banner banner banner
Горькая жизнь
Горькая жизнь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Горькая жизнь

скачать книгу бесплатно

– Влюбился – не влюбился – это дело такое… Как в анекдоте про дистрофика, которого чуть не раздавила муха. А зечку эту надо было выручать. Если бы она не поднялась, то через пару дней валялась бы в общей могиле.

– Тут ты прав, – хмуро кивнул Егорунин. – Настолько все просто, что в рай отправляют, даже не спрашивая, стоишь ты в очереди к Всевышнему или нет. М-да-а… А чего дистрофик – с мухой не совладал?

– Лежит дистрофик в больнице, мается от слабости, тут ему на грудь муха садится. Дистрофик морщится, пробует ее согнать, наконец поднимает руку. «Кыш, проклятая собака! Всю грудь мне истоптала».

– М-да, было бы смешно, если бы не было так грустно, – хмуро заметил Егорунин.

– Есть еще один анекдот. Сочинили дистрофики, вышедшие из концлагеря.

– Анекдоты могут продлевать жизнь, – философски заметил Егорунин. Подцепил крюком шпалу, подтащил ее к ложу. – Понял? Рассказывай!

Вздохнул Китаев – сил даже на анекдот нет. Егорунин это понял, задрал голову вверх, так, что кадык выступил на шее остроугольным кирпичом, промокнул рукавом пот, просипел натуженно:

– Если нет сил – можешь не рассказывать.

– Стоят два мужика, уцелевшие в Освенциме, держатся руками за стенку. Неожиданно у одного из них в глазах появляется блеск и он говорит другому: «Ну что, сегодня по бабам пойдем?» А тот в ответ: «Пойдем, если ветра не будет».

В груди у Егорунина родился глухой каркающий звук, встряхнул все его тело, он выпрямился и выкашлял из себя:

– Плохой анекдот.

– Это, Саня, смотря из каких кустов на него смотреть.

– Из любых, – буркнул Егорунин. – Я эту пошлость еще до войны слышал. – Он снова взялся за железный крюк. – Давай нажмем, а то мы с тобой сегодня даже на баланду не заработаем.

Со своими выводами Егорунин опоздал на несколько мгновений – около них уже стоял бригадир, злой, с плоским, украшенным оспяными выковыринами лицом и длинными руками с ладонями-лопатами.

Как-то на спор бригадир голыми руками нагрузил носилки щебнем гораздо быстрее, чем другой зек, нагружавший вторые носилки совковой лопатой.

Причем лопата у него была самодельная, повышенной емкости, – и все равно зек не угнался за бригадиром, закашлялся, заперхал, заклекотал глоткой, внутри у него что-то зачавкало, словно бы там жило некое странное существо, и одышливый ударник лагерного труда откинул в сторону лопату, сдаваясь – против жилистого как обезьяна бригадира он не тянул.

Бригадир окинул секущим уничтожающим взглядом скорчившегося над шпалой Егорунина, потом Китаева, хотел выругаться, но не выругался, лишь взметнул над собой кулак, потряс им, демонстрируя свои самые серьезные намерения, и ушел.

– Навались! – призвал Егорунин напарника. Китаев помог ему крючком, вдвоем они перевернули шпалу и оба невольно поморщились: колода эта с обратной стороны была пятнистая – креозотом ее обработали халтурно.

Конечно, можно отыскать халтурщика, но ни Егорунин, ни Китаев, ни Христинин этого никогда не делали: может быть, виновником был свой брат-фронтовик – такой же, как и они, только вконец ослабший, загнанный, у которого свет уже меркнул в глазах. Егорунин стиснул зубы, сдерживая ругань, и ткнул в ведерко с черной, маслянисто поблескивающей жидкостью кисть, прошелся по пятнам, потом потыкал в них торцом кисти, словно бы вбивал сберегающую дерево жидкость в плоть шпалы, как гвозди.

Если этого не сделать, шпала очень быстро сопреет – это раз, и два – если вдруг какие-нибудь проверяльщики вздумают осмотреть уложенную в полотно шпалу и обнаружат такой непрокрас, то неведомого халтурщика искать не станут – сдерут шкуру со всей бригады. Могут припаять любую статью и к тому, что есть, прибавить еще годков десять – пятнадцать, а то и вовсе прислонить к стенке и полить свинцом.

– Оторвал бы я этому работнику все, что растет у него ниже носа, – пробурчал Егорунин, – и чем ниже, тем тщательнее бы провел прополку.

Фыркал, кипел Егорунин, и был прав. Китаев его поддерживал, кивнул, присоединяясь к нему, но в следующий момент, переключая своего напарника на другие мысли, более веселые, проговорил, ни к кому не обращаясь:

– Интересно, за что эта девочка мается в зоне?

Хоть и не обращался Китаев к кому-то конкретно, а знал, что здесь принято ловить каждый звук, каждый шорох, не говоря уже о голосе, каком-нибудь вскрике или стоне – зеки засекают абсолютно все.

– Что, глаз на нее все-таки запал? – сиплым голосом поинтересовался Егорунин.

– Если бы глаз – душа может запасть, – неожиданно высказался Христинин.

– И тогда будет совсем плохо, – Егорунин то ли осуждающе, то ли понимающе покачал головой. – Советую держать себя в узде.

– Эвон! – Китаев хмыкнул. – Ты как «кум», по любому поводу свое мнение имеешь… Знаток человеческих душ! – он снова хмыкнул. – И с каких таких харчей я должен держать себя в узде?

– Это у «каэров»[1 - «Каэр», КР – контрреволюционер. Довоенная статья Уголовного кодекса, по которой судили людей, часто давали высшую меру.] недопустимо, у политических, а у уголовников, например, еще как допустимо, – неожиданно подал голос Брыль, возившийся со шпалой рядом. Одна рука у него была перевязана грязной тряпкой – позавчера сильно ободрал ее, но от работы бывшего «кума» не освободили. Брыль маялся, стонал от боли – одной рукой было трудно управляться. – Как-нибудь я вам расскажу, какая любовь бывает у уголовников на Колыме.

– Ты чего, думаешь, мы не представляем, что это такое? – пробурчал под нос Егорунин. Он был занят делом – прикидывал, как лучше уложить шпалу в готовое гнездо. – Не знаем, думаешь?

– Про такую любовь точно не знаете. Будет время – повеселю, – пообещал Брыль.

Тем временем женская четверка, возглавляемая мужиковатой бригадиршей, подтащила еще одну шпалу, выдернула из нее крючья. Бригадирша оглянулась на ослабшую девчонку, в глазах ее затеплились тусклые свечечки.

Брыль это засек и неодобрительно покачал головой: знал он нечто такое, чего не знали другие зеки из четвертого барака.

Девчонка держалась, кусала зубами губы и, превозмогая саму себя, держалась. Карие глаза у нее поблескивали, как два спелых каштана, но были сухи. Взяла себя в руки, значит, а может, и бригадирша помогла. Китаев глянул на нее и вздернул вверх правую руку с оттопыренным большим пальцем: молодец, мол, держись.

Выпрямился и спросил вслух:

– Все в порядке?

Та молча смежила каштановые глаза: ну будто свет какой прикрыла веками. Бригадирша насупилась и смерила Китаева недобрым взглядом. Китаев перехватил этот взгляд, подивился его суровости.

– Пошли! – бригадирша повела головой в сторону, приказывая девчонке идти перед ней к штабелю шпал, сложенному на обочине насыпи – шпалы привезли ночью и в темноте разгрузили неряшливо, криво-косо. Часть шпал попала в воду, в край сырой лощины, под которой таял лед, на редко росшую кугу – очень противную болотную траву; часть вообще угодила в край болота, и бригадирша со своими подопечными вытаскивала их из рыжей липкой мокреди, сушила.

Халтурную работу, конечно, сделали ночью зеки. С другой стороны, в ночной темени, набитой комарьем, ничего другого они сделать не могли – что смогли, то и сделали.

Девчонка повесила голову и первой поплелась к штабелю шпал. Бригадирша, тяжело измеряя ногами землю, двинулась следом.

Проводив женскую четверку взглядом, Брыль покачал головой:

– Однако!

Впрочем, в слове этом, произнесенном очень негромко, никакого осуждения не было.

Впереди, в сотне метров от участка, на котором работали Егорунин, Китаев, Брыль, Христинин, на насыпи копошилась другая группа – довольно шумная, вольная; трудилась она с матерками да с неприличными частушками. Вохровцы, присматривавшие за этой группой, автоматы держали за плечами, замечаний не делали – мат и скользкие частушки им нравились. Работали там, конечно, не «политики», работали уголовники, а этому расхристанному люду послабления всегда были – особенно когда кто-нибудь из разрисованных наколками быков по тихому приказу «кума» всадит в бок какому-нибудь «политику» заточку и уложит на землю с пронзительным криком:

– Каэровец умирает!

Заточка – инструмент коварный, от удара на теле убитого следа почти не остается, только крохотная красная точка и все, – но ведь такая малоприметная точка может остаться от чего угодно, даже от укуса комара. Поэтому причина смерти того или иного зека будет заключена в короткой реплике-приговоре, который выскажет в бараке «главврач», он же «кум»:

– Сработался фашист, дыхалка кончилась, вот он и лег. Расходитесь, уроды!

Покойника брали за руки-ноги и волокли к сараю или к яме, где сосредотачивались трупы. «Кум» у уголовников был такой же образованный, как и у «политиков».

Неожиданно уголовники, сосредоточившиеся впереди на насыпи, засуетились, сбились в кучу, завзмахивали руками, загалдели. Через несколько минут к ним галопом, нервно стуча каблуками сапог, проскакал «кум», прокричал на ходу яростно, плюясь в обе стороны слюной:

– Разойдись!

Уголовники разом перестали суетиться, вскинулись и застыли, будто пришибленные громом – своего «кума» они побаивались.

– Разойдись! – переходя с крика на задавленное сипение, повторил команду уголовный «кум».

Толпа начала неохотно раздвигаться, обнажила середину – кусок земли, сдавленный шпалами, на котором, раскинув руки в стороны, лежал человек.

– Жмурик, – спокойно констатировал Егорунин.

На фронте ему доводилось видеть много трупов, самых разных, и отличать мертвых от живых он умел с одного беглого взгляда. Наверное, даже с закрытыми глазами мог определять, – как, собственно, и Китаев, и Христинин.

Иногда у мертвого что-то отпускало, срабатывало внутри, и из него лезло все, что он съел и что выпил, – лезло уже переработанное… Таких мертвецов действительно можно отличать по запаху.

Поза мертвого человека сильно отличается от позы живого – то голова бывает словно бы засунута под мышку, ноги перевернуты на сто восемьдесят градусов, глядят задом наперед, то одна нога так переплетена с другой, что кажется – в ней совсем нет костей, или же рука вывернута слишком диковинно – у живого человека она никак не может быть так вывернута.

– Точно. Жмур, – подтвердил Христинин.

«Кум» уголовников неожиданно на бегу выдернул из-за голенища ломик – это была трофейная «фомка», какие попадались в немецких легковушках – и вскинул «фомку» над головой:

– Кому сказали – разойдись!

Уголовники поспешно рванули в разные стороны – видать, ломик, который «кум» таскал в сапоге, был им хорошо знаком.

На земле, поджав под себя ноги в скорбной позе, лежал человек с черным щетинистым лицом и распахнутым ртом, в котором прямо посередине, словно заваливающийся верстовой столб, торчал крупный кривой зуб. Китаев знал его – доводилось сталкиваться. У мертвого была знатная для лагерей кличка Итальянец, хотя зек этот был похож на кого угодно, только не на итальянца. Китаеву как-то рассказали, что звали мертвого Итальянцем по простой причине – на груди у него красовалась странная татуировка – портрет Бенито Муссолини. Неизвестный лагерный художник постарался – портрет этого лысого красавца с бетонной нижней челюстью было непросто вытатуировать на тощем зековском теле.

Но художник – совсем не от слова «худо», а вполне толковый, – постарался: Муссолини был похож на себя. Такое заключение сделали лагерные эксперты, сравнив портрет с физиономией, увиденной на обрывке газеты.

По команде «кума» уголовники вывернули телогрейку Итальянца, натянули мертвому на голову, чтобы не было видно лица и настежь распахнутого рта, подхватили его и потащили в сторону от насыпи.

– На этой дороге будет похоронено людей не меньше, чем на Колыме, – бесцветным голосом проговорил Брыль. – Вот увидите.

– И видеть ничего не надо, и без того все понятно, – сказал Егорунин. – Так оно и будет.

Тут на них вороном налетел бригадир, завзмахивал руками.

– Работаем, работаем, – привычно выкрикнул он, – на мелочи не отвлекаемся.

– Ничего себе мелочи, – отвернув голову в сторону, произнес Егорунин.

Бригадир у них хоть и шипел часто, как Змей Горыныч, увидевший Добрыню Никитича, а все-таки был незлобный, в прошлом – интендант. За что конкретно, за какой антисоветский проступок он залетел в лагерь, не знал никто, даже беспроволочное лагерное радио. А радио это – штука такая, от которой спрятаться невозможно, – все про всех знает и распространяет знания, как круги на воде. Шлепнется камень в воду, круги пустит, всем они видны, все знают биографии друг дружки не хуже «кума», так что польза от лагерного радио кое-какая имеется, но про бригадира – сведений никаких… Звание на фронте у бригадира было высокое – подполковник.

Пока наблюдали, как поехал в мир иной заслуженный зек, четверка женщин подтащила еще одну шпалу, выдернула из нее крючья.

Молодая зечка, глянув на Китаева и едва не растворив его в своих глазах-каштанах, произнесла неожиданно вопросительно, со вздохом посмотрев на мужиковатую бригадиршу:

– Петюня, родненький, может, немного передохнем, а?

Бригадирша вскинулась, топнула ногой, обутой в разбитый ботинок большого размера.

– Цыц, Анька! – громким голосом, в котором слышались встревоженные визгливые нотки, проговорила она, ткнула рукой в группу людей, тащившую мертвого Итальянца. – Тама отдохнем, тама! Поняла?

Значит, зечку с глазами-каштанами звали Аней. И фамилия у нее должна быть явно какая-нибудь простая, глубинная, русская – лицо вон какое, типично нашенское. Такие лица имели люди, жившие в Киевской Руси.

Интересно только, почему Аня назвала свою начальницу мужским именем Петюня? И обращалась к ней, как к мужчине… Что бы это значило?

– Ты, ленинградец, наивен, как ботинки первоклассника, – поддел его Брыль, засмеялся хрипловато, булькающе. – В зоне нельзя быть таким наивным.

– То, что в зоне нельзя быть наивным, я знаю, только вот не знаю, почему я наивен?

– По кочану да по кочерыжке.

– Себе я таким не кажусь.

– Мудрые старики в таких случаях говорят: со стороны виднее.

– Эй, разложенцы! – прикрикнул на них бригадир, – кончай болтовню, иначе в обед мы даже по полпайки хлеба не получим. Ясно?

Чего ж тут неясного? Егорунин поморщился. В природе тем временем что-то сдвинулось, потеплело, сменился ветер и пригнал с юга подогретые пласты воздуха. Вместе с теплом приволоклись и облака – раздерганные, серые, с рваными краями, недобрые.

По всему было видно: изменившийся ветер обязательно натянет дождь, только будет ли этот дождь теплым, как переместившийся на север южный воздух, не знал никто.

В бараке, как и на улице, покоя не давали комары, висели в помещении облаком, нудили своими острыми тонкими голосами, ели всех поедом – изо всех углов слышался мат, – уснуть было невозможно. Разными средствами пробовали отбиваться от комаров – и жидким мылом, уничтожающим лобковых вшей, пробовали мазаться, и вонючим креозотом, пары которого что-то мертво перекрывали в груди – дышать делалось трудно, и керосином, и дегтем – ничего не помогало.

Единственное, чего опасались кусачие летуны – гнилой древесной каши, вытащенной из нутра какого-нибудь дерева – ольхи или старой ели.

Трухой этой заправляли таз и разжигали с большим трудом – сырая липкая труха почти не загоралась, но среди зеков имелись такие мастера, что могли обычную воду обратить в керосин, а мокрую еловую размазню – в горючую немецкую бумагу, пропитанную селитрой. Германские табачники такую бумагу пускали на изготовление сигарет. Именно поэтому трофейные сигареты никогда не гасли – догорали до конца, до самых пальцев.

Чем были плохи чадящие вонючим серым дымом тазы – можно было задохнуться. Утром, если не задохнешься, головная боль обеспечена. Тоже вещь не самая приятная – в затылке стоит неистаивающий чугунный звон, а виски разламываются от сильного внутреннего напора, того гляди, костяшки от такого давления треснут, башка лопнет, как перезрелый гниющий арбуз.

Деревянная конструкция, именуемая нарами, была сколочена в три этажа. С самого верхнего лететь было не очень приятно – можно и костей не собрать. Внизу, на нижнем ярусе, расположился Егорунин – как самый старший и самый заслуженный, среднюю часть занимал Китаев, бывший «кум» Брыль осваивал верхние слои душной атмосферы, кашлял, чихал, переворачивался с боку на бок… Когда переворачивался, вся конструкция скрипела отчаянно, грозя рассыпаться.

– Тихо, тихо, кум, – предупреждал Егорунин снизу сонным голосом, – не развали барак. – Следом раздавался громкий шлепок: бывший орденоносец Егорунин снайперским ударом прихлопывал очередного наглого кровососа. Или двух.

Нары в три яруса – это еще ничего. Вот в соседнем лагере – там дело обстоит хуже. Туда с Большой земли пригнали новую партию, так в полевом бараке поставили пятиярусные нары. Верхний ряд забирается на свои места ползком, потом носом водит по потолку, скребет, оставляя следы, пытаясь улечься потолковее.

Вот если оттуда сверзнется несчастный зек, то остаться целым, неполоманным, у него нет ни одного шанса. А если черепушкой стукнется о какой-нибудь деревянный угол, то и дорога у него будет одна – в общую яму.

– Й-йэх, жисть-жестянка, – скорбно вздохнул Китаев.

Как в мужских лагерях есть петухи – зеки, которых для удовлетворения своих половых потребностей держат более сильные заключенные, так и в женских матерые зечки заводят себе жен. И живут с ними, как мужики с бабами. Об этом Китаев слышал, только не представлял себе, чем одна женщина может увлечь другую и тем более удовлетворить. Что-то тут не сходится, концы провисают.

Словно бы почувствовав немой вопрос, возникший у Китаева, Брыль проговорил шепотом, будто выдавал большой секрет:

– Насчет любви зечки с зечкой существует целая наука, которую никакой академик Павлов не разгадает. Говорят, что одна баба может удовлетворить другую не хуже самого искушенного в этих делах мужика, – Брыль заворочался на верхнем ярусе, закашлялся, выругался. – Вот сучье немытое… Тьфу! Целый десяток комаров проглотил.

– Ну и как, вкусные? – подал голос с соседнего ряда Христинин. Ему, похоже, тоже были интересны рассказы про лагерную любовь, раз он так чутко слушал бывшего лагерного «кума». А «кум», хоть и бывший, знает все из первоисточника, врать не будет.

– Если бы комаров побольше, да подсолнечного масла налить, да жареного лучка добавить – наверное, было бы неплохо.

– Продолжай, чего там еще насчет любви зечек… Как они это делают?