Читать книгу Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность (Берта Давыдовна Порозовская) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность
Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельностьПолная версия
Оценить:
Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность

4

Полная версия:

Людвиг Бёрне. Его жизнь и литературная деятельность

Зимою 1816/17 года в доме одного из своих франкфуртских друзей Бёрне познакомился с молодой женщиной, которая была ему представлена под именем г-жи Воль и которая, как он тут же узнал, недавно только развелась со своим мужем. Жаннета Воль (по мужу она была Оттен, но после развода приняла опять свою девичью фамилию) не принадлежала к числу тех блестящих женщин, которые сразу производят чарующее впечатление. Она не отличалась ни выдающейся красотой, ни блестящим, бросающимся в глаза умом, как m-me Герц. Скромная, приветливая, с редким тактом державшая себя в обществе, она была одной из тех глубоких недюжинных натур, которые нравятся тем более, чем ближе узнаешь их. И Бёрне, встречавшийся с ней часто у общих знакомых, не мог не оценить ее высоких умственных и нравственных качеств. Беседуя с ней о новых книгах, о событиях дня, он был поражен ее тонким литературным вкусом, сходством ее воззрений с его собственными и впервые после своего берлинского увлечения почувствовал серьезный интерес к женщине.

Со своей стороны, Бёрне также должен был понравиться m-me Воль. Небольшого роста, слабого телосложения, но с правильными чертами лица и прекрасными темными глазами, сверкавшими умом и добротой, он вообще пользовался расположением женщин и сам любил их общество, хотя и не представлял собою ни дамского угодника, ни донжуана. Неудивительно, что и m-me Воль, разошедшаяся с мужем именно потому, что он оказался ограниченным человеком, неспособным удовлетворять запросам более возвышенной натуры, сразу заинтересовалась остроумным собеседником, так непохожим на окружающих, с ореолом зарождающейся писательской славы. По мере того как молодые люди ближе узнавали друг друга, эта взаимная симпатия усиливалась и мало-помалу перешла в самую прочную неразрывную дружбу.

Конечно, о той пылкой, восторженной страсти, какую юноша Бёрне чувствовал когда-то к Генриетте Герц, здесь не может быть и речи. Чувства Бёрне к г-же Воль нельзя даже назвать любовью, – это была именно дружба, но самая крепкая, глубокая, потому что основывалась на взаимном уважении, – одна из тех редких привязанностей, которые скептики считают почти невозможными между мужчиной и женщиной. M-me Воль была для Бёрне другом, товарищем в полном смысле этого слова. Она делила с ним горе и радость, никогда не расставалась с ним надолго, следуя за ним во время его частых переездов с места на место, лишь только он останавливался где-нибудь на более продолжительное время. Во время его болезни она ухаживала за ним с той преданностью и самоотверженностью, на какие способна только любящая женщина. Даже впоследствии, когда она вышла вторично замуж, ее дружба с Бёрне нисколько не пострадала, и до последней минуты она вместе с мужем окружала его самым трогательным попечением.

Что подобного рода странные, исключительные отношения служили неисчерпаемым материалом для всевозможных сплетен кумушек и врагов – это, конечно, понятно само собой. Даже друзья Бёрне первое время недоумевали, почему они, будучи оба свободны, не закрепляют своей нравственной связи браком. Когда Бёрне впоследствии был в Берлине, Генриетта Герц, познакомившаяся с m-me Воль находясь проездом во Франкфурте и оставившая о ней очень лестный отзыв, спросила его, почему он не женится на своей подруге. Бёрне объяснил это тем, что последняя ему не доверяет. Но причина, по всей вероятности, была другая, потому что зная Бёрне так, как знала его m-me Воль, она не могла бояться доверить ему свою судьбу. Дело в том, что у m-me Воль была очень набожная мать-еврейка, которую бы сильно огорчил брак ее дочери с христианином Бёрне. Впоследствии на это нежелание связывать друг друга должна была повлиять еще тревожная, необеспеченная жизнь Бёрне, его возраставшая болезненность. Как бы то ни было, о браке между ними не было и речи.

Какую громадную роль m-me Воль играла в жизни Бёрне – лучше всего можно судить по его переписке с этой женщиной. Бёрне делился с ней всеми своими мыслями и чувствами, никогда не предпринимал ничего без ее совета. Вдали от нее он испытывал страшную тоску, рассеивавшуюся только отчасти ее частыми письмами. «Я никогда еще не сознавал в такой степени, как необходимы Вы, дорогой друг, для моего счастья. Не отнимайте у меня единственного облегчения, которое мне доставляют Ваши письма». В другой раз он говорит: «Еще раз, дорогой друг, не забывайте, что Вы – всё для меня и что вся моя жизнь была бы во мраке, если бы Вы не освещали ее. Дайте мне чаще слышать Ваш голос в Ваших письмах и не пишите так разгонисто, а, подобно мне, мелким почерком, чтобы больше умещалось на одном листе, так как я знаю, что, исписав один листочек, Вы не начнете другого…» Если письмо почему-либо запаздывало, Бёрне совершенно терял душевное равновесие и не в состоянии бывал ничего делать до тех пор, пока не убеждался, что его страх был неоснователен. Но не в одной только личной душевной жизни Бёрне m-me Воль играла важную роль, освещая своею преданностью его одинокое, лишенное других радостей существование. Ее влияние оказывалось очень сильным и благотворным и в его литературно-политической деятельности. Обладая весьма тонким литературным вкусом, m-me Воль была для Бёрне самым беспристрастным судьею, которому он постоянно отдавал на суд свои произведения и мнением которого дорожил в такой степени, что без одобрения m-me Воль не решался напечатать ни одной строчки. К тому же она была для ленивого, нерешительного писателя превосходным стимулом, постоянно возбуждавшим его творческую энергию. Она вечно понукала его работать, не давала ему покоя, если он забрасывал какую-нибудь начатую работу, и в то же время была взыскательна к написанному, требуя, чтобы все, выходящее из-под пера ее друга, было тщательно отделано. Даже его письма к ней должны были быть «хорошо написаны и интересны». Благодаря этому переписка Бёрне с m-me Воль важна не только как превосходный биографический материал, как прекрасный литературный образец его остроумия и юмора, но она представляет большой интерес еще и в историческом отношении, так как Бёрне делился со своей подругой решительно всем, знакомил ее со всеми событиями, составлявшими злобу дня, со всеми своими мыслями и чувствованиями по этому поводу. Достаточно вспомнить, что из этой переписки составилась значительная часть тех «Парижских писем», которые по справедливости считаются величайшим произведением Бёрне, чтобы понять, чем должна была быть для него та женщина, которой могли быть адресованы подобные письма.

Глава V

Первое пребывание в Париже. – Возвращение и арест Бёрне. – Поездка в Штутгарт и Мюнхен. – Ухаживания Меттерниха и разрыв с отцом. – Вторичная поездка в Париж и плоды ее: «Картины из парижской жизни». – Болезнь Бёрне. – Надгробное слово Жан-Полю Рихтеру. – Смерть Якова Баруха. – Поездка в Берлин. – Отзывы Бёрне о Берлине и берлинцах. – Первое издание собрания сочинений. – Печение в Содене. – Соденский «Дневник» и полемика с Гёте.

«Мне было хорошо в Париже. На душе у меня было так, как будто с морского дна, где водолазный колокол спирал мое дыхание, я снова выбрался на свежий воздух. Свет солнца, людские голоса, шум жизни восхищали меня. Мне уже не было холодно среди рыб; я не был больше в Германии…»

Так писал Бёрне несколько лет спустя в соденском «Дневнике», вспоминая о своем первом пребывании в Париже. Действительно, после удушливой атмосферы, водворившейся в Германии вслед за обнародованием знаменитых карлсбадских постановлений, после грубого произвола следственных комиссий с их инквизиционными приемами, даже Франция Людовика XVIII должна была показаться немецкому публицисту страною свободы. С веселым юмором он рассказывает о том, как, приехав в Париж в 10 часов утра, без всякого багажа, он, точно вырвавшийся на волю узник, бегал целый день по городу, из Пале-Рояля в Тюльери, из Тюльери на Вандомскую площадь, на бульвар, и только наступившие сумерки напомнили ему о том, что у него еще не было приюта на ночь. Необыкновенная вежливость и деликатность французов приводили его в восторг. Бёрне с удивлением рассказывает, как хозяин гостиницы, в которой он остановился без багажа, узнав из газет, что он приехал как политический беглец, предложил ему весь свой дом, свой стол, даже кошелек и согласился принять от него плату только тогда, когда убедился, что он – человек со средствами. Единственное, что раздражало Бёрне в Париже – это были его соотечественники, поспешившие навестить его сейчас же по приезде и считавшие нужным в его присутствии проливать слезы соболезнования над страданиями «любезного отечества». «Я охотно задушил бы этих мошенников», – восклицает по этому поводу Бёрне, которому притворство и фальшивый либерализм были еще ненавистнее, чем полный политический индифферентизм.

Приезд известного политического писателя не мог остаться незамеченным. В продолжение 14 дней парижские газеты всех партий были наполнены толками о Бёрне, знакомили публику с его деятельностью, приводили выдержки из «Весов» и «Полета времени». Некоторые французские газеты просили его сотрудничества, и Бёрне, совершенно не привыкший в своем отечестве к такому вниманию публики к ее общественным деятелям, самым искренним образом удивлялся тому, что его приезд рассматривается французами как своего рода «событие». «Я не хотел верить своим глазам, – говорил он по поводу газетных толков о его особе, среди которых попадалось, конечно, немало небылиц. – Да что же я такое в самом деле? Высокая особа? Курьер? Певица? Сановник, празднующий свой юбилей? Ни то, ни другое, ни третье, – а между тем обо мне говорят газеты! Что за странный народ!»

Восторги его продолжались, впрочем, недолго. Тоска по родине скоро охватила Бёрне. Мысль, что он оставил Германию не по доброй воле, что ему, может быть, не удастся больше увидеть ее, еще более обостряла это чувство. И Бёрне, еще так недавно жаловавшийся на страшную скуку в Германии, радовавшийся тому, что может дышать менее спертым воздухом, уже через несколько недель пишет г-же Воль письмо, полное страстной тоски по родной стране, в нелюбви к которой его так часто упрекали: «На душе у меня не весело, далеко не весело, дорогая подруга! Я боюсь, чтобы со мной не приключилась болезнь – тоска по родине – и чтобы я не поддался ей. Меня мучает разлука не только с Вами, но и с нашими друзьями, даже с моим отечеством. Право, я сам не думал, что в родной земле пущены мной такие глубокие корни. Каждый раз, когда, идя по улице, я слышу немецкую речь, – сердце мое прыгает от радости. Ну скажите, не болван ли я, что оставил Вас для борьбы за благое дело, – борьбы, за которую, конечно, никто не поблагодарит меня. Покорись я требованиям времени, согласись я писать о тех лицах, о которых позволяют говорить, и умалчивать о том, чего не желают видеть в печати, я мог бы и во Франкфурте безмятежно заниматься литературой. Но свобода и Вы! Сердце человеческое так тесно. Отчего нужно непременно выбрать одно из двух?»

Скоро, однако, Бёрне пришел к мысли, что ему вовсе не предстоит такой дилеммы. По справкам, наведенным его друзьями, оказалось, что во Франкфурте ничто не угрожает его личной свободе, и вот в ноябре того же года (1819) мы снова застаем его в родном городе. «Полет времени» уже закрылся, но «Весы» продолжали еще выходить. Бёрне с жаром принялся опять за работу, как вдруг с ним стряслась неожиданная беда. Ночью 22 марта 1820 года он был арестован и отправлен в тюрьму, бумаги его все перерыты и опечатаны. Бёрне пришлось теперь на практике познакомиться со всеми прелестями тех полицейских порядков, которые уже и раньше вызывали его негодование. В продолжение 14 дней он содержался под строгим заключением, не имея ни малейшего подозрения о причине этого ареста. Все были убеждены, что он замешан в каких-нибудь тайных революционных обществах. Напуганные домашние сожгли в это время целый ящик его писем и бумаг, представлявших, вероятно, очень ценный материал для его биографии. Но вся эта тревога оказалась фальшивой. По прошествии 14 дней Бёрне был выпущен на свободу, так как его невинность была вполне выяснена. Причина ареста оказалась пустячная. Некий студент Зихель, с которым Бёрне познакомился в Бонне, попался за распространение революционных прокламаций. Когда его спросили, кто автор этих прокламаций, Зихель, полагая, что Бёрне во Франции и не намерен более возвращаться в Германию, свалил вину на него. Полиция, конечно, скоро убедилась в неверности этого показания, – но пока она убеждалась в своей ошибке, бедный Бёрне, сидя на гауптвахте, напрасно перебирал в своем уме все возможные и невозможные преступления, в каких его могли заподозрить, и испытывал на себе всю «гуманность» тогдашнего обращения с опасным государственным преступником. К нему не только не допускали никого из близких, но даже отказывали ему первое время в позволении написать домашним несколько успокоительных слов по поводу своего внезапного исчезновения. Опасаясь самоубийства со стороны арестанта, ему не давали никакого острого орудия, даже ножа и вилки. Бёрне долго не мог забыть этого неприятного эпизода, который не остался для него без последствий даже в физическом отношении. Грубый арест сильно повлиял на его здоровье, так что скоро после выхода на свободу он решил прекратить издание «Весов», и без того еле влачивших свое существование, и уехать на время из Франкфурта. Такие поездки всегда действовали на него благотворно. Он забывал о собственных неудачах, о безотрадном положении отечества, набирался свежих впечатлений и новой охоты работать. На этот раз он прожил довольно долго в Штутгарте и Мюнхене, сотрудничая в либеральной «Неккарской газете». Плодами этого путешествия были его знаменитая сатира на немецкие почтовые порядки («Monographie der deutschen Postschnecke») и юмористический очерк «Виртуоз в еде» («Esskünstler»), списанный с одного из его соседей за столом в штутгартском табльдоте. В Мюнхене, где жила его замужняя сестра (с которой он был дружнее, чем с братьями), он чувствовал себя особенно хорошо – посещал церкви, театры, картинные галереи – и, вероятно, остался бы там подольше, если бы один непредвиденный случай не заставил его внезапно оставить этот город, почти бежать. Случай этот так характерен, что мы должны остановиться на нем подробнее.

Необходимо заметить, что отец Бёрне не чувствовал себя достаточно вознагражденным литературными успехами сына за деньги, потраченные на его воспитание. По его мнению, Людвиг мог бы добиться гораздо большего при своих талантах. Разве это – карьера, говорил он, сочинять либеральные статейки, раздражающие знатных господ, и не зарабатывать на этом даже столько денег, чтоб хватило на собственное содержание. Впрочем, старик Барух понимал, что, даже оставаясь «сочинителем», его сын может добиться видного положения, – ведь сделал же себе Генц карьеру на австрийской службе. И заботливый отец, знавший цену своему сыну и не видевший ничего предосудительного в поступке Генца, не переставал доказывать своему непрактичному Луи, что пора наконец и ему серьезно позаботиться о своей будущности. Можно поэтому представить себе радость старика, когда во время пребывания его в Вене Меттерних сам заговорил с ним на эту тему. Хитрый дипломат прекрасно понимал, что завербовать Бёрне – значит одним ударом разбить всю либеральную партию. Даже если бы Бёрне не согласился сделаться слугой его политики, как Генц, достаточно было и того, чтобы беспокойный публицист перестал его тревожить своими разоблачениями, и для достижения этой цели он готов был не пожалеть ничего. Таким образом, через посредство отца Бёрне были сделаны от имени Меттерниха самые блестящие, на вид даже совершенно безобидные предложения. Пускай Бёрне только приедет в Вену, и он получит должность и жалованье императорского советника, причем должность эта будет лишь номинальная; ему предоставят полную свободу действий, в своей литературной деятельности он не будет стеснен никакой цензурой, он сам будет своим цензором и так далее.

Для Бёрне, однако, все эти переговоры оставались первое время тайной. Старик Барух слишком хорошо знал своего сына, чтобы сразу открыть ему свои карты. Он только написал ему в Мюнхен, прося приехать к нему в Вену, и Бёрне, ничего не подозревая, уже готов был последовать этому приглашению. Ему уже давно хотелось побывать в Австрии, изучить на месте «европейский Китай», как он называл эту страну, из которой реакция, как паук, раскидывала свои сети на всю Европу. Но необыкновенная ласковость отца, особенная настойчивость его приглашений показались ему подозрительными. Когда же он узнал о предложениях Меттерниха, то сразу заметил, что ему расставляют ловушку. Обещанию последнего, что ему позволят все говорить, он не мог поверить.

«Вы знаете, – писал он г-же Воль, – что я не фанатик и что мои склонности, и особенно антипатии, всегда спокойны и обусловливаются соображениями рассудка.

Только к австрийскому правительству я чувствую истинно фанатическую ненависть. Стоит кому-нибудь только произнести слово Австрия – и в моем сердце точно отрывается кран, и целый поток упреков и проклятий быстро вырывается оттуда… Я прихожу в отчаяние, видя, какие глубочайшие корни пустила в этой стране аристократическая тирания, – прихожу в отчаяние, потому что не вижу никакой возможности воспрепятствовать этому злу… В этой стране чувству ешь свое полное бессилие, но бессилие ругается, и потому я тоже буду ругаться. Я буду молчать одну неделю, буду молчать другую, но на третью последует взрыв, – и самое меньшее, что из этого выйдет, будет высылка меня за границу посредством полиции…»

То обстоятельство, что от него ничего не требовали взамен предоставляемых льгот, конечно, не могло его успокоить. Он понимал, что само пользование милостями Меттерниха наложит на него известные обязанности, будет для него своего рода заключением в золотой клетке. «Мне, – говорит он в другом письме, – мне вступить на австрийскую службу! Мне решиться на добровольное заключение моего духа в тюрьму, где он будет лишен света, пищи, движения!.. Если бы я поддался соблазну, если бы я согласился, из любви к моему отцу, – это могло бы привести меня к самоубийству…» Чтобы положить конец всем переговорам и упрашиваниям родных, Бёрне упаковал свои вещи и тайком, ни с кем не простясь, уехал обратно в Штутгарт.

Отказ от заманчивого и внешне совершенно безобидного предложения Меттерниха рисует нам характер и убеждения Бёрне в тем более выгодном свете, что в материальном отношении он все еще зависел от отца, который, как он мог предвидеть, не простит ему такого упрямства. Действительно, между отцом и сыном благодаря меттерниховскому инциденту произошел почти полный разрыв, от которого Бёрне страдал вдвойне – и нравственно, так как он все-таки любил преданного ему по-своему старика, и материально. Литературные работы приносили ему в общем немного, потому что при своей болезненности он не мог работать систематически. К тому же Бёрне отличался некоторыми слабостями, стоившими довольно дорого: он любил книги, цветы, тонкое белье, привык к комфорту, – и поэтому вечно находился в денежных затруднениях. Нужно было, таким образом, много гражданского мужества, чтобы не поддаться на ту удочку, которую так ловко закинули для него отец и его «друг» Меттерних.

В Штутгарте Бёрне на этот раз оставался недолго. Пребывание в Германии вообще становилось для него невыносимым. Страшный произвол, тяготевший над его родиной, ежедневные вести о новых «подвигах» следственных комиссий заставляли его неимоверно страдать. «Мое сердце разрывается на части, – пишет он все той же г-же Воль, – когда я думаю об этих волках – немецких министрах, которые немилосердно свирепствуют, и об этих баранах – немецких гражданах, которые терпеливо сносят это свирепствование…» – «Бежать надо из этой страны, бежать, как от чумы, – восклицает он в другой раз в порыве нестерпимой боли, – потому что тут нет выбора: нужно быть преследователем или преследуемым, волком или бараном». Бёрне серьезно начинал опасаться, чтобы и со своей стороны не поддаться всесокрушающей силе той апатии, в которой коснело все немецкое общество, чтобы и самому не сжиться с зараженным воздухом родины и перестать чувствовать всю оскорбительность ежедневно получаемых ударов. Его потянуло в Париж, который оставил в нем такие приятные воспоминания и где ему представлялась большая возможность отстаивать интересы своего отечества.

«Париж, – писал он еще в 1821 году, – кажется мне местом, наиболее подходящим к тому роду литературной деятельности, которому я посвятил себя, и вообще к свойству моего ума. Той творческой силы, которая сама создает для себя материал, во мне нет; я должен сперва иметь материал, а потом уже могу его обрабатывать довольно удачно. Или же, чтобы не быть несправедливым к самому себе, – я мог бы создавать и совершенно новые вещи, но во мне нет ни малейшей склонности к произведениям фантазии; меня шевелит, волнует только то, что уже живет, что существует вне меня. Я слишком немец, слишком философичен, слишком чувствителен и восприимчив, и поэтому Париж, помимо материала, сообщил бы мне еще и необходимую легкость мышления и письменного изложения. Например, предположите, что я занялся бы серьезно только одними моими „Весами“, – что же бы вышло из этого? Будь я одушевлен даже самой усердной устойчивостью, я все-таки не мог бы долго продолжать это издание в Германии. О чем прикажете говорить? О театре? Литературе? Нравах и обычаях? Все карикатурно, ни малейшего величия, никакого разнообразия – даже в скверном и смешном. И неужели же вечно бранить, вечно издеваться? Это утомляет наконец и пишущего, и читающего. Да и сама политика! В Германии невозможно составить себе в этом отношении правильный и ясный взгляд на вещи. Даже я, который все-таки лучше многих других, даже я в политике – не что иное, как метафизик, которого всякий француз осмеял бы с головы до пят. Жизнь в Париже представляется мне благодетельною не только для моего ума, но и для сердца. Вследствие того, что я так впечатлителен и раздражителен, мне необходимо жить в среде, которая еще впечатлительнее и раздражительнее меня. Этот шум со всех сторон удерживает меня в равновесии. Я спокойнее всего в то время, когда вокруг меня происходит сильнейший гам и гул. Когда я в Германии, то живу только в Германии, да и то не в ней – я живу в Штутгарте, Мюнхене, Берлине. Когда же я в Париже, то вместе с тем – во всей Европе…»

Было еще одно обстоятельство, побуждавшее Бёрне поехать в Париж. Он условился с издателем Коттой доставлять ему очерки, картинки и описания из парижской жизни для его «Morgenblatt», за которые должен был получать ежегодный гонорар в шесть тысяч франков – сумму, довольно значительную по тому времени.

На этот раз Бёрне поехал не один, а в обществе своей подруги и ее сестры, г-жи Рейнганум, и потому меньше ощущал тоску по родине. Его прежняя раздражительность, как он и ожидал, улеглась. Вдали от Германии, не видя и не слыша на каждом шагу тех возмутительных вещей, которые портили ему кровь на родине, он чувствовал себя гораздо бодрее. Он работал много и усидчиво, и его бодрое настроение отражалось и в его произведениях. К этому двухлетнему пребыванию в Париже относятся его «Картины из парижской жизни», ряд статей, в которых, как в зеркале, ярко отражается вся пестрая, шумная жизнь этого города, его нравы, политические события. Благодаря своей остроумной, изящной форме, своей, можно сказать, художественной отделке, статьи эти читались в Германии нарасхват.

В 1824 году Бёрне снова вернулся в Германию, но по дороге захворал и принужден был остановиться в Гейдельберге. Болезнь оказалась очень серьезной, он стал харкать кровью, и врачи выражали опасение за его жизнь. К счастью, возле него была г-жа Воль, и благодаря ее самоотверженному уходу больной несколько поправился и переехал во Франкфурт. Но с тех пор припадки стали повторяться, и только несколько летних сезонов, проведенных на водах в Эмсе, снова поправили его пошатнувшееся здоровье.

В 1825 году мы застаем Бёрне в Штутгарте, где, несмотря на слабость, он усиленно работает. К этому времени относится его «Надгробное слово Жан-Полю Рихтеру», его любимому писателю, которого он никогда не уставал читать и перечитывать и влияние которого сказывалось отчасти и на его слоге. Впрочем, Жан-Поль был для Бёрне образцом не в одном только стилистическом отношении, он особенно любил этого писателя за то, что «он не пел в дворцах вельмож, не забавлял своею лирою богачей, сидевших за пышной трапезой. Жан-Поль был поэтом низкорожденных, он был певцом бедных, и везде, где плакали огорченные, раздавались сладостные звуки его арфы».

Надо прочитать это надгробное слово целиком, чтобы понять ту бурю восторгов, какую оно вызвало в Германии. Хотя образ любимого писателя и является здесь несколько идеализированным, но сам панегирик представляет настоящий chef-d'oeuvre художественной прозы. Ни в одном из его произведений слог Бёрне не достигает такой художественной законченности, нигде нет такого богатства волшебных красок, таких ярких поэтических образов, такого чудного, гармонического языка, звучащего почти как размеренная речь.

bannerbanner