разгневанного отца успокоиться и уводит его от меня.
– Что на тебя нашло? – спрашивает он. – Зачем сына бьешь?
– Потому что заслужил. Он заслужил, чтобы его вздернули на площади Силина.
– Ты ополоумел такое говорить!?
– Он убил своего друга и закопал. Как тебе такое?
– Гришу?
– Да.
– Никого я не убивал и не закапывал. Гриша умер от пневмонии.
В тот воскресный вечер отец рвал и метал. И как только я остался в живых, сам не понимаю? Кошмарный вечер с бесконечными допросами, побоями, унижениями и с закономерным финалом: отец вырубил меня, врезав несколько раз по лицу.
Зато утром, воскресным и солнечным, я проснулся несломленным, как рассчитывал отец, а наоборот: сильным и здоровым, с крепким внутренним стержнем, способным вытерпеть любые капризы судьбы.
Я повзрослел.
Глава 10
После событий, описанных ранее, моя жизнь, как вы уже догадались, круто изменилась, повернув на сто восемьдесят градусов. Отец, знающий, что я однажды перешел ему дорогу и уверенный, что перейду и впредь, избавился от меня, как от угрозы. Он лишил меня семьи, друзей, домика на дереве, вычеркнул, не спросив меня, мою привычную жизнь и все, что я любил и чем дорожил – отец отправил меня в частную школу-интернат, весьма богатую и престижную, которая находилась в другом городе, в двух ста пятидесяти километров от моего дома. Не близко.
Я приезжал домой только во время каникул, по немногочисленным праздникам и когда того требовал отец, то есть я практически отсутствовал дома, соответственно встречался с друзьями я крайне редко. За такие долгие годы разлуки терялась связь, которая объединяла нас, закоренелых друзей, нашедших в себе силы, чтобы захоронить «Дитя тьмы». Мы жили разной жизнью, и ничто нас больше не связывало, кроме прошлого, которые мы хотели благополучно забыть (жаль, что прошлое нас не забывало). Новые друзья, новые интересы и увлечения, новые путешествия, проблемы, удары судьбы, успехи и победы. Мы стали чужыми, потерявшими во времени себя, но продолжали встречаться, общаться, хотя разговор, как бы мы не пытались, не клеился. А говорить о домике на дереве не было никаких сил да и желания; кстати, домик умер вместе с Гришей, по сей день он так и гниет в одиночестве, оставшись без хозяина.
Со Степаном мы поддерживали связь до окончания школьной скамьи; он окончил школу твердым ударником. Когда в Романдию ворвалась Гражданская Война, я потерял связь со Степаном, это и неудивительно, он вместе с родными уехал за границу подальше от крови, боли и низости человеческих душ, которые в военных условиях забывали о человечности и напоминали стадо диких животных. После войны наша связь вновь возобновиться и не закончиться, я надеюсь, до конца моих дней.
С Настей наша связь оборвется на второй год после смерти Гриши. В первый год мы клялись друг другу в любви и обещали, что будем любить, невзирая ни на что. Я наивно полагал, как и она в общем-то, что наша любовь – на века. Как же мы ошиблись в силу своего юного возраста, не имеющего опыта за плечами. Она влюбилась в другого мальчишку, я – в другую девчонку. И мы просто забыли друг о друге, словно никогда не были знакомы, перестав писать письма и общаться. Мы потерялись в круговерти жизни, в ее бесконечных днях, рождающих в людях новые стремления, мечты, новую для их душ страсть и влюбленность, перерастающую в любовь, в дружбу, в партнерство.
Когда Настя умерла от пневмонии в возрасте шестнадцати лет, я, конечно, расстроился, пару дней не спал, все думал о ней, но, как бы это не прозвучало жестоко, я не горевал. Я не черствый и не холодный, просто она умерла для меня в тринадцать лет, когда не ответила на мое письмо и когда призналась, что влюбилась в другого.
Со Светой я не общался вообще, и честно говоря, что с ней сталось, я не знаю. Говорят, что она погибла во время Гражданской Войны; подорвалась на мине, когда вытаскивала раненого брата из городских руин. Но насколько это правдивая информация, я не ручаюсь. Мне хочется верить, что она жива и здорова, что у нее есть любящий муж, много красивых детей и столько – и даже больше – внуков.
Сказка? Да и пусть! Все лучше, чем погибнуть на никчемной и безжалостной войне, когда свой же народ истребляет сам себя, когда брат восстает против брата, когда друг против друга, когда отец против сына или наоборот. Я сейчас говорю о себе и о том, что я сделал: я убил собственного отца, узнав, что он хладнокровно расстрелял десять детей и шесть женщин, мужья и отцы которых боролись за демократию, шли против нацистов и их свинской политики.
Не хочу вспоминать о Гражданской Войне, это было страшное время. Мои раны продолжают кровоточить и ныть, напоминая о содеянных поступках, за которые мне стыдно в мирное время. Но зато мне не стыдно в том, что мы изгнали из своей страны фашизм – и это главное. Мы, люди моего поколения, сделали невозможное, мы избавили мир от чумы и стали жить, как и полагается, в мире и согласии, в любви, забыв о таких страшных словах, как национализм, расизм и диктатура.
Я еще хотел рассказать о своей судьбе, о судьбе Степана, но в последний момент передумал, решив закончить историю воспоминаниями о нашей последней встрече со Степаном на Гришиной могиле.
***
– Ты пришел, – сказал я.
– Я не мог не придти, – ответил Степан.
Я смотрел на него и не верил собственным глазам: передо мной стоял Степан, закутанный в длинное стеганое пальто и в ворсистый шарф пепельного оттенка; головного убора у него не было, отчего ветер немилосердно взъерошивал его седые волосы. Его исхудалое лицо, изборожденное морщинами, осталось таким же приветливым и веселым; бледно-голубые глаза все также блестели, а улыбка и вовсе не изменилось, даже похорошела от вставных ровных зубов. И вообще, он выглядел на удивление бодро и свежо – это в шестьдесят-то семь!
Я не видел друга пятнадцать лет, поэтому неудивительно, что дал волю чувствам и прослезился, а потом обнял его, да так крепко, что тот закашлял.
– Извини.
– Ничего. – Степан продолжал кашлять. – Я рад, что ты рад меня видеть.
– Я тебе всегда буду рад.
– Это взаимно. – И снова приступ кашля. – Ох уж этот чертов старческий кашель, будь он неладен!
– Нужен платок?
– Не откажусь.
– Держи, – я протянул Степану белый чистый платок.
– Спасибо. – Степан вытер губы и сказал. – Ты неплохо сохранился, товарищ.
– Современная медицина творит чудеса, – пошутил я и мы засмеялся.
Степан лукавил, я выглядел старше своих лет; всему виной тяжелая жизнь, которую я доживал с гордо поднятой головой, с достоинством. Лицо сплошь усеяно ужасающими шрамами, которые я отчасти прятал под седой бородой; правый глаз отсутствовал и скрывался за черной повязкой; голова вся в обширных ожогах, как и шея. Ко всему этому я горбился и хромал (одну ногу ампутировали во времена Гражданской Войны; там же я получил остальные ранения).
– А если серьезно: ты как?
– После смерти жены немного сдал, – признался я. – Без нее как без солнца. Знаешь, наивно полагал, что со временем будет легче. Стало только хуже.
– Сочувствую.
Я взглянул на яркое солнце и сощурился.
– Верю, что ей лучше там, чем здесь.
– Думаешь, после смерти будет иная жизнь?
– Надо же во что-то верить.
– А как же Бог?
– Бог в моем сердце.
– Понятно.
– А как твое семейство поживает?
– Жена, слава богу, жива, здорова. Все еще любит меня, что меня всегда удивляет. – Степан хохотнул. – Дети тоже не хворают, как и внуки, и правнуки. Даже не вериться, что я стал прадедом!
– Поздравляю!
– Издеваешься?
– Немного. – Я улыбнулся другу, с которым было все так же легко общаться, словно не было тех лет, когда наши судьбы шли порознь. Словно нам снова по двенадцать лет – и мы самые лучшие друзья на свете. – Если честно, я завидую тебе. У меня так и с детьми не сложилось. Мне просто не понять какое это счастье стать отцом и дедушкой.
– Да… война забрала у тебя слишком многое.
– Такова цена за свободу.
– Великая цена.
– Война освободила миллион чужых детей – и не только детей – от нацизма.
– Что верно, то верно.
Мы задумались, каждый о своем. Я о днях, забранных в дымку кровопролитной войны, когда я убивал романдцев ради романдцев; Степан же думал обо мне, о том, как мне тяжело приходиться; жить одному, без родных и помощи – хуже некуда.
– Жаль, что Настя не придет сегодня, – сказал Степан.
– Очень жаль. – Я посмотрел в его глаза. – Она была отличной девчонкой.
– Она тебя любила, – заметил Степан.
– Меня одного.
– И зачем я только вспомнил. – Он сразу же заметил, как погрустнел я. – Черт!
– Иногда мертвых надо вспоминать, чтобы не забывать.
– Пойдем?
– Не возражаю.
Мы сошли с дороги, и пошли в лес; туда, где захоронили «Дитя тьмы».
– Отрадно, – сказал и замолчал Степан, глядя на окружающий мир, чарующий и умиротворенный.
– Отрадно?
– Что тут ничего не меняется. Все по-прежнему, словно время над лесом не властно.
– Это точно. Еще бы в городах ничего не менялось, вообще было бы здорово.
– Тоже чувствуешь себя древней развалиной, которой не место в фальшивом глянце современности?
– Еще как, – ответил я. – Я ни черта не понимаю, куда мы катимся.
– В цифровую реальность.
– Мне даже эти слова тяжело понять.
– Раньше было все проще.
– Зато раньше был нацизм.
– Тоже верно. Пускай уж роботы расхаживают по парку, чем отряд ЦЦ, ищущий армях.
– Демократ?
– Либерал, – ответил Степан и рассмеялся. – Ты снова издеваешься?
– Совсем чуть-чуть. – Я улыбнулся другу и прикоснулся к листочку березы, который был влажный от росы. – На седьмом десятке ты не изменил своего отношения к политике?
– Нет. И не собираюсь. А ты?
– Мог и не спрашивать. Политика – это сухой колодец, который давно исчерпали.
– Выражайся нормальным языком. Политика – это хрень собачья.
– Пускай будет так. – Я улыбнулся. – Твоя правда.
– Долго еще идти?
– Забыл дорогу?
– Не удивляйся, я давно не был здесь.
– Скоро придем. – Я взглянул на ручные часы. – Я каждый год сюда приезжаю.
– Ты не меняешься.
– Уже поздно меняться. Какой есть, такой есть.
– Ты всегда был сильнее меня.
– Думаешь?
– Ага. – Степан вытер платком лоб, покрывшийся капельками пота. – Мне бы не хватило духу каждый год приходить сюда. К Грише. Сердце бы не выдержало.
– Мне наоборот легче на душе…
До самой могилки мы шли в молчании, слушая мелодичное пение птиц, прячущихся в кронах берез, рябин и сосен.
Могилка была ограждена деревянным полуметровым забором, который я обновил несколько лет назад; деревянный крест украшал нарисованный автопортрет Гриши, спрятанный в стеклянную рамку; прошлогодние искусственные цветы пригнул ветер к сухой земле; повсюду поросла трава с голубыми васильками; со скамьи в некоторых местах облупилась краска.
– Крест поменял? – спросил Степан.
– И забор.
– И нарисовал Гришу здорово.
– Не я, моя жена.
– Очень похоже. – Глаза Степана сверкнули. – Ну, здравствуй, Гриша. Как дела? – Молчание. – Давно мы не виделись. Прости, что раньше не приходил. С днем рождения. Покурим?
Степан извлек из кармана пальто пачку сигарет, одну положил на могилку, вторую сжал в губах и закурил, третью предложил мне; я не отказался от соблазна и засмолил, хотя бросил курить несколько лет назад.
– Плачешь? – спросил я у Степана.
– Да. Хреново мне. Сразу в памяти всплывает тот день, когда мы похоронили его.
– Такие дни не забываются.
– Не забываются. И как нам только хватило смелости?
– Мы были детьми.
– Вот именно – детьми! – вскрикнул Степан.
– Мы делали то, что нужно было сделать. Мы похоронили, как того требовали правила.
– Мы хоронили, потому что не было выбора.
– Мы говорим об одном и том же.
– Возможно. – Степан не выдержал и вытащил из соседнего кармана чекушку коньяка. – Давай выпьем и будем траву убирать.
– Давай, – согласился я.
Справившись с вездесущей травой, мы присели отдохнуть на скамью. Оба тяжело дышали. Степан хрипел и кашлял, я одной рукой вытирал пот со лба, а второй – держался за спину, которая ныла и которая в последние годы не жаловала работу, где нужна была физическая сила.