banner banner banner
Горькая жизнь
Горькая жизнь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Горькая жизнь

скачать книгу бесплатно

Горькая жизнь
Валерий Дмитриевич Поволяев

Сибирский приключенческий роман
События, описанные в романе «Горькая жизнь», действительно произошли после войны в одном из сибирских лагерей. Несправедливо осужденные бывшие фронтовые разведчики подняли восстание. Но кто они и скольким удалось спастись от преследования? Об этом, опираясь на немногие сохранившиеся документы и свидетельства очевидцев, и постарался рассказать известный мастер отечественной прозы и знаток сибирского края Валерий Поволяев.

Валерий Поволяев

Горькая жизнь

Знак информационной продукции 12+

© Поволяев В. Д., 2018

© ООО «Издательство «Вече», 2018

* * *

Китаеву часто снился голодный, холодный, насквозь, до костей, промерзший, изуродованный чужими снарядами Ленинград. В Ленинграде Китаев пережил то, чего, наверное, мало кому доводится пережить – блокаду.

Даже во сне, когда он видит двух или трех исхудалых, похожих на тени женщин, волокущих за собою санки с трупом, чтобы оставить тело дорогого человека на площадке, откуда его солдатский грузовик – старенькая, с надрывным голосом полуторка – увезет на кладбище, в братскую могилу, Китаеву делается плохо – начинает замирать, тормозить свой бег сердце и становится трудно дышать. По коже ползут колючие мурашки, он их ощущает даже во сне, ворочается на жесткой вытертой подстилке.

Просыпаться нельзя, нужно еще чуть поспать, поднакопить силенок, иначе на тяжелой работе не выжить, поскольку в шесть часов утра у входа в барак загромыхает железный лемех, по которому, целя в самый низ звонкого бока, ударят обломком старого коленчатого вала, изъятого из раскуроченного мотора «Уралзиса», возившего охранников, и тогда о сне можно будет только мечтать.

Сон переместится в разряд воспоминаний.

Поэтому приходилось досматривать жуткие блокадные видения, видеть серый, шевелящийся под напором мороза снег, серое небо, серые разбитые улицы, которые были завалены сугробами, а расчистить их у людей не хватало сил, так что судьба у улиц была одна – быть грязными, забитыми мусором, льдом, снегом до весны, а там солнце пригреет, приберет, помоет улицы, приведет в порядок и весь мусор с талой водой сбросит в каналы.

Выжить в Ленинграде многим помогали бытотряды, – их создавали при райкомах комсомола, – в первую, самую лютую блокадную зиму они хоронили мертвых, во вторую подсобляли ослабшим – носили воду, хлеб, топили железные печушки-времянки, затыкали пробоины, оставленные снарядами. В третью зиму блокада уже была прорвана.

Китаев сам был бойцом бытотряда, каждый вечер отчитывался за свою работу, писал секретарю райкома донесение – спас столько-то человек… И преувеличения в этом не было – на счету бойцов бытотрядов ежедневно оказывались десятки, а то и сотни спасенных людей, в основном, старых.

Дом, где жили Китаевы, постепенно вымирал – от голода, от холода, от ран. По опустевшим квартирам гулял ветер, углы стен промерзали насквозь. Когда допекали морозы и обогреваться было нечем, из пустых квартир этих волокли все, что могло гореть – книги, мебель, тряпки, портьеры; выколупывали паркет, срубали двери… Страшно было. Даже на фронте не было так страшно, как в городе.

Семья Китаевых дружила с другой семьей – Голубевых, живших через стенку, хотя и в соседнем подъезде – несмотря на разные подъезды, стенка у них была общей. Голубевых было трое – мать Екатерина Сергеевна, ученый человек, известный в городе исследователь морских течений, в том числе и балтийских, сын Трофим, пошедший по стопам покойного отца и ставший железнодорожником, и жена Трофима Вера, работавшая в обувной промышленности, в управлении и, видать, бывшая там приметным лицом – всегда щеголяла в новых модных туфлях, сшитых по заказу в экспериментальном цехе обувной фабрики «Скороход». И ей было, чем щеголять, – на достойных ножках «скороходовские» туфли смотрелись не хуже итальянских. Была Вера Голубева броской блондинкой с искристыми глазами и чувственным ртом. Многие считали, что Трофиму она не пара, хотя сам Трофим так не считал.

В конце января сорок второго года, в самую мучительную пору, когда от голода, кажется, уже вымер весь Ленинград, в дверь квартиры Китаевых раздался стук. Сам Володя Китаев, согнувшись в три погибели над хлипкой жактовской печушкой, жарил блинчики из горчичного порошка. Никаких других продуктов в доме не было, только горчичный порошок, да и тот Володина мама достала случайно. Блинчики из него получались, естественно, никакие, но если пару дней порошок повымачивать, постоянно меняя воду, то часть горечи из него уйдет и тогда можно будет лепить блинчики. Чтобы блинчики не подгорали, опытные блокадники жарили их на воде, либо машинном масле.

У Китаевых было немного масла – перед войной купили целую поллитровку, чтобы смазывать ножную швейную машинку, – у Голубевых был знатный «Зингер» – теперь это масло пригодилось для других целей. Сегодня Володя жарил на нем горчичные блинчики. Сизый чад хлопьями плавал по кухне. Мать, конечно, пожарила бы лучше, но она, ослабшая окончательно, лежала на постели и не поднималась.

Поначалу Китаев стука не услышал – сам слаб был и почти оглох на оба уха, а потом услыхал и, поморщившись недовольно – слишком уж от важного дела его отрывали, – пошел открывать дверь.

На пороге стояла Вера Голубева, опухшая, с серым лицом и тусклыми, словно бы погасшими глазами.

Китаев поклонился ей:

– Здравствуйте, Вера!

– Я пришла попрощаться, – тихим, лишенным всякого выражения голосом произнесла соседка. – Екатерина Сергеевна и Трофим умерли…

– Господи! – невольно вырвалось у Китаева.

– Их больше нет, – у Веры дернулась голова, будто ее пробил электрический ток, – тела я отвезла на кладбище, – в горле у Веры что-то булькнуло. Это были слезы.

– Господи! – вновь вырвалось у Китаева.

– Квартиру я забила досками, чтобы никто не забрался. Ежели что, присмотрите за ней, пожалуйста.

– Присмотрим обязательно, – тут голос у Китаева сорвался, что-то с ним произошло, он не мог больше говорить – слишком ошеломляющей была новость о смерти соседей.

Впрочем, в блокадном Питере, как на фронте, человек, узнавая о чьей-то смерти, почти ничего не ощущает… Линия фронта проходила совсем рядом с городскими кварталами, до окопов можно было добираться на трамвае – прямо на передовую ходил вагон, соблюдал расписание. В Ленинграде со смертью были также хорошо знакомы, как и на Пулковских высотах, и на Невском пятачке, и на Ладоге, и среди проломов во льду «дороги жизни»…

Немцы обстреливали Ленинград по одиннадцать часов в сутки, снарядов не жалели, но от голода людей все равно погибало больше, чем от обстрелов.

– Как же так, как же так? – у Китаева прорезался зажатый голос, – немного отпустило, – собственно, это даже не голос был, а шепот, незнакомый, какой-то дребезжащий, ржавый, – Екатерина Сергеевна и Трофим умерли, а мы и не знали.

– Ничего не поделаешь, – пожала плечами Вера. – Это жизнь.

– Это не жизнь, а смерть, – поправил ее Китаев.

Когда Вера ушла, уже не хотелось ни есть, ни блинчики жарить – Китаевым овладело странное, знакомое многим голодным людям равнодушие, когда ничего не хочется, ничто не привлекает внимание, весь мир, все предметы вместе с воздухом бывают окрашены только в один цвет – серый, – и человек ничего не ощущает, даже боли.

Несколько минут Китаев соображал, сообщать больной, ослабевшей от голода матери о смерти соседей или нет, и в конце концов решил не сообщать – пусть вначале поднимется на ноги, а там видно будет. Подцепил плоской деревянной лопаткой несколько блинчиков, скинул их в тарелку, проковылял в соседнюю комнату.

– Мам, поешь, – протянул тарелку исхудавшей, со светлыми проваленными глазами матери. – Сейчас кипяток будет готов… Поешь.

– Кто приходил? – неожиданно спросила мать. Китаеву казалось, что мать так же, как и он, от голода ничего не слышит, но мать засекла приход соседки.

– Вера приходила, – неохотно сообщил он.

– Чего хотела?

– Да я, собственно, так ни шута и не понял, – попробовал схитрить Китаев, но мать подняла правую руку, пошевелила синеватым холодным пальцем из стороны в сторону.

– Не ври, Володя, – сказала. – Ты не умеешь это делать.

– Да не вру я, мам.

– Врешь. Умерла Екатерина Сергеевна, а ты от меня решил это скрыть. Зачем? – голос у матери был спокойным, сухим, ничто в нем не выдавало особого волнения.

– Мам, у тебя чего, прорезался слух?

– Он у меня и не пропадал.

Китаев согнул неловким крючком палец, показал его матери:

– Загибаешь, мама. Слух у тебя пропадал, но сейчас восстановился. А чтобы он не пропал у тебя снова, съешь пару блинцов.

Мать вдавилась головой в подушку, в горле у нее возник и тут же исчез слезный взрыд.

– Жалко Катю, – произнесла она сухо, бесплотно как-то, – жалко Трофима, – во рту у нее снова возник и исчез взрыд. – Значит, Вера осталась одна… – над лицом матери появился легкий парок, несколько мгновений повисел неподвижно, затем неторопливо растаял. – Куда она направилась, не сказала?

– Сказала. К родственникам. Больше ей деваться некуда.

Мать закрыла глаза, давая понять, что на дальнейший разговор у нее нет сил.

– Мам, ты съешь блинчик, – попросил Китаев, – хотя бы один.

– Не могу, – мать открыла один глаз, тусклый, измученный. Второй глаз не открывался, он залип, – слишком уж они горькие, эти деликатесы.

– Других, мам, нету, – Китаев вздохнул. Мать все время держалась, вела себя мужественно, не жаловалась, стоически переносила и голод, и холод, но вот сейчас, когда заболела, что-то в ней надломилось – начала капризничать. – Чтобы было не так горько, тебе подарок, – Китаев сунул руку в карман и достал кусочек сахара.

Маленький, темный, казавшийся запыленным кусочек сахара. От удивления у матери открылся второй, залипший глаз.

– Держи, мам, – Китаев сунул ей сахар в жесткую, заскорузлую руку, – сейчас я тебе кипятка дам. Только съешь хотя бы пару блинцов, пожалуйста.

Мать согласно кивнула. Сахар ей не помог – на втором блинчике она споткнулась. Пожаловалась:

– Они не только горькие, но и керосином пахнут.

– Это, мам, от машинного масла. Больше жарить не на чем, – голос Китаева был тих и терпелив, исполнен сочувствия – он боялся, что мать умрет. Ей бы сейчас чего-нибудь мясного, котлетку, а еще лучше – пару котлет, и за котлетами, конечно, можно было пойти на рынок, но…

На рынок ходить было опасно – там разные усатые старухи с раздобревшими лицами торговали мясными изделиями… Из человечины.

Семья из соседнего дома купила десяток котлет, – точнее, выменяла их на перстень с сапфиром, – и в одной из котлеток обнаружила человеческий ноготь.

На Пискаревском кладбище дежурит специальный патруль, останавливает всех, кто выходит с кладбища с сумками. Если в сумке обнаруживает мясо – расстреливает без суда и следствия, без всякого разбирательства. Говорят, таков приказ самого Жданова.

– Поешь, мам, – терпеливо упрашивал Китаев, но мать отказывалась, двигала по подушке головой и плотно стискивала губы.

В голоде такое случается: наступает момент, когда человеку не хочется есть, ему кажется, что он сыт, любая пища, которая попадает в поле зрения, не нравится… Наступил такой момент и у матери.

– Не капризничай, мам, – просил Китаев, но мать еще крепче сжимала рот и на просьбы сына не реагировала.

Китаев расстроился, заморгал часто – был готов заплакать, молил Бога, чтобы мать не умирала, потянула еще немного. И Бог услышал мольбу человека – наутро мать приподнялась на постели, огляделась. Китаев опустил ноги с кровати, окунаясь в утренний холод, как в кипяток, навис над ожившей матерью:

– Тебе плохо?

В дрожащем сером воздухе лицо матери расплывалось, опухшие щеки беспомощно висели, будто ошмотья, подглазья тоже висели… Раньше Китаев даже предположить не мог, что от голода человек может полнеть, – оказывается, может. Впрочем, нездоровая полнота эта называлась опуханием. Сам Китаев, например, боялся заглянуть в зеркало и увидеть там вместо себя незнакомого человека.

– Не поднимайся, мам, – попросил он.

– Мне уже лучше, – сказала мать.

Ей действительно сделалось лучше: те блинчики, от которых она упрямо отказывалась вчера и которые ей тщательно сберегал Китаев, сегодня пошли, что называется, влёт – мать съела их с удовольствием.

Дело пошло на поправку. Видать, имелся кое-какой запас в истощенном организме, раз у матери появилось второе дыхание, а вот Китаев чувствовал себя хуже, чем вчера, много хуже.

На следующее утро уже не сын ухаживал за матерью, а мать за сыном – взяла ведро с привязанной к дужке веревкой и пошла на улицу за снегом.

– Аккуратнее, мама, – просипел ей вслед Китаев, – не поскользнись.

Если бы имелись силы, неплохо было бы сходить за водой на Неву – слишком уж дерет горло пресная снеговая вода, в ней нет никакого вкуса, от живой речной воды она отличается разительно, – но сил не было, поэтому приходилось приносить в дом снег и растапливать его.

Мать приподняла руку – поняла, мол, – и исчезла за дверью.

С делом этим она справилась успешно – принесла ведро снега с верхом, притоптанным ладонью, чтобы не рассыпался, умело разожгла колченогую железную печушку, кинув в нее десяток паркетин, выломанных в опустевшей квартире, расположенной этажом выше, и когда в нутре печки затанцевало, звонко защелкало, заухало пламя, поставила ведро на прогнутую прямоугольную спину «отопительного прибора».

– Молодец, мама, – едва слышно прошептал Китаев. – За это ставят пять баллов.

Где-то далеко, плохо слышная отсюда, из квартиры, завыла сирена, а в круглой, склеенной из плотной черной бумаги радиотрансляционной тарелке также кто-то ожил, и через несколько секунд послышался бесстрастный размеренный звук метронома.

Когда выли сирены, в Ленинграде ожидали немецких самолетов – прорвались, значит, гады к городу. Когда же начинал работать метроном – готовились к обстрелу: фрицы, выпив кофе, надевали на лапы двухпалые рукавицы и вставали к орудиям.

Обстреливали они Питер методично, долго, но обстрелы были менее противны, чем налеты бомбовозов. По вою снаряда всегда можно было понять, куда он направляется, какого калибра и вообще, твой он или нет, а вот авиационная бомба – существо непредсказуемое, никто никогда не определит, где она упадет. Китаев прислушался к метроному, свернулся, как в детстве, калачиком, – метроном и вой сирены означали, что город будут и снарядами обстреливать, и бомбить с самолетов, все одновременно.

Вскоре послышались взрывы. Раздались они недалеко, кварталах в трех от дома Китаевых, но ни мать, ни сын не обратили на них никакого внимания: к смерти Ленинград привык.

Через несколько часов и сирена прекратила выть, и метроном утих – наступал тяжелый, давящий зимний вечер…

Спустя два дня мать, сидевшая у печушки в расслабленной позе, неожиданно вскинулась, лицо у нее напряглось и она, сопротивляясь некой странной догадке, возникшей в мозгу, неверяще покачала головой.

– Не могу ничего понять, – пожаловалась она сыну. – У меня что, галлюцинации начались?

– Ты чего, мам, – сын обеспокоенно приподнялся на постели, – чего случилось?

– Мне кажется, в квартире наших соседей, у Голубевых, кто-то находится. Или это галлюцинации? Но как галлюцинации могли пробраться сквозь стенку, а?

– Не знаю, – неуверенно отозвался сын, – надо послушать.

Хоть и проходили звуки через стенку едва приметно – их почти не было, а Китаев все-таки сумел различить слабый кашель и глухой, очень далекий стук – на пол что-то упало… Китаев позвал мать.

– Мам, там действительно кто-то есть.

– А я о чем говорю?

– Что делать?

– Надо посмотреть, что там происходит. Пойду…

– Я с тобой.

– Не вздумай! Не поднимайся, лежи!

– Нет, мам, одну тебя я не отпущу. А вдруг там грабители? – Китаев ощутил, как по телу у него поползла колючая сыпь, ему сделалось холодно – ну словно бы кто-то напихал под одеяло льда и несколько кусков прилипли к груди и животу. Он с шипеньем втянул в себя воздух.

– Господи, Володя, у Голубевых же нечего брать… Как и у нас – тоже нечего брать. Ни мы, ни они не имеем ни фамильных драгоценностей, ни золота в монетах, ни бриллиантов в шкатулках… Надо все-таки посмотреть, что там происходит.

– Погоди, мам, – Китаев, сипя, спустил на пол ноги в носках, в которые были заправлены штанины старых шевиотовых брюк. – Я с тобой.