
Полная версия:
Студент в рясе
– Отчего ж вы думаете, что не выйдет? – спросил я.
– Да никогда этого ещё не бывало. Не слышала я. Вот уж сколько лет живу на свете, а не слыхала. Что ж, теперь у нас, по крайности, приход есть. Доходы, конечно, небольшие, а всё же жить можно. А с этой учёностью, первое дело, приход потеряем… А там неизвестность… Ежели ничего не выйдет, так опять придётся ему лазать по консистории, да по благочинным, да архиерею в ноги кланяться. Пока ещё выйдет место!.. А я теперь должна на шее у родных сидеть. Да и ему трудно будет здесь жить, и от нас далеко, и средств своих у него никаких нет…
– Так ведь ваш муж может жить здесь вместе с монахами…
– А с какой стати ему на шее у монахов сидеть? Он им не родня… Нет, уж, право, не знаю, что тут хорошего…
– Значит, вы не одобряете его? Не поддерживаете?
– Да я что ж… Я ему ничего не говорю. Один раз только заикнулась, что, мол, надо сперва взвесить это да обдумать, – так он такие слова начал говорить, что мне даже страшно стало. "Вот, – говорит, – как ты на моё душевное стремление отвечаешь. Я, – говорит, – к высшему стремлюсь, а ты этого понимать не хочешь; я, говорит, в тебе, как в жене своей, как в друге, поддержки ищу, а ты меня, говорит, холодной водой окатила…" И до того расходился, что даже нехорошо ему сделалось и плакать стал. Уж я не рада была, что и сказала… И с тех пор ничего против него не говорю, – пусть делает, как знает. Ему же хуже будет…
В это время отец Эвменидов вернулся, но не один, а с монахом. Монах был ещё нестарый. Высокий, статный, довольно плотный, с красивым лицом, украшенным длинной, тёмной бородой, с большими спокойными глазами, с широким лбом, с матовым цветом лица, с длинными, волнистыми волосами, он сразу произвёл на меня чрезвычайно приятное впечатление. В особенности понравилось мне странное выражение его глаз: твёрдое и вместе с тем необыкновенно ласковое и как бы ко всему на свете доброжелательное.
Он подошёл ко мне с улыбкой и просто, по-светски, протянул мне руку.
– Очень приятно, очень приятно! Вот познакомитесь с нами и будете у нас бывать. Я люблю молодых людей. Я люблю тех, которые наукам обучаются. Вот и наш отец дьякон задумал учиться. Что ж, это хорошо. В этом никакого греха нет… Учёность никому не мешает. У нас даже на Афоне есть глубоко-учёные люди… Один доктор есть, например… Очень учёный человек, и стихи пишет… Разумеется, духовного содержания… Они напечатаны, я когда-нибудь дам вам прочесть, непременно дам. Ну, что ж, отец дьякон, давайте угостим молодого человека. Уж вы извините, – обратился он ко мне, – у нас пища скудная, монашеская. А, впрочем, сыты бываем… Вот мы сейчас…
Он подошёл к двери, полуотворил её и промолвил громче обыкновенного:
– Евфимий, а Евфимий!..
– Я здесь, отец Мисаил! – откликнулся из глубины коридора молодой голос.
Через полминуты в комнате появился и сам Евфимий – совсем ещё молоденький послушник, в длинном подряснике, с засученными рукавами. Очевидно, он только что производил какую-нибудь домашнюю работу. Отец Мисаил обратился к нему.
– Ты, Евфимий, принеси-ка нам сюда чего-нибудь закусить. Да вина не забудь нашего, афонского… Вот вы, господин студент, наверно афонского вина не пробовали.
Евфимий исчез, а потом начал от времени до времени появляться, но уже не с пустыми руками, а с разными снадобьями, которые расставлял на столе. Тут была солёная рыба, без сомнения, не афонского происхождения, а прямо из рыбной лавки, паюсная икра, потом появились чёрные маслины с приправой из уксуса и прованского масла, присыпанные свежим зелёным луком. В заключение были принесены какие-то пирожки, тут же оказалась странного фасона бутылка, очевидно, с афонским вином, а в виде десерта были принесены орешки, относительно которых отец Мисаил прямо заявил, что они афонские.
– Ну, вот и закусим, – сказал отец Мисаил. – Да вы, может быть, водочку пьёте? – спросил он почему-то именно меня. – У нас и это можно, это не воспрещается. Это даже в монастырях разрешено: вино и сикера, – сикера ведь это и есть водка… Вот отец дьякон тоже, кажется, от сикеры не прочь… Евфимий, а принеси-ка сюда сикеру!
– Это что же, отец Мисаил? – с недоумением, хлопая глазами, спросил Евфимий.
– Ну, вот ты монах, а не знаешь. Ну, водку принеси. Там, в трапезной, на окне бутылочка стоит… Мы сами-то не пьём, – пояснил он мне, – а для приезжих, для наших почтенных гостей, держим.
Скоро Евфимий "сикеру" принёс и затем сам удалился. Жена отца Эвменидова уложила спящую девочку на кровать. Детям было выдано кушанье особо, и они смирно ели на подоконнике. А взрослые, в том числе и отец Мисаил, уселись за стол.
Я должен признаться, что редко мне случалось есть с таким аппетитом, как в этот раз. Все эти монашеские блюда, которыми, впрочем, как прибавлял отец Мисаил, они сыты бывают, показались мне необыкновенно вкусными. И даже "сикера", на которой был прилеплен обыкновенная этикетка водочного магазина, обладала каким-то особенно-приятным вкусом. Мне кажется, что виновник всего этого был отец Мисаил, который и своей фигурой, и удивительно счастливым видом, и приятным голосом, и ласковым взглядом придавал всему радостный колорит.
– Вот вы, молодой человек, маслинок покушайте, – говорил он, чрезвычайно ласково пододвигая ко мне тарелку с чёрными маслинами. – Вы всё рыбу кушаете; рыба – здешнего производства. А маслины прямо с Афона. У нас масличных древов сколько угодно. У каждого окошка монашеской кельи растут. И широко разрастаются их ветви, и тень от них бывает, не то, чтобы очень густая, а всё же… И вот орешков наших отведайте. Сами нашими монашескими руками собираем. А вино это, – я вам прямо говорю, – такого вина вы здесь не найдёте. Сладкое и запах ароматный имеет… Поистине благословенное вино, как и самый край наш благословен.
Я довольно усердно пробовал и маслины, и орехи, и вино. И то, и другое, и третье мне нравилось, а больше всего нравился мне сам отец Мисаил.
III
Следующие три дня я очень часто видел отца Эвменидова. Когда он приходил в университет, чтобы держать другие экзамены, то прежде всего разыскивал меня. Мы, очевидно, понравились друг другу.
Он сильно волновался. Насколько уверенно он шёл на экзамен математики, в которой чувствовал себя неуязвимым, настолько нерешительно входил он в аудиторию, где происходил экзамен по-латыни и греческому языку.
– И зачем она мне, эта латынь? – говорил он мне. – В математике она совсем ненадобна. А вот срежут тебя – и стыдно будет. Да особенно перед отцом-настоятелем. Ежели я с позором вернусь, так уж он проходу мне не даст своими насмешками.
Я ободрял его. Я вместе с ним отправился в аудиторию и обратил его внимание на то, какие слабые ответы давали другие и как снисходительно относился к ним профессор.
Помню, как дошла очередь до Эвменидова, и он вышел к профессору отвечать по-латыни, профессор сейчас же отличил его. Очевидно, о нём уже пошла молва по университету.
– А вы, батюшка, сколько лет как вышли из семинарии? – спросил Эвменидова профессор.
– Восемь лет будет уже! – ответил Эвменидов.
– Так вы, должно быть, порядочно позабыли латынь?
– Да оно, конечно, свежести этой нет…
– Ну, что ж вы хотите перевести? Возьмите, что вам нравится. Выберите сами…
Мне после рассказывал Эвменидов:
– И ведь вот оно, штука-то какая. Когда б знать это, что он такое снисхождение мне окажет, так оно бы можно приготовить какие-нибудь пять строчек, а то ведь и в голову не пришло. И я всё одинаково плохо знал… Я и выбрал, что первое попалось на глаза, и начал. Ну и вёз же я, – словно ледащий вол… Однако, он, старик-то (профессор был старик), вижу, всё улыбается, значит, благорасположен, и так это меня ободрило, что я вдруг даже некоторое знание почувствовал и многие такие слова припомнил, каких ещё вчера не знал… Да, благорасположение много значит.
После блестящих ответов по математике, о чём профессор, конечно, сообщил другим, к Эвменидову все остальные профессора относились крайне снисходительно. Хотя трудно было производить экзамен мягче, чем его производили всем поступавшим в университет семинаристам, тем не менее, для Эвменидова нашлась ещё одна стадия мягкости. Казалось очень трогательным, что дьякон, восемь лет служивший на деревенском приходе, обременённый семейством, питает такую страсть к науке, бросает приход и поступает в университет. Эвменидов одной своей рясой сразу завоевал общие симпатии.
И вот, через три дня, он опять возвращался в подворье, теперь уже с окончательно радостным видом, так как ему объявили, что он принят в число студентов.
– Вот я и студент, – весело говорил он жене, – теперь уже отец-настоятель надо мной смеяться не будет. Ну, значит, добрался-таки до своего, добился.
– Что ж теперь мне делать? – довольно кислым тоном спросила его жена. – К родным ехать или как?
– Ты погоди, Марья, вот я сейчас к преосвященному схожу, потому преосвященный велел явиться к нему, когда моё дело в университете будет кончено. Вот мы поглядим, что он скажет, тогда и решим.
И он в самом деле в тот же день отправился к архиерею. Мы пошли с ним вместе, причём я, разумеется, остался на улице и ходил по панели минут двадцать, ожидая его возвращения. И мне было очень приятно видеть Эвменидова, когда он вышел из покоев архиерейских и быстрыми шагами направлялся ко мне. Лицо его сияло, и он издали, очевидно, не будучи в состоянии вытерпеть, громко говорил мне:
– Ох, как хорошо принял меня преосвященный! Вот видно, что человек умственный и понимает…
Мы пошли с ним домой, и он по дороге рассказывал мне о приёме у архиерея.
– Вышел, это, он ко мне и улыбается. "А, – говорит, – отец Эвменидов! Учёный муж? Прекрасно, – говорит, – прекрасно. Ну, что же, – говорит, – в университете тебя не скушали? Оттуда метлой не вымели?" – "Нет, – говорю, – ваше преосвященство, не вымели, а приняли в студенты". – "Вот как, – говорит, – следственно ты глубокие познания обнаружил?" – "Не то, чтобы глубокие, – говорю, – ваше преосвященство, а всё же удивил, потому другие из наших, из семинаристов, сильно в математике хромают". – "Да, я это знаю, – сказал архиерей. – Ну, вот, когда ты будешь профессором, так ты их научишь хорошо математике, правда?" – Я говорю: "Постараюсь, ваше преосвященство". – "Так значит, ты теперь не дьякон, а студент?". – "Нет, ваше преосвященство, я и дьякон, и студент". Смеётся: "Как же ты, – говорит, – предпочитаешь называться: дьяконствующий студент или студенствующий дьякон?" Ну, и говорит дальше. Начал расспрашивать про жену и про детей, и про отца-настоятеля тоже. – "Твой настоятель, – говорит, – стариковских взглядов держится, знаю. Ведь он семинарию-то кончил чуть ли не в прошлом-то столетии… Он при старой бурсе ещё учился… Знаю. Ну, это ничего, – откуда ему набраться других взглядов? Только как же ты теперь питаться будешь?" – "Как-нибудь, – говорю, – пропитаюсь, ваше преосвященство". – "Вот жену к тестю придётся отправить. Удобно ли это?" – спрашивает. – "Нет, – говорю, – ваше преосвященство, не очень-то удобно. Тесть у меня человек небогатый; он дьякон, и приход у него не Бог знает какой, а семья большая". – "Так как же так?", – говорит. – "Да уж как-нибудь, – говорю, – пускай понатужится, а когда кончу курс, отплачу". – "Нет, – говорит, – это не хорошо. Это только прибавит тебе забот, а с заботами ты и в науках далеко не уйдёшь. Это, – говорит преосвященный, – уж я знаю. Вот по себе сужу. Когда я был архимандритом и жил в монастыре и никакой ответственной должности не нёс, так я тогда и науками занимался, и не только богословскими, а и другими… Вот географию изучал, я географию люблю… Потому сам изъездил добрую половину земного шара. Я миссионером был, ты знаешь, на Алеутских островах три года жил… А как дали мне епархию, да стало у меня множество забот, так я и в книгу не заглядываю, – некогда. Нет, это надо как-нибудь иначе устроить. Ты скажи, много ты зарабатывал на приходе?" – Я ответил, – сперва подумал, а потом ответил. – "Ну, а половины тебе будет достаточно, чтобы с женой здесь прожить? Ведь ты теперь студент, так по-студенчески должен жить, т. е. плохо…" – "Как-нибудь хватило бы", – говорю. – "Ну, так мы вот что сделаем: пускай твой отец-настоятель там сердится, а мы всё-таки по-своему поступим. Есть у меня тут при архиерейской церкви лишний иеродиакон. Как монах, он человек одинокий и нрав имеет кроткий. Не молодой уже. Так вот этого иеродиакона мы и прикомандируем на твоё место, и пускай он половину дохода тебе даёт. Хорошо это будет?" – "Очень это будет хорошо, говорю, ваше преосвященство!" И я отвесил ему земной поклон. – "Ну, вот, – говорит, – так мы и сделаем". И сейчас же взял да и написал бумагу и послал её, куда следует. Вот какие дела!
Вдруг всё изменилось в комнате подворья, которую занимало семейство отца Эвменидова. Когда он сообщил жене о результатах своего визита архиерею, с неё как будто сошла вся меланхолия, которая окутывала её лицо в эти дни.
– Так это ж очень хорошо, – говорила она. – Этого нам как-нибудь хватит.
И с этой минуты она перестала сомневаться в будущности своего мужа и начала даже одобрять его стремления к науке. Вся суть была именно в том, что она боялась за своё материальное положение.
– Помилуйте, – говорила она мне, – четыре года у отца жить! Вы думаете, легко это? У отца полон дом людей, а тут ещё на беду он выпить любит… А как выпьет, делается ворчлив, придирчив. И постоянно бы он меня попрекал и над ним бы издевался… А я, знаете, за восемь лет привыкла к своему дому, так мне бы это было не легко… А теперь что ж? Скудность будет, это конечно, да мне это ни по чем; главное, чтобы вместе быть и чтобы в своём собственном доме.
Появился и отец Мисаил, и ему тоже Эвменидов рассказал о своём визите архиерею.
– Да вы у нас и оставайтесь, – говорил отец Мисаил, – вот эта самая комната и будет вашим жилищем, зачем вам больше. А нам приятно будет. Что ж, это ничего, что вы мирские, у нас вон полон двор мирских, и каждый день меняются, всё новые, всё пришлые. Который раб Божий через город едет, либо так святыне пришёл поклониться, к нам и заходит, всё равно как к себе домой. Что-нибудь на Афонскую обитель пожертвует – и живёт себе тут. Народ не взыскательный. Коли есть комната – в комнате спит, а нет, так и в коридоре, и в сарае, а летом так и на дворе спят… Право, остались бы жить у нас…
– Нет, отец Мисаил, спасибо. Стеснять вас не могу. Да и, знаете, не привыкли мы в гостях жить. Оно, конечно, несколько дней это приятно, а потом пойдут разные недоумения… Сами же жалеть будете…
– Э, какие могут быть недоумения с монахами? Да ещё с афонскими… Жаль, жаль… А у нас как будто веселей стало, когда дети начали по двору бегать… Право. Вот и молодой человек к нам бы ходил. Мы бы с ним ближе познакомились, а там, может быть, ему так бы это понравилось, что он сам бы в монахи пошёл! – с улыбкой промолвил отец Мисаил на мой счёт…
Я, разумеется, ничего не ответил на это предположение. В монахи идти я не собирался, да и отец Мисаил сказал это не серьёзно.
Отец Мисаил заинтересовал меня. Эвменидовы ещё несколько дней оставались в подворье, и я довольно усердно посещал их. В это время у меня было несколько случаев поближе познакомиться с отцом Мисаилом.
Ему было от роду лет за сорок. Происходил он из небогатой, но достаточной купеческой семьи, которая жила в большом губернском городе. Меня чрезвычайно занимал вопрос, что заставило его пойти в монахи. В нём собственно ничего не было такого, что обыкновенно бывает свойственно монахам; он никогда не говорил о божественном, охотно принимал участие в светских разговорах и только тогда замолкал, когда они принимали слегка соблазнительный оттенок. Занимался он здесь исключительно мирскими делами, так как заведовал подворьем, которое служило как бы гостиницей для приезжающих жертвователей на Афонскую гору. И однажды, когда мы были втроём, то есть, нас двое и жена Эвменидова, по разговору вышло удобным спросить его об этом, и я промолвил:
– Что же, отец Мисаил, заставило вас принять монашество? Простое влечение к этому образу жизни?
Я думал, что отец Мисаил затруднится ответить; я боялся, что нечаянно залез в тайники его души, куда он не захочет пускать никого. Но он ответил чрезвычайно просто:
– Нет, такого влечения не было. Я был очень даже светским человеком и чрезвычайно любил светскую жизнь, со всеми её удовольствиями. Я не был ни пьяницей, ни развратником, а любил покутить, знаете, как это водится в купеческом быту. А привела меня к монашеству любовь.
– Любовь к женщине? – не совсем решительно спросил я.
– Да. Полюбил я, изволите ли видеть, хорошую девицу из дворянской семьи. Была она образованная и вообще для меня пара неподходящая… Ведь мне образования никакого не дали. Так, лавочное, чтобы считать умел или больше обсчитывать… да в книжках записывать…
– И что же, она вам отказала?
– Нет, не то. Я, видите ли, был очень робок. Так, вообще, я был даже довольно смел в своём быту, но относительно этой девицы на меня всегда нападала робость. Вот, вы не поверите, что я даже ни разу не сказал ей о своём чувстве; не посмел. Я твёрдо знал, что она мне не пара. Но с той поры, как я полюбил её, я уже не мог наслаждаться благами мира, и казалось мне, что если отдам я себя другой, так оскорблю и её, и моё чувство к ней. Такое это было высокое чувство. А тут подошло, что родители задумали женить меня и выбрали, я вам скажу, хорошую девушку из нашего купеческого звания. Ну, что ж из того, что была она хорошая, когда я её не любил? И пришло мне в голову, что, женившись, я и её погублю, потому что жизни хорошей у нас с нею не выйдет. Тут уж я был посмелее, взял да и сказал ей всё это, и девица мне была за это благодарна. Так и сказал ей: считаю, говорю, что вы очень хорошая и добрая, и всякому другому можете счастье составить, а у меня другое в голове, и я не могу… Пожил я в миру ещё после этого годика два, всё думал – рассеюсь и как-нибудь это пройдёт. Так нет, не прошло. Ну, тогда я и решил, что жить мне больше среди светских людей невозможно, и пошёл в монахи. И хорошо сделал. Ах, как хорошо!..
– Теперь забыли, значит? – спросил я.
– Нет, никогда не забывал. Но она у меня, в моей душе, теперь вроде как бы ангелом сделалась. Об ней я ничего не слышал и не знаю, какая она в жизни оказалась; может быть, хорошая, а может быть, и дурная. Да мне этого и знать не надо. Я сохранил в душе о ней воспоминание, – о ней, об такой, какой знал её, или, может быть, воображал, – Бог знает. И я так себе говорю, что если есть на небе столько-то ангелов для всех остальных людей, так я счастливее всех, потому что для меня одним ангелом больше. И я счастлив.
Тем не менее, я не выразил желания поступить в монахи.
Отец Эвменидов очень твёрдо отказался жить в подворье. По его расчётам, иеродиакон, назначенный архиереем, заработает ему достаточно, чтоб как-нибудь прожить и прокормиться на вольной квартире.
– Ведь я теперь студент, – весело говорил он, – а ты, выходит, – прибавлял он, обращаясь к жене, – студенческая жена, следовательно мы и жить должны по-студенчески. А студенты, я слышал, небогато живут. Мне один рассказывал, что у него все четыре года, что провёл он в университете, была комната на чердаке, два аршина длины; а стояли в ней кровать да стул один, и более ничего; ну, а у нас, – у нас-то всего побольше будет.
Вообще и исход экзаменов, и приём у архиерея оживили отца Эвменидова. Он даже как будто вдруг помолодел, и борода у него стала расти прямее.
Однажды, когда мы все были вместе, в коридоре послышались шаги, а потом стук в дверь. Оказалось, что это был Евфимий.
– Что тебе? – спросил его отец Мисаил, подойдя к двери.
– Там монах какой-то спрашивает отца диакона.
– Монах?
– Говорит, из архиерейского дома пришёл…
– Ага, – сказал Эвменидов, – это значит иеродиакон; можно впустить его сюда, отец Мисаил?
– Отчего ж бы и не впустить? Милости просим. Попроси сюда, Евфимий, отца иеродиакона.
Через минуту в комнату вошёл небольшого роста старенький монах, с редкой седенькой бородкой, с морщинистым лицом, согбенный. Он остановился на пороге, поискал глазами образ и, найдя его в углу, трижды перекрестился, а потом по-монашески поклонился сперва отцу Мисаилу, а затем и остальным.
– Владыка послал меня сюда, – сказал он тоненьким, почти детским, голоском. – Назначен владыкою служить…
– Так, так, – забасил Эвменидов, – пожалуйте, отец иеродиакон. Пожалуйте, садитесь. Вас назначают на моё место?
– Да, преосвященному владыке угодно было назначить! – смиренно сказал монах и с ещё бо?льшим смирением опустился на подставленный ему стул около стола.
На столе была кое-какая закуска: по обыкновению маслины, солёная рыба, которыми обильно отец Мисаил угощал своих друзей.
– Не угодно ли закусить? – предложил Эвменидов. – Пища монашеская, – прибавил он, – нам отец Мисаил другой не даёт, он нас в строгости держит.
Монах перекрестился и приступил к маслинам.
– Это и у нас в монастыре в ходу! – сказал он. – Благословенная пища.
– А вы из какого же монастыря? – спросил его отец Мисаил.
– Я собственно из Святодуховского, в двадцати верстах отсюда, но преосвященный полюбил меня и вызвал оттуда к себе. И теперь я, вот уже года четыре, при архиерейской церкви состою, хотя и не имею штатной должности. А позвольте спросить, – продолжал он, обращаясь к Эвменидову, – большой приход ваш? Преосвященный мне ничего не сказал насчёт этого.
– Да, приход немалый, – ответил отец Эвменидов, – работы довольно будет. Притом и настоятель человек строгий, это я вам прямо говорю.
– Что ж, это ничего, что строгий, – отозвался монах, – моё дело монашеское – послушание. Чем строже, тем оно лучше. Больше заслуги, ежели послушание строгое.
– Оно так, а только всё же старому человеку, ежели над ним измываться будут, не очень-то приятно. А настоятель у меня, можно сказать, крутой человек. Любит иной раз посамодурствовать.
– Ничего, ничего, – просто говорил монах, – я в разных переделках бывал, всего на своём веку испытал… А позвольте спросить, велик доход?
Отец Эвменидов, по-видимому, непроизвольно посмотрел на меня и довольно-таки выразительным взглядом, как будто хотел сказать: ишь ведь монах, а про доход спрашивает.
– Это как придётся, – ответил он. – Еже ли в урожайный год, так можно заработать и больше тысячи рублей…
– Собственно на мою долю? – с большим любопытством спросил монах.
– Э, нет, батюшка, где ж таки! Это всего – тысячу рублей. Ежели б такой доход был, чтобы на дьяконскую долю до двух тысяч, – так это что ж… Тогда и городские причетники в деревню ехали бы… Нет, этого нигде не бывает. Это весь доход, батюшка, а надо делить его пополам, как приказал преосвященный…
– Так, так… Что ж, и за то благодарение Создателю. Я собственно потому спрашиваю, отец диакон, что при архиерейской церкви служу я безвозмездно. Так только – келью получаю, да питание… а об одежде никто не думает… Преосвященному сказать неловко, а рясенка-то у меня обносилась, ну и прочее там, по части белья, тоже скудно… Так я собственно по этому и спрашиваю.
Я взглянул на Эвменидова и опять прочитал в его глазах: "ой, лукавишь, отче; а просто видно-таки, что ты деньгу любишь".
Монах закусил, запил вином афонского происхождения и поднялся. Он опять набожно перекрестился на образа и отвесил поклон отцу Мисаилу. А затем обратился к Эвменидову:
– Когда же ехать-то надо, отец диакон, и каким путём доставлюсь?
– А так и доставитесь, батюшка. Вот завтра я поеду сам туда, должность отцу-настоятелю сдавать. Хотя я и не выхожу в заштат, а всё ж таки надо сдать: там метрические книги и прочее. Вот вместе и поедем. Жену-то я с детьми тут оставлю, у отца Мисаила, под его присмотром, а мы с вами вдвоём и покатим.
Монах сперва, по-видимому, хотел было уходить, но затем, должно быть, ему понравилось наше общество, а может быть, это произошло оттого, что, по распоряжению отца Мисаила, Евфимий уже притащил шипящий самовар, – и он остался. Этот самовар шипел в продолжение целого дня, переходя из комнаты в комнату и таким образом путешествуя вместе с Евфимием по всему монашескому подворью. И мы скоро опять присели к столику, с которого уже были убраны тарелки и на их место поставлены стаканы.
Меня заинтересовал монах своим внешним видом, своей смиренной манерой и в особенности каким-то изношенным, истомлённым лицом. Черты лица этого были грубы, в них не было ничего возвышенного и духовного. Можно было догадаться, что этот человек действительно, как он сам говорил, много претерпел в своей жизни. Я подсел к нему и завёл с ним разговор.
– А вы сами из каких будете, батюшка? – спросил я.
– Я из крестьян, милостивый господин, – ответил монах, – из крестьян государственных. Крепостным человеком никогда не бывал, но всё же претерпел много.
– Вы как же, по какому-нибудь случаю в монахи пошли или по влечению?