Читать книгу Фатальная промашка паука (Кристина Портман) онлайн бесплатно на Bookz
bannerbanner
Фатальная промашка паука
Фатальная промашка паука
Оценить:

5

Полная версия:

Фатальная промашка паука

Кристина Портман

Фатальная промашка паука

Пролог, Ольга

Запах. С него все и начинается. Хлорка, ржавчина и чужой тестостерон. Так пахнут подъезды, в которых женщины принимают плохие решения. Лампа над головой издает больной, сухой щелчок. Раз. Два. Словно пытается подобрать код к замку, но комбинацию давно сменили.

Я сижу на полу. Правильная поза: колени к груди, спина прямая. Я хорошая девочка. Я умею сидеть смирно.

Ткань пеньюара – дешёвый, пошлый шелк – цепляется за кожу. Под ним – ничего. Голое, остывающее мясо. Тело – первая предательница. Оно не слушается приказов разума «не чувствуй». Оно покрывается мелкими, злыми пупырышками. Не от стыда. От холода и предвкушения. Это физиология, детка. С ней не поспоришь.

Он сказал «Сиди». Не «посиди». Не «подожди». Простое, собачье «сиди». И хорошая девочка внутри меня завиляла хвостом. Я ведь годами дрессировала себя быть скалой. Быть той, что держит дом, списки покупок и лицо. А оказалось, все, чего мне хотелось, – это чтобы кто-то дал короткую, ясную команду. Без «пожалуйста».

За дверью тишина. Не пустая – рабочая. Гудит, как дорогой сервер. Там, внутри, – его мир. Я выучила его карту по звукам: вот здесь скрипнула половица под креслом, здесь он бросил ключи на стеклянный столик. Запах – «ветивер», въедливый, как правда, – просачивается сквозь щель под дверью. Мой мозг, услужливый маленький лжец, дорисовывает остальное: он стоит прямо за дверью. Он слушает, как я дышу.

Глупость. Он обо мне не думает. Он просто выставил меня за дверь, как выставляют на ночь мусор.

Я больше не мерзну. Я начинаю гореть. Стыд – отличный катализатор, он повышает температуру тела эффективнее любого коньяка. А под стыдом, как гнилая сердцевина в идеальном яблоке, – надежда. Гадость. Самый грязный наркотик. В моей голове больше нет сложных уравнений с ипотекой и планами на отпуск. Только двоичный код: да/нет. Откроет/не откроет. Моя жизнь, такая сложная, такая правильная, свелась к одной кнопке.

Смешно. У меня есть Муж, который дышит по расписанию. Дочь, которая любит меня как функцию. Есть идеальные полотенца, сложенные стопками, как маленькие белые надгробия моим желаниям. Есть орхидеи, эти капризные сучки, которых я заставила цвести по графику. Вся эта декорация «Хорошая Жена™» сейчас стоит за моей спиной и неодобрительно молчит. Они все – мои сокамерники.

Конечно, меня могут увидеть. Тетка с третьего этажа со своей вонючей собачкой. Или – вишенка на торте моего унижения – Андрей. Мой муж. Он посмотрит, моргнет своими честными, уставшими глазами и спросит: «Оля, ты чего? Замерзнешь». Он не увидит позора. Он увидит нарушение распорядка.

Этот пеньюар в спальне, в приглушенном свете, выглядел как обещание. Здесь, под больной лампой, он выглядит как диагноз. Но приказ был «Сиди». И я сижу. Я образцовая пациентка.

Колени ноют от кафеля. Я вспоминаю теплый линолеум на нашей кухне. Голос Андрея: «Не кипятись». Я никогда не киплюсь. Я довожу до идеальной температуры и выключаю газ. И вот – впервые – я закипела. До полного выкипания. И теперь сижу здесь, прилипнув задницей к чужому порогу.

Он ничего не ломал. Он просто переставил мебель в моей голове. Раньше я знала, где у меня стоит стол «долг», кресло «приличия» и кровать «привычка». Теперь в центре – пустота. И он стоит в этой пустоте. И решает, чем ее заполнить.

Лампа сдается, гаснет. Темнота – мой союзник. В ней я просто силуэт. Я шевелю пальцами ног. Рефлекс «хорошей девочки» требует прикрыть колени, но я запрещаю себе. Приказ был: «не шевелиться».

Я слышу, как тикают его часы. Дорогой, уверенный звук. Тик-так. Они отмеряют не время. Они отмеряют мою выдержку. Моя жизнь всегда была чередой правильно выполненных инструкций. И это – самая простая из них.

Иногда мне хочется постучать. Поскулить. Сказать: «Я буду хорошей. Я буду удобной. Я буду молчать еще тише. Только впусти». Фу. Ольга. Я сама бы себе врезала за такие мысли.

Шаги. Снизу. По лестнице. Мужские, ровные, без сумок из супермаркета. Шаги человека, у которого руки свободны.

Я не двигаюсь. Я могла бы. Метнуться к мусоропроводу, вжаться в его вонючую нишу. Но я остаюсь. В углу стоят не только за наказание. Иногда в углу стоят, чтобы тебя наконец-то заметили.

Шаги ближе. Кто-то на площадке ниже задевает перила. Металл отзывается коротким, жалобным звоном. Я впервые думаю не «кто это?», а «что я скажу, если это Андрей?». В голове пусто. Слова сдохли. Есть только тело, сидящее на полу в дурацком пеньюаре. И странное, липкое спокойствие. Выбор сделан. Осталось дождаться приговора.

У меня дрожит не тело. Дрожит мое имя. «Ольга». То, которым меня называет муж, когда просит передать соль. У Сергея есть другая «Ольга». Она твердая, гладкая, без сучков. И она слушается. Я слушаюсь.

Шаги замирают на площадке ниже. Секундная пауза. Судьба сегодня в деловом настроении. Она поднимается ко мне, не предоставляя отсрочек.

Тень появляется первой – длинная, как недосказанность.

И в эту последнюю секунду, прежде чем свет ударит мне в лицо, я с ледяным ужасом понимаю: я боюсь не того, что это Андрей. Я боюсь, что это не он.

Дыхание. Ужас пахнет сладким.

И я вдруг вспоминаю панакотту…

Глава 1. Фасад благополучия, Ольга

Я накрываю стол как репетицию счастья. Белая скатерть натянута до дрожи, как улыбка на старой семейной фотографии, где все еще стараются. Две свечи – не пахучие, не навязчивые, я не люблю лишних запахов, они мешают дышать. Просто два столбика теплого света, который делает людей красивее, а предметы – значительнее. Они плавят тени по углам, создавая иллюзию уюта. Салфетки сложены пополам, почти идеально, и только один угол упрямо загибается, как коровий вихор. Это мелочь, но я замечаю такие мелочи как другие замечают измену: слишком рано, слишком остро. И палец сам тянется разгладить, исправить, вернуть в рамки идеальной картинки.

Андрей садится напротив. Стул скрипит в одном и том же месте – там, где надломилось и скрипит наше «мы». Он кладет телефон рядом с тарелкой, экран вверх. Не просто кладет – он устанавливает его, как пограничный столб, как портал в другой, более важный мир. Это еще одна столовая приборная единица, без которой теперь невозможно ни обед, ни разговор. Даже в моем доме, где я глажу простыни до хруста и ем рыбу с отдельным ножом – даже здесь.

– Пахнет вкусно, – произносит он, и звук голоса тонет где-то между тарелкой и экраном. Брови чуть сходятся на переносице: значит, пришла новая почта, новый вызов из той, настоящей жизни. Он вертит ложку в пальцах, как чужое, непонятное решение, которое ему навязали.

– Это филе миньон с апельсиновым соусом, – отвечаю я, проговаривая каждое слово отчетливо, будто от этого зависит исход кулинарного шоу, где у нас все всегда получается. – И салат с фенхелем. На десерт – панакотта. Настасья, убери, пожалуйста, телефон за столом.

Дочь закатывает глаза так умело, с такой отрепетированной усталостью, будто мы наняли ей преподавателя по этому искусству. Ей восемнадцать, и мое «пожалуйста» для нее звучит как «невозможно», а мое «нельзя» – как «вызов». Она все же засовывает телефон в задний карман джинсов, но я слышу тихий щелчок, с которым она его блокирует. Она поджимает губы – прозрачные, тонкие, как рисовая бумага, которую вот-вот намочит первый дождь обиды.

Соседняя квартира молчит. Эта тишина за стеной – мой новый фон. Я связана с ней странной привычкой: вставляя вилки в нужном порядке – внешняя для салата, внутренняя для основного, – я невольно прислушиваюсь к пустоте. Когда-то там жили шумные, невоспитанные мальчишки, которые в два ночи играли в баскетбол пластиковым ведром, и я злилась на них, а теперь… теперь я поймала себя на том, что скучаю по этому хаосу. По звукам чужой, неправильной, но живой жизни. Вот уже год как там пусто, и эта стерильная тишина стала продолжением тишины за нашим столом. Кажется, я привыкла к ней как к мысли, что в моей жизни больше не будет неожиданных гостей. Только расписание, только планы, только мы.

– В субботу к маме? – спрашивает Андрей, его взгляд мечется между экраном и картофелем. – Или твоя мама к нам? Ты же знаешь, я не против, но у меня в понедельник сдача, я хочу нормально отдохнуть.

«Нормально отдохнуть» – это значит, в тишине. Со своим телефоном.

– К маме, – говорю я. Мама любит, когда мы к ней. Мама любит «к ней» как формулу, которая доказывает лучшую, неиспорченную версию прошлого. – Настасье в воскресенье на фотосессию с однокурсниками. Мы говорили.

– Мы говорили, – повторяет он, как повторяют пароль, который давно не работает, но никто не решается его сменить. Большой палец отдает короткое, хищное движение – экран оживает. Я ловлю себя на том, что прищуриваюсь, пытаясь разобрать отраженные буквы в лезвии столового ножа. Шпионка в собственном доме. Это смешно и унизительно, и я тут же делаю вид, что просто смотрю на его руки. Ладонями он умеет работать – соберет любой диван из бесконечного синего шведского магазина, починит розетку, отрегулирует петлю у шкафа. Почти все, что в этом доме поддается отвертке, он исправит. Все, что поддается словам – безнадежно сломано.

– Я подумала насчет отпуска, – говорю я, повышая голос ровно на столько, чтобы пробиться сквозь невидимую стену его внимания. – Может, в этом году без привычного санатория? Можно снять домик у озера. Ты же любил рыбалку. Помнишь? Когда-то. До…

До чего? До того, как мы доделали ремонт? До того, как взяли эту ипотеку? До того, как я перестала смеяться, уронив голову ему на плечо, и начала правильно, стопкой, складывать полотенца? Он поднимает глаза – наконец-то! – и моргает, будто вынырнул из глубокой воды и оглушен тишиной.

– Да, можно, – говорит он ровным, бесцветным голосом. – Только не далеко. И чтобы интернет был хороший. Без интернета – ты же знаешь.

Я знаю. Интернет – это его кислород. Я тоже им дышу, просто я научилась задерживать дыхание надолго.

– Мам, – подает голос Настасья, и в ее «мам» слышится мольба и дерзость, смешанные в невыносимый коктейль взросления, – нам в универе объявили, что в следующем месяце у нас пленэр. Можно будет поехать на море с преподавателем по фотографии. Там такие волны и утренний свет… Можно же? Я заработаю сама – съемки у меня уже есть.

Впервые за полгода я слышу от нее слово «свет», а не «лайки». Во мне что-то екает – крошечный укол зависти к ее будущему, к ее волнам, к ее свету.

– Посмотрим по бюджету, – говорю автоматически. Я отвечаю так же, как расправляю складку на шторе – не глядя, на автомате. – Договоримся.

Андрей кивает, но видел ли он вообще ее в этот момент – эту девочку с горящими глазами, которая вдруг стала выше, старше, которая вот-вот упорхнет? Он делает жест, редкий, как комплимент, – переворачивает телефон экраном вниз. Щелчок пластика о скатерть звучит в тишине как выстрел.

– Панакотта вкусная, – неожиданно говорит он, пробуя десерт. Он говорит это тем тоном, каким когда-то, лет пятнадцать назад, стоя на балконе съемной квартиры, сказал «ты красивая». Так просто, так весомо, что у меня тогда перехватило дыхание. Я улыбаюсь – слишком быстро, слишком жадно, – и тут же гашу улыбку, отступаю внутрь себя. Нельзя показывать, как я голодна. В этом доме даже слова любви давно стали как безе – держат форму, но внутри у них пустота, и они рассыпаются от малейшего прикосновения.

Когда Андрей смеялся раньше, смех жил у него в груди и катился ко мне, как теплое одеяло. Теперь он смеется в телефон – тихо, одними уголками губ, будто ему там, в маленьком прямоугольнике света, рассказывают шутку для одного. Он больше не кладет руку мне на колено в ресторане; он кладет локоть на стол и проверяет уведомления. Он больше не оглядывается на мой новый цвет помады; он не замечает, что я сама ее уже полгода не покупаю. Зачем? Для кого?

Я знаю ответ – для зеркала. Для того блика в стекле, когда я прохожу мимо и случайно ловлю себя в полный рост: спина прямая, волосы аккуратно уложены, платье сидит. Я похожа на дорогую консоль у стены – красивая вещь, которой гордятся, но не пользуются, чтобы не поцарапать. И еще – на мои орхидеи. Я их холю, я настояла на кислом мху, на правильной влажности, на распорядке их полива, как на семейных правилах. Они упрямые и нежные, и если попасть в их ритм, они распускаются одним волшебным утром. Моя последняя белая орхидея тянет к свету два новых, тугих бутона. Я иногда ловлю себя на мысли, что жду от себя того же – и одновременно боюсь этого. Боюсь, что если я вдруг распущусь, то разрушу всю эту выверенную, красивую композицию в углу гостиной.

– По работе все норм, – говорит Андрей, отодвигая тарелку. «Норм» – это код, означающий «я устал и не хочу говорить об этом». – Сегодня клиент… да ладно, неинтересно. Я завтра выйду пораньше. Если что-то надо – напиши.

Напиши. Внутри нашего дома все давно перешло на переписку, на короткие команды без вопросительных знаков. Я иногда представляю, как мы разговариваем на кухне в чате: «Оля: купи хлеб. Андрей: какой? Оля: любой. Андрей: ок». Здесь меньше риска обидеть. Здесь можно отмолчаться, сославшись на «не увидел». Живой разговор требует мужества и внимания, а у нас на них строгий лимит.

– А ты как, мам? – спрашивает вдруг Настасья. Ее голос, обычно колючий от подросткового сарказма, становится мягким, почти детским. Она умеет быть такой, когда чего-то хочет, но сейчас в ее взгляде нет хитрости. Только чистое, обезоруживающее любопытство. – У тебя как на самом деле?

Воздух в комнате густеет. Мне кажется, еще секунда, и я прорву плотину. Я скажу ей все. Что засыпаю, вцепившись пальцами в холодный край отвесной стены, а под ногами – гулкая пустота. Что каждое «спасибо» Андрея звучит как чек из банкомата, где напечатана верная сумма, но нет ни единого живого слова. Что мне до тошноты страшно от того, как много в моей жизни правильных поступков и как мало от них тепла. Что я боюсь тишины в соседней квартире, потому что она слишком похожа на мою собственную. Я скажу…

Нет. Не скажу. Есть правила. Мы не говорим слов, от которых дом может дать трещину.

– У меня все хорошо, милая, – я нахожу в себе силы улыбнуться. Эта улыбка – мой самый натренированный мускул. – Орхидеи скоро зацветут. Видела?

– Ты странная, – Настасья качает головой, но в ее глазах пляшут теплые искорки. – У всех что-то происходит: отпуск, пленэр, горящий проект… а у мамы – орхидеи.

– У мамы – стабильность, – произношу я, и это слово ложится между нами, как прохладная ладонь. – И это, поверь, совсем не плохо.

Стабильность. Слово-утешительница. Отличница в сером форменном платье, которую хвалят учителя, но никогда не зовут гулять после уроков. Стабильность не умеет обжигать, не царапает до крови, не сбивает с ног. Она лишь шлифует острые углы, пока не останется гладкая, предсказуемая, удобная поверхность. Я сама стала такой. И мне так часто хочется… Нет. Мы не произносим тут слова, от которых пахнет дымом, как от задутой свечи.

Почему я смотрю на его руки, когда он пьет чай? Потому что помню время, когда эти руки не ставили чашку обратно на блюдце. Они находили мою, где бы я ни была. Они задвигали меня в угол между стеной и кухонным столом с таким голодным, уверенным смехом, что я думала: так будет всегда. Эта простая, ясная жадность друг к другу. Мы тогда уронили сахарницу, и белый рафинад рассыпался по полу звездами. Мы смеялись, собирая липкие кубики, и он целовал меня, а сахар остро, сладко и запретно хрустел на губах. Мне казалось, я вся состою из этого хруста. Теперь сахарница – музейный экспонат нашего прошлого, убрана на верхнюю полку. Поводы доставать ее кончились.

– Кстати, – говорит Андрей тоном человека, вычеркивающего пункт из списка дел, – соседи снизу опять жаловались. Говорят, стиральная машина после десяти гудит. Ты помнишь про это?

– Я помню, – отвечаю я. Я помню всё. В этом, кажется, и заключается главная пытка.

Мы молча едим панакотту. Ее текстура – вязкая, нежная, безупречно правильная. Как и наша жизнь. Я слизываю с ложки сладкое и думаю, что этот десерт создан для долгих пауз, для молчания вдвоем, для наблюдения за танцем пламени свечи. Но нам нужно утвердить повестку дня: просроченное ТО машины, график платежей по ипотеке, смена зимней резины. О, эти годы семейной жизни, измеренные в сезонной смене шин и фильтров для воды.

– Я приду на твое выступление, – обещаю я Настасье. – Я всегда прихожу. Это моя лучшая роль.

– Пап? – она смотрит на него с надеждой, которая бывает только в восемнадцать.

– Если аврал на работе закончится, – отвечает Андрей, не отрываясь от телефона. – Но я очень постараюсь.

Он и правда постарается. В этом его суть. С ним безопасно. С ним чисто, выглажено, предсказуемо. Дом не рухнет. Со мной тоже. И, наверное, именно это нас медленно убивает. Мы оба так отчаянно стараемся не причинить друг другу боль, что в этой мягкой, удушающей осторожности все настоящие чувства давно уснули и перестали дышать.

Когда мы убираем со стола, наши движения отточены годами. Мы исполняем на кухне наш привычный танец: он справа, я слева. Легкий звон бокалов, которые я передаю ему. Он открывает посудомоечную машину, я подаю тарелки. Восемь минут безупречного, выверенного сотрудничества, словно мы не муж и жена, а напарники на сборочном конвейере. Эта слаженность утешает. И до ужаса пугает.

– Тебе не холодно? – вдруг спрашивает он, заметив, как я обхватила себя за плечи. – От окна будто тянет.

– Немного.

Он подходит к батарее, трогает ее, подкручивает вентиль. Он решает проблему. Он всегда решает ту проблему, которую можно потрогать.

Я возвращаюсь в гостиную и смотрю на орхидею. Один из тугих, глянцевых бутонов чуть приоткрылся, показав краешек молочно-белого лепестка. Я улыбаюсь ему так, как давно не улыбалась людям. Стыдно любить растение больше, когда за столом сидят твои родные. Но цветы хотя бы честны: они либо цветут, либо умирают.

– Мама, – Настасья подходит сзади и говорит тихо, почти шепотом, чтобы отец не услышал. – А ты когда последний раз… ну, просто так… была счастлива?

Вопрос звучит так оглушительно, будто в стерильную операционную вдруг впустили сквозняк с улицы. Меня так давно не спрашивали *о главном*. Не «как дела», не «что на ужин», а «ты счастлива?». Я сглатываю ком в горле.

– Я счастлива, когда вы все дома, – отвечаю я. Это правда. Просто у моей правды слишком много слоев, и я показываю самый верхний – самый гладкий и безопасный.

Мы расходимся по комнатам. Андрей отвечает на очередное «важное» сообщение. Я подхожу к окну в спальне. Ночной двор – черное бархатное покрывало, расшитое редкими желтыми огнями фонарей. Одинокий человек в капюшоне выгуливает собаку. Я глажу рукой холодный подоконник, застилаю кровать, хотя мы ляжем через час. Каждый этот жест – моя тихая молитва о смысле. Контроль над вещами дает иллюзию контроля над жизнью.

Я выключаю лампу. Щелчок. Привычный, домашний, безопасный.

И в этой ватной тишине я слышу другой звук.

Сначала – тихий металлический скрежет, будто кто-то неуверенно ищет замочную скважину. За стеной. В пустой квартире.

А потом – щелчок.

Уверенный, чужой, неотвратимый. Словно повернули ключ.

Раз.

Сердце замирает, пропуская удар. Я задерживаю дыхание.

Щелчок.

Два.

Из коридора появляется Андрей. Его лицо напряжено. «Слышала?» – шепчет он. Я только киваю, не в силах издать ни звука. В оглушительной тишине нашего правильного дома чужой замок проворачивается, как крышка на шкатулке с тайнами, которую никто не должен был открывать.

Там, за стеной, дверь медленно, со скрипом, который режет слух, начинает открываться. И кто-то невидимый, бесшумный, без спроса входит в нашу идеально выстроенную тишину.

Глава 2. Пустая квартира, Ольга

Чужие звуки врываются в утро без стука. Не мои – не щелчок выверенного до секунды тостера, не убаюкивающее урчание посудомойки, не ритуальное Настасьино «мам, я не нашла колготки». А то самое, нутряное мужское «ух!», когда тяжесть сброшена на пол и можно на мгновение выдохнуть. Потом – визг скотча, который сдирают с картона с таким сопротивлением, будто отрывают от живого. Лифт, и без того страдающий хронической усталостью, сегодня в агонии: его створки стонут, ездят туда-сюда, как челюсти старого, беззубого механизма, который заставляют жевать камни.

– С семи утра носятся, – Андрей заглядывает на кухню. На нем уже броня офисного работника – рубашка, брюки, – но лицо еще домашнее, помятое сном и нежеланием говорить. – Ну, что ж. Оживает квартира.

«Оживает». Какое точное и пустое слово. Год она стояла за стеной, как комната в музее, храня пустоту. А теперь в ней прорастает чужая жизнь. Правда, ростки у нее из пузырчатой пленки, ветки – из ножек перевернутого стола, и пахнет она не весенней землей, а пылью, клеем и чужим потом.

Я молча лью кипяток в чашку. Шум воды – мой единственный разрешенный ответ на хаос. Я беру тряпку и иду в коридор. Это рефлекс: если я не могу контролировать шум, я буду контролировать чистоту.

В подъезде пахнет тревогой. К привычной смеси обувного крема и чьего-то резкого парфюма добавился сладковатый, химический запах новой мебели и тот самый дух переезда – запах дома, который разобрали на части. На нашем безупречном кафеле – черные росчерки от подошв, следы чужих маршрутов. Я стираю их, понимая всю тщетность этого занятия. Но эта минута, пока пол снова чист, – моя. Это моя территория, моя маленькая победа над вторжением.

– Оля, не начинай, – говорит Андрей из-за спины, и я вздрагиваю. Он читает не мои мысли, а мои сжатые плечи. – Люди переезжают. Днем. Имеют право. Я сегодня поздно, у нас сдача проекта.

– Я не начинаю, – отвечаю я тихо. И это правда. Я никогда не начинаю. Я – следствие. Я – тихий финал. Я – женщина, которая вытрет следы, помоет посуду и закроет за всеми дверь. Скандал – это роскошь, которую я не могу себе позволить. Это трещина в идеальной стене, которую я возводила пятнадцать лет.

Дверь в соседнюю квартиру распахнута. На ней – новая латунная ручка, блестящая и чужеродная, как золотой зуб в улыбке нищего. Два грузчика в одинаково серых, застиранных кофтах застыли в проеме, похожие на атлантов, держащих небо из картонных коробок. Один, чертыхнувшись, цепляет плечом косяк. Второй придерживает коробку, на которой корявым маркером выведено: «Книгу. Осторожно». Мозг автоматически исправляет ошибку, как палец разглаживает несуществующую складку на скатерти.

– Серёг, это куда? – кричит один из них в гулкую пустоту квартиры.

Имя, брошенное так небрежно, как скомканная бумажка. Серёг. Я пробую его на вкус. Оно шершавое, короткое, мужское. Оно станет Сергеем, потом «соседом», а пока это просто звук, который вытаскивает из глубины квартиры другой звук – голос. Низкий, с бархатными, властными нотками.

– В дальнюю комнату. И с пластинками аккуратнее.

Пластинки. Не «записи», а «пластинки». Слово из другого времени. У Андрея на антресолях пылятся модели кораблей, которые он так и не собрал, – его кладбище прогоревших амбиций. А у этого – пластинки. Это почему-то кажется важным.

– Мам, это же кадр! – Настасья, вынырнув из своей комнаты, смотрит на происходящее восторженными, сузившимися глазами. – Гляди, как свет играет в пыли! Можно я сниму? Это же чистый репортаж, «рождение дома».

– Не снимай людей без их разрешения, – произношу я заученную фразу из кодекса правильной матери. – Хочешь – снимай свет.

Она, конечно, не слушает. Щелчок ее камеры ловит то, на что я боюсь смотреть в упор: мужской силуэт в дверном проеме, руку с длинными, тонкими пальцами, уверенно держащую связку ключей. Рука не рабочего. Эта рука привыкла, что для нее носят вещи.

В этот момент по нашей общей стене проходит дрожь. Там что-то тяжелое двигают к стене. Вибрация идет по полу, поднимается вверх и заставляет едва заметно вздрогнуть мою белую орхидею. Она качает глянцевым листом, словно в немом укоре. Я подхожу и инстинктивно поправляю поддерживающую ее тонкую спицу. Я почти шепчу ей: «Тише, тише, это ненадолго. Все будет хорошо». Я говорю это цветку, но на самом деле – себе.

– Все, я побежала, – Настасья, на лету целуя меня в щеку, оставляет на коже сладкий запах своего шампуня. – Папа, пока! Мам, если позвонят из деканата насчет камеры, скажи, что это учебный проект.

– А должны звонить? – Я удивлена.

– Всегда кто-то звонит и что-то спрашивает, – бросает она уже от лифта. – Просто ты не всегда слушаешь.

Ее слова повисают в воздухе. Я провожаю ее взглядом и успеваю увидеть спину «Серёги». Темная куртка, уверенная линия плеч. Он не просит о помощи, а просто наклоняется, подхватывает одну из коробок так легко, будто она ничего не весит. Внутри меня что-то неприятно екает. Андрей уже давно «бережет спину». Этот – нет.

123...5
bannerbanner