
Полная версия:
Записки старого студента
Он вышел на улицу и, освидетельствовав свой кошелёк, нашёл в нём рубля два денег. Он подозвал извозчика и нанял его к Красным воротам, До самого пункта он не мог нанять, так как не знал названия места. Но от Красных ворот он рассчитывал найти по вчерашним приметам.
Так он и сделал. Но ему пришлось долго блуждать, пока, наконец, он не попал куда следует. Вот и покосившийся на бок домик, и обширный двор без ворот, но посредине его нет бочки. Какая-то обтрёпанная баба возится с бельём в лохани с водой. Он подошёл к ней и поздоровался. Баба посмотрела на него с удивлением.
– Бог в помощь! – сказал Смуров.
– Спасибо, барин! – ответила баба.
– Ведь тут, в этом дворе, живёт водовоз, не так ли?
– Водовоз, а что? Может, работу дать хотите? Так он скоро домой будет. Ежели хотите, он может доставлять вам воду…
– Нет, пока не надо, – сказал Смуров. – А вы его жена?
– Жена; а то как же? Не жена, что ли? Как же не жена?
– Ну, да, я и говорю, что вы его жена. А скажите, у вас ведь есть жилец?
– Жилец?
Она с новым удивлением и даже некоторым недоверием подняла голову. Может быть ей показалось странным, что он всё знает.
– Ну, да жилец, студент! – прибавил Смуров.
– Гм!.. Может, он и студент, я почём знаю?
– Да я-то знаю, что он студент.
– А мы, барин, не можем этого знать, – промолвила баба почему-то особенно убедительным тоном.
Кажется, она со словом «студент» соединяла понятие о чём-то дурном и недозволенном, и потому защищалась.
– Мы этого не можем знать! Мы люди бедные! Сами своим тяжёлым трудом перебиваемся.
– Я вижу, что вы бедные люди. Но он вам, должно быть, очень мало платит.
– Платит? Обещал по полтиннику в месяц, да что-то этого не видим. Да и где ему взять? По три дня сидит без хлеба. Иной раз сжалишься и дашь ему от себя…
«О, Господи! – с содроганием подумал Смуров. – Что же это такое?»
А баба продолжала:
– Так, впустили его… отчего не впустить, когда человек просит… Чулан-то у нас незанятый стоит, ну, вот ему и отдали чулан, а только платы мы от него никакой ещё не видали.
– А где же этот чулан?
– А вам разве надо?
– Да, я его приятель и хочу посмотреть.
– Да мне что ж, смотрите, коли охота, только что ж там смотреть? Там и смотреть-то нечего… Кровать ему мой муж сколотил, да чемоданишко его старый, да книжек два десятка, – вот и всё его добро. Господин он бедный; такая у него бедность, какой и не встретишь… Уж на что мы беднота, а он жалчее нас… Посмотрите, коли охота.
Она оставила бельё в лохани, вытерла руки фартуком и повела Смурова в дом.
Прямо из сеней был ход в кладовку, но там было темно; пришлось зажечь спичку, чтобы разглядеть внутренность.
Да, в ней всё было так, как описала жена водовоза. Сколоченная из досок кровать, чемодан Колтухина и книги. Смуров посмотрел, покачал головой и вышел. Он простился с бабой, пообещав зайти позже, когда придёт её жилец, и, выйдя на улицу, поспешил сесть на первые попавшиеся дрожки.
Он торопился обратно, боясь, чтобы Колтухин не ушёл из университета. Он приехал как раз к концу последней лекции и остался ждать у входа.
Студенты выходили; между ними был и Колтухин. Смуров пошёл рядом с ним, о чём-то заговорил и нарочно отстал, давая товарищам пройти вперёд.
– Слушай, Колтухин, у меня к тебе просьба! – промолвил он.
– Что? – рассеянно спросил Колтухин.
– Зайдём ко мне на минутку.
– Зачем?
– Так… у меня есть дело… Видишь, – и Смуров старался тут же придумать какое-нибудь дело, – видишь ли, я перевёл одну вещицу с немецкого… и в одном месте встретил затруднение. Ты ведь лучше моего знаешь немецкий язык, вот я и хочу, чтобы ты мне помог…
– Я устал! – неохотно отозвался Колтухин.
– Тем лучше, у меня отдохнёшь.
– Но… но мне надо заниматься…
– Чем?
– Надо заняться с учеником… Он меня ждёт.
– Эка важность, если он напрасно прождёт! Не беда… Ты так редко манкируешь.
При этом Смуров взял его под руку и крепко держал, как бы боясь, чтобы он от него не улизнул.
Колтухин колебался. Почему-то ему было трудно согласиться на эту простую просьбу приятеля. Но, разговаривая таким образом, они незаметно дошли до дома, где жил Смуров.
– Ну, вот видишь, мы уже дошли, – сказал Смуров, – зайдём на пять минут…
– Да ведь некогда, говорю же тебе… – попытался было ещё раз отделаться Колтухин.
– Странно! Неужели ты для товарища не можешь пожертвовать десятью минутами.
– Ну, пожалуй…
Колтухину было неловко отказать. Смуров, в самом деле, всегда казался ему искренним и хорошим приятелем.
Они поднялись в четвёртый этаж. У Смурова была маленькая комната с кроватью, столом и диваном. Всё здесь было чисто и опрятно. Он зарабатывал немного, но обладал способностью устраиваться. Он любил порядок и всегда сам прибирал свою комнату.
– Садись, – сказал он, указывая на диван. – А я пока отыщу свой перевод. Впрочем, – прибавил он, – я буду рыться минут десять, так вот тебе подушка, ты приляг.
И он, взяв с кровати подушку, переложил её на диван.
– Ах, да, – продолжал Смуров, – у меня остался кусок колбасы, да вот и хлеб… Давай-ка закусим… Ты, верно, ещё не обедал? Ведь это не мешает; это даже развивает аппетит.
Колтухин взглянул на диван с подушкой, потом перевёл свой взгляд на колбасу, которую Смуров уже положил на стол, и вдруг лицо его перекосилось.
– Нет, знаешь, мне некогда! – как-то резко промолвил он. – Я уйду! – и он круто повернулся к двери, готовый в самом деле уйти.
– Постой… одну минуту… Сядь, пожалуйста!
И Смуров взял его за рукав и удержал.
– Полно же! – глухо возразил Колтухин. – Говорю мне некогда… Какой странный у тебя способ принимать гостей.
Смуров почти насильно усадил его на диван и тут заметил, что его гость тяжело дышит.
– Послушай, Колтухин: ты извини меня, но ведь ты… ты страшно голоден… Ты истощён голодом… Поешь…
– Я? – с сардонической усмешкой возразил Колтухин. – С чего это? Вот не понимаю…
– Ну, да, да… ты голоден… Больше не к чему скрывать. Прошу тебя, Колтухин, поскорее подкрепи свои силы. Ведь ты по три дня не ешь…
Колтухин с изумлением, почти с ужасом смотрел на него своими блестящими, воспалёнными глазами, а Смуров продолжал:
– Ты живёшь в трущобе, почти из милости… Ты питаешься куском хлеба, который тебе даёт жена водовоза из жалости… Я всё это знаю, Колтухин, я был там… Я попал туда случайно, понимаешь, случайно…
– Какое же ты имел на это право? – спросил Колтухин, и брови его мрачно сдвинулись.
– Право? Разве тут нужно право? Достаточно быть товарищем… И я ведь тебя понимаю, Колтухин, у тебя страшное самолюбие, оно было оскорблено, оно было оскорбляемо на каждом шагу…
– Да, да. да… На каждом шагу! – как эхо повторил Колтухин и прибавил с сильным выражением, – каждым взглядом, каждым движением! Я не мог, понимаешь ли ты, я не мог этого перенести…
И он опустил голову на стол. Потом он продолжал:
– Вот для чего я выдумал этот урок… и я буду терпеть, Смуров, я буду терпеть… Ты не говори никому, ради Бога, Смуров, слышишь?.. Презрение от водовоза мне легче терпеть…
– Постой, – мягко остановил его Смуров, – об этом после. А теперь подкрепись, это главное… Полно стесняться, мы – товарищи, мы знаем друг друга с детства, предо мною нечего стыдиться. Вот я велю сейчас приготовить чай. Ну, давай вместе поедим… А потом… Я тебе скажу, что у меня есть на примете действительный урок; его предложили мне, но я тебе передам, ведь мне хватит… Ну!
Смуров показал хороший пример и первый начал есть. Колтухин с каким-то болезненно-напряжённым видом, как будто это стоило ему больших усилий, решился, наконец, протянуть руку к хлебу. Потом они пили чай. Колтухин мало-помалу оживился и начал рассказывать о своей жизни в квартире водовоза.
Это было действительно нечто ужасное, это были такие лишения, которые терпеть добровольно может только человек с сильной волей.
– И знаешь, – говорил он Смурову, – я решился дотянуть так до окончания курса. Трудно это, очень трудно! И иногда мне казалось, что я вот-вот свалюсь. Но в эти мгновения являлось сознание, что я ни от кого ни завишу, никого ни о чём не прошу и никто не смеет оскорбительно посмотреть мне в глаза. И это сознание возвращало мне силы. И теперь, вот ты говоришь, что для меня есть урок; спасибо тебе, я возьму, я не вижу причины бесцельно истязать себя, тем более, что не сомневаюсь в твоей искренности… Но если бы мне опять не повезло, я ничего не боюсь теперь, никакой нужды, никаких лишений. Я уже ни у кого не в состоянии просить какого-нибудь одолжения… Пойду к моему водовозу и поселюсь в тёмном чулане, и буду питаться чёрным хлебом. Ещё у него одолжиться и я смогу, но у товарищей никогда!
Скоро обстоятельства Колтухина поправились. Он, наконец, овладел уроком и до окончания курса больше не впадал в крайнюю нужду.
Смуров долго хранил в тайне этот эпизод. и только когда они оба кончили университет, скоро после этого, однажды в товарищеском кругу рассказал его.
И многие вспомнили о том, как неосторожно, хотя и бессознательно, оскорбляли своими взглядами Колтухина, когда нужда заставляла его пользоваться услугами товарищей, – вспомнили и покраснели.
Ради прекрасных глаз
Три года подряд мы с Буйновым жили в одной комнате. Первая наша встреча была случайная; до поступления в университет мы вовсе не были знакомы. Приехали с разных концов России и никогда не слыхали друг о друге.
Мы встретились с ним на лестнице большого дома, когда оба подымались на четвёртый этаж. Он впереди, я позади. Впрочем, вероятно, и раньше ещё мы заметили друг друга, когда стояли у ворот и внимательно читали то, что было написано женским крупным почерком на прилепленной к стене бумажке: «Одна комната отдаётся внаём для холостого с мебелью, по желанию и со столом».
Оба мы заинтересовались этой надписью, но Буйнов, может быть, прозрев во мне конкурента, прочитал её наскоро и тотчас же побежал во двор и стал разыскивать соответствующий подъезд. Я же вообще никогда не торопился и в этом случае тоже пошёл медленно, и, в то время, как я поднял ногу, чтобы взойти на первую ступеньку грязной лестницы, Буйнов был уже на площадке второго этажа, а когда ему отпирали дверь в двадцать седьмом номере, на четвёртом этаже, я ещё только подступал к третьему.
Но дело в том, что раз у нас была одна цель, мы неминуемо должны были встретиться в двадцать седьмом номере. Так это и случилось. Меня впустили вслед за Буйновым и точно так же, как его, ввели в довольно большую комнату, с двумя окнами, выходившими во двор, с диваном, кроватью, столом, шкафом, этажеркой и зеркалом, висевшим над диваном и обладавшим какой-то странной способностью отражать предметы в превратном виде.
– Сколько же она стоит, эта комната? – спросил Буйнов хозяйку, с виду очень почтенную даму, в чепце, с тёмной шалью, наброшенной на плечи, высокую, довольно плотную, с лицом приветливым, с мягким голосом.
– Тринадцать рублей! – был ответ.
– С самоваром? – спросил Буйнов.
– Да, с самоваром. А если угодно стол, так он стоит отдельно шесть с полтиной.
– Гм!.. Так вы говорите – тринадцать? – переспросил Буйнов, очевидно, не желавший пользоваться столом. – Почему же такая цифра? Тринадцать, ведь это нехорошее число!
– Но, знаете, – с усмешкой произнесла хозяйка, – когда речь идёт о деньгах, то тринадцать – число лучшее, чем двенадцать.
– Пожалуй, это так. Только, знаете, мне это дорого!
– Ну, пожалуй, за двенадцать можно.
– Нет, и это дорого.
В это время хозяйку зачем-то на минуту вызвали, и мы остались вдвоём с моим конкурентом. Он обернулся ко мне и сказал:
– Может быть, вам это сходно, так вы займите, я вам не мешаю.
– Нет, – сказал я, – мне это не по средствам. Я ищу себе маленькую комнатку рублей в семь.
– Да? Представьте, я тоже только семь рублей могу… Так именно и искал.
– Трудно найти такую! – заметил я. – Я вот уж третий день шляюсь. Совсем нет маленьких комнат.
– Третий день? А я уж неделю взлетаю в пятые этажи… Послушайте, вот идея! А впрочем, извините, вы… вы студент?
– Да, я студент.
– Какого курса?
– Я только что поступил.
– А на каком вы факультете?
– Я поступил на естественный. Но потом переменю. Может быть, медиком буду…
– Гм!.. представьте. я тоже. Так что, выходит, мы товарищи.
– Очень приятно.
Мы подали друг другу руки и сказали свои фамилии.
– Какая же у вас идея? – спросил я.
– Да вот какая. Вы ассигновали семь рублей, и я тоже семь. А эта комната стоит двенадцать, значит, если мы поселимся в ней вместе, то сделаем экономию по рублю на брата. А ведь это хватит на табак!
– Правда, – согласился я. – Ваша идея мне нравится. Если только мы уживёмся…
– Ну, вот пустое! Почему же нам не ужиться?
И когда хозяйка вернулась, мы её познакомили с нашим планом. Дело очень скоро уладилось; было затруднение в том, что у неё не оказалось другой кровати, но я изъявил готовность спать на диване.
И вот стали мы с Буйновым жить в одной комнате. Каждое лето мы разъезжались по своим краям, но по возвращении тотчас же отыскивали друг друга и опять селились вместе. Несколько раз мы меняли квартиру, но теперь, перейдя на четвёртый курс, мы случайно опять попали к той самой хозяйке, у которой тогда встретились; только уже в другой квартире.
Мы были чрезвычайно удобны друг для друга. Прежде всего, от такого сожительства получалась явная экономия. У нас меньше выходило на свечи, на чай. И даже мы выигрывали во времени; так как нам приходилось читать одни и те же книжки, мы читали их вслух, легче усваивали и вообще жили мирно и хорошо. Характеры наши тоже подходили. Мы не любили много разговаривать, не надоедали друг другу. Оба отличались деликатностью, уступчивостью, и никогда нам не приходило в голову, что мы можем из-за чего-нибудь разойтись.
Может быть, мы недостаточно внимательно присматривались друг к другу, потому что в этом не было надобности, но факт тот, что мы не находили друг в друге решительно никаких недостатков.
Наша хозяйка оказалась вдовою чиновника; судя по некоторым остаткам прежней обстановки её квартиры, можно было заключить, что они когда-то жили очень недурно. Теперь же не бедствовали, но с трудом сводили концы с концами. Уже одно то, что они должны были отдавать комнату, показывало, что у них в средствах был недохват. Жила эта почтенная дама вдвоём с дочерью, которой на вид было лет восемнадцать. Прежде мы её не замечали; она была подростком и, должно быть, исправно ходила в гимназию. Мы столом не пользовались и потому почти не встречались с хозяевами. Теперь же мы вздумали по вечерам пить чай вместе с хозяйками и, разумеется, познакомились и с дочкой. Её звали Анной Григорьевной, и Буйнов в первый же вечер определил её так:
– Ужасно красива, но, кажется, не умна.
Я промолчал, но подумал то же самое. Она действительно была красива. Невысокая, но очень стройная, тоненькая, с ясными голубыми глазками, вздёрнутым носиком, розовыми губками, – она всегда много смеялась и тогда казалась ещё красивей, потому что у неё были превосходные зубы.
Мы проводили вместе почти все вечера. Правда, мы с Буйновым не отличались разговорчивостью, но Анна Григорьевна была такая болтушка, что в этом не было и надобности, – она за всех говорила.
Частенько к ним приходил офицер, по фамилии Обневский. У него был капитанский чин и длинные усы. В сущности, ничего мы про него не знали; на нас он мало обращал внимания, и нам казалось, что и Анна Григорьевна также не интересовала его. Лет ему было за сорок, и, в то время, как мы весело болтали за круглым столом, он сидел обыкновенно с матерью Анны Григорьевны – она на диване, он в кресле, – непрерывно курил толстую папироску в толстом янтарном мундштуке и, цедя слова сквозь зубы, вёл разговор о хозяйстве, о дороговизне на съестные припасы, иногда же рассказывал какие-нибудь городские слухи.
Нам было весело; присутствие молодой девушки – болтливой, любившей смеяться, – оживляло нас и иногда даже делало разговорчивыми. Вернувшись после чаю к себе в комнату, мы ещё находились под влиянием этого оживления и нередко продолжали с Буйновым начатую там беседу. Иногда за такой беседой мы засиживались далеко за полночь.
– Да, – говорил Буйнов, – это всё оттого, что она красива. Ведь она не умна и, тем не менее, влияет на наш ум, возбуждает его к деятельности! Красота воодушевляет!..
Это случилось однажды, в один и тот же вечер, может быть, в один и тот же час. Бог знает, быть может, случайно мы оба были так настроены, или Анна Григорьевна сделала каждому из нас по очереди особенно выразительные глазки, но, когда мы вернулись к себе, у нас не вышло продолжения разговора, как это бывало обыкновенно. Мы начали ходить по комнате из угла в угол, друг другу навстречу. Раза три мы столкнулись. Скоро мы поняли, что так ходить неудобно. Буйнов лёг на диване, а я на кровати; мы вытянулись на спинах и смотрели в потолок.
Не знаю, что именно чувствовал в это время Буйнов, но я был ранен в сердце глубоко. Я ни на минуту не переставал думать о ней, о нашей красавице. Я удивлялся, что только теперь это со мной случилось. Ведь она и прежде была так красива, – почему же эта красота на меня не действовала? А теперь она всё время стояла передо мной, как живая, и я был влюблён в неё по уши.
Мы лежали таким образом часа два, а затем вдруг мне неудержимо захотелось поговорить о ней.
– Анна Григорьевна сегодня как-то особенно хороша! – сказал я просто в потолок, не обращаясь к своему сожителю.
– Да, хороша! – как-то неохотно подтвердил Буйнов.
– Ты тоже это находишь? – промолвил я, и, может быть, в моём тоне он расслышал что-нибудь новое.
– А почему же бы мне этого не находить? – с явным раздражением ответил Буйнов. – Вот странно! кто ж мне запретит находить, что она красива?
– Кто же тебе это запрещает? Находи.
Мы замолчали, и дальнейшего разговора у нас не вышло. В воздухе чувствовалась какая-то натянутость. Это было, кажется, в первый раз за три года нашего совместного житья.
Со следующего же дня с нашей стороны начались маленькие услуги по отношению к хозяйской дочке. В этот день меня поразило, что у хозяев на столе, когда мы пришли пить чай, оказалась коробка конфет. Никогда они не позволяли себе такой роскоши. Анна Григорьевна тотчас же стала угощать меня этими конфетами, потом она подала коробку Буйнову, который начал как-то неловко отказываться.
– Ну, полноте, – говорила Анна Григорьевна, – ведь это ваш вкус, как же вы отказываетесь?
Я вздрогнул и мрачно посмотрел на товарища. Это был мой первый открыто недружелюбный взгляд по его адресу. Меня охватила страшная досада. Он принёс ей конфеты. С какой стати он принёс ей конфеты? Во-первых, прежде это никогда ему не приходило в голову, а во-вторых – откуда он взял денег? Я очень хорошо знал, что у Буйнова, как и у меня, денег всегда было в обрез, и вот он подносит конфеты и притом, как увидел я по коробке, из лучшей кондитерской.
Утром на другой день Буйнов, проснувшись, и, может быть, в первую минуту забыв о наших новых враждебных отношениях, спросил меня:
– Посмотри, пожалуйста, который теперь час!
Я поднял голову.
– Как, а твои часы?
– Они… э… ну, да… одним словом, они остановились… Я отдал их в починку…
Я ясно видел, что он говорит неправду, и понял, что Буйнов заложил свои часы, заложил их для того, чтобы купить конфет для Анны Григорьевны, и в ту же минуту почувствовал, что должен, во что бы то ни стало, поднести ей цветы.
Когда Буйнов ушёл (мы теперь уже не выходили вместе), я огляделся кругом, разыскивая глазами предмет, который мог бы быть превращён в цветы, и остановился на своём пледе, а затем, положив его на левую руку, вышел и отнёс куда следует. Вечером Буйнов пошёл к чаю раньше меня, – должно быть, хотел выиграть время и в моём отсутствии сказать несколько любезностей Анне Григорьевне; он встретил меня каким-то совершенно разбойничьим взглядом. Мои цветы стояли на трюмо и отражались в нём, так что выходило, как будто я поднёс не один, а два букета. Анна Григорьевна восхищалась ими, поминутно подходила к ним, нюхала и была в восторге.
– Ах, какие славные цветы! – восклицала она и посматривала на меня ласковым, благодарным взглядом.
Она не была избалована такими любезностями.
Был тут и капитан с длинными усами; он тоже хвалил мои цветы. Я торжествовал, сильно подозревая, что, при помощи цветов, одержал над Буйновым победу, но этим, разумеется, дело не кончилось. Мы продолжали соперничать в услугах. Буйнов старался провожать её в библиотеку, куда она ходила за книгами, я раза три покупал билеты в театр и приглашал её. Мне приходилось раза два в неделю заходить в кассу ссуд, и это обстоятельство постепенно облегчало мой гардероб. Дошло до того, что я должен был заложить мой великолепный энциклопедический словарь, который был известен всему университету. Я заметил, что приглашения в театр особенно нравились Анне Григорьевне; в такие вечера она была чрезвычайно любезна со мной, и я тогда ощущал торжество, но зато Буйнов, у которого гардероб не был так богат и который не мог тратиться на билеты в театр, – когда я возвращался домой, окидывал меня взглядом, полным ненависти.
Тысячи маленьких услуг то с моей, то с его стороны следовали одна за другой. Мы с Буйновым ни разу не говорили об этом, но в наших отношениях произошла видимая перемена. Утром мы с ним не вставали никогда одновременно. Если он схватывался раньше, то я нарочно закутывался в одеяло с головой и делал вид, что ещё сплю. Если раньше случалось проснуться мне, то он принимал ту же меру. Нам просто не хотелось встречаться взглядами и поневоле заводить разговор. Мы старались не сталкиваться. Даже в университете мы как-то сторонились друг друга. Это было до такой степени явно, что и товарищи заметили.
– Вы поссорились? – спрашивали нас. – Вы разошлись?
Мы, разумеется, отвечали, что нет, но в тоне нашего голоса проглядывало нечто такое, что нам никто не верил.
Мы теперь уже не читали книг вместе. Дней десять в нашей комнате не было слышно ни одного слова. Жизнь вместе становилась тяжёлой и почти невыносимой.
Но однажды произошёл короткий разговор. Его начал Буйнов.
– Знаешь, – промолвил он, как-то заминаясь и глядя в сторону, – я думаю, не переехать ли нам в разные комнаты?!.
Я вопросительно взглянул на него, хотя предложение это сразу нашло отклик в моём сердце. Буйнов ответил на мой взгляд.
– Да, видишь ли, я нахожу, что вдвоём как-то стеснительно…
– Да, пожалуй! – отозвался я.
И ни одному из нас не пришло в голову удивляться тому обстоятельству, что в течение трёх лет мы ни разу не находили наше сожительство стеснительным.
И вот мы начали деятельно искать себе комнаты. Но как-то всё не находили. Признаюсь, в душе у меня была тайная надежда, что Буйнов найдёт раньше меня и переедет, а я в таком случае останусь на старой квартире. Каким образом я найду средства, чтобы платить двенадцать рублей, об этом я совсем и не думал. Но зато я уверен, что Буйнов питал такие же точно надежды. Поэтому-то, должно быть, нам так долго и не удавалось отыскать подходящие комнаты. Но переезд был решён бесповоротно. Мы уже были врагами, и совместная жизнь наша была теперь немыслима.
Всё же, однако, мы продолжали по вечерам сходиться у хозяйки, за чайным столом. Это были уже далеко не такие весёлые вечера. Анна Григорьевна не замечала наших новых отношений, но мы оба смотрели как-то исподлобья, между собой не разговаривали, а обращались только к ней.
Однажды мы застали её и мать в каком-то странном настроении. Не было никаких определённых признаков какого-нибудь события, но чувствовалось какое-то волнение, слегка приподнятый тон. Анна Григорьевна была одета в светлое платье, на груди у неё красовалась приколотая роза. Капитан был здесь, по-прежнему покуривал папиросу, но сидел не с матерью, а с девушкой.
– А вы знаете, – обратилась к нам мать Анны Григорьевны, – у нас сегодня новость!
– Новость? Какая? – спросили мы оба.
– А вот, капитан сделал Анненьке предложение.
– Да?
– Да, и через две недели наша свадьба! – очень весело ответила сама Анна Григорьевна.
Оба мы не сразу откликнулись на это известие Потом, однако, Буйнов, овладев собою, первый поднялся и поздравил обеих хозяек. Я сделал тоже самое.
Мы просидели у них недолго и, сверх обыкновения, вернулись в свою комнату часов в десять. Я сел в кресле у стола, Буйнов поместился на диване, и мы помолчали минут двадцать. Потом он как-то нервно схватился и стал ходить по комнате. Затем вдруг остановился, взял стул и сел тоже около стола, рядом со мной.
– Послушай, – сказал он, – у тебя есть что-нибудь?
– То есть, это ты насчёт денег?