
Полная версия:
Сын Сибири: Ермак
— Бредил ты, — сказал Ермак. Голос у него был ровный. — Воды нахлебался, вот и привиделось. Иди ночуй.
— Может, и бредил, — сказал Мещеряк. — Только платок был. Я его потом ещё долго видел.
Ермак встал и отошёл от костра. Ветер на реке был такой ледяной, что слезились глаза. Глаза ему мозолила чёрная воду, в которой только что тонул его товарищ. Вспоминал он белое пятно в глубине. Лёд, говорил он себе. Это был лёд или шуга. Больше нечему там быть.
Но в ту ночь она пришла снова.
Она сидела у его постели. На этот раз платок лежал у неё на плечах, и седые волосы были мокрые, как будто она только что вышла из реки. Говорила она не губами, как и рассказывал Мещеряк. Слова вставали в голове сами и повторялись, пока он не научился их различать.
Придёшь за землёй, реку найдёшь.
Вечный покой в той реке обретёшь…
Проснулся весь мокрый, с колотящимся сердцем. Кольцо сидел рядом на бочке и смотрел на него.
— Опять?
— Шо?
— Шестую ночь подряд. Бормочешь, потом дёргаешься, потом глаза вытаращишь, как будто чёрта увидал. Я, батька, тебя не первый год знаю. Ты в плену сидел, ты под ляшскими пушками стоял, а шоб ночью зубами скрипеть, ни разу такого не было.
— Пройдёт… Озяб видать на земле чужой.
— Оно то может. — Кольцо почесал бровь. — А вот шо за баба там, на лестнице, была? Не расскажешь?
Ермак ничего не ответил. Он повернулся на бок и долго смотрел в тёмный полог шатра. Через мгновение вымолвил, не оборачиваясь:
— Если б я сам знал, Иван…
К Крещению дошли до Острова. Город стоял на берегу Великой, серый, приземистый, с кривыми башнями. Воеводой в нём сидел боров, которого казаки возненавидели, не успев ни разу с ним переговорить.
Боярин Тимофей Булыгин был толст, важен, в шубе до пят и в шапке такой высоты, будто нёс на голове ведро. Рядом с ним стоял дьяк, худой, жёлтый, с чернильными пальцами и книгой под мышкой.
— Атаман Ермак, — сказал Булыгин, не вставая. — Наслышан. Садитесь.
— Постою. — Ермак остался на пороге, рядом с Кольцо и Мещеряком. Мещеряк был ещё бледен и тяжело дышал. — Мы за жалованьем пришли, воевода.
— За каким жалованьем? — Булыгин поднял брови. — Вы казаки вольные. Государь вас держал от щедрот, а не по обязательству.
Казаки переглянулись.
— Мы город для него взяли…
— И слава вам за это. — перебил атамана Булыгин — А жалованье… Дьяк, поясни гостям.
Дьяк раскрыл книгу, зашелестел страницами и принялся читать скучным голосом:
— «Казакам атамана Ермака, сына Тимофеева, четыреста человек, жалованье за август, сентябрь, октябрь и ноябрь выдано сполна, в сумме двух тысяч четырёхсот рублей, под роспись».
— Это ж под чью роспись? — спросил Ермак.
— Твою, атаман. Чью ж ещё?
— Не расписывался я, да и писать то не обучен.
— Роспись есть. — Дьяк повернул книгу. — Вот. Рука не твоя скажешь?
На странице стоял крест, а под ним закорючка, отдалённо похожая на казачью нагайку.
— Не моя то рука, аманат!
— А чья ж тогда? — спросил Булыгин вкрадчиво.
— Та, шо в зепе кафтана твоего, воевода.
Дьяк захлопнул книгу. Мещеряк у стены выругался вполголоса. Кольцо, наоборот, оживился и подошёл ближе.
— Господин воевода, — сказал он весело, — ты, видать, батьку нашего не знаешь. Он когда осерчает, хуже чёрта. А мы с ним по-хорошему пришли, без топоров.
— Следи за языком, холоп! — Булыгин побагровел. — Ты в чьём доме стоишь?
— Да вроде как в государевом.
— То-то. — Булыгин привалился к спинке кресла. — А ты, атаман, не забывайся. Ты вообще на воле только милостью государевой. Приговор по тебе есть, с семьдесят девятого года. Висеть тебе давно положено.
— Ну тогда шли тех, кто приговор мой исполнит, — сказал Ермак. — Только нехай сперва во двор выглянут. Там мои четыре сотни стоят. Они до сих пор помнят, как в Ливонии рубили.
Воевода вскочил.
— Ты мне грозишь?
— Я тебе дело гутарю.
Они смотрели друг на друга. Булыгин дышал тяжело, шея его налилась кровью. Потом он вдруг опустился в кресло и сказал глухо:
— Государь в Москве о тебе знает. Пусть он и решает. А жалованье… ищи его у того, кто расписывался.
— Найду, — сказал Ермак. — Я то найду, не сомневайся.
Они вышли во двор. Казаки ждали у ворот, угрюмые, с руками на рукоятях. Брязга сразу рванулся навстречу.
— Ну, батька?
— Надули.
— Ах ты, ей-богу! Вешать надо этого борова!
— Не время пока.
— А когда?!
Лука Перегуда выбил трубку о каблук.
— Ото вот и вся служба. Мы им город, они нам крест в книжке. Было б у нас ума, мы б ещё в Ливонии остались.
Через три дня, ранним утром, у казачьего лагеря остановились сани с красным полозом. С них слез человек в жёлтом кафтане с длинной грамотой, и казаки сразу признали в нём государева гонца. Он прошёл через стан, не глядя по сторонам, и остановился перед шатром Ермака.
— Атаман Ермак Тимофеевич?
— Ну я.
— Государь велел явиться в Москву, пред его очи. С тобой двое ближних, и не более. Выезжай немедля.
Ермак взял грамоту и долго смотрел на печать. Кольцо шепнул ему на ухо:
— То либо виселица, либо шо похуже.
— Если б хотели повесить, — сказал Ермак, — прислали бы полк, а не одного гонца.
Глава 3
— Руки подними, — сказал стрелец.
Ермак задрал вверх обе. Стрелец был здоровенный, борода лопатой, кафтан красный, и ощупывал он Ермака по-деловому, как барышник коня.
— Нож в сапоге. Достань.
Ермак вытащил клинок.
— Ещё есть?
— Нет.
— Есть. — Стрелец вытащил из-за пояса второй, поменьше. — Врёшь, атаман.
— Запамятовал.
— Не памятовал бы ты, покуда голова ещё на плечах.
Рядом другой стрелец обыскивал Кольцо, и Кольцо вдруг захохотал.
— Ты чего?
— Да щекотно же, браток! — Кольцо вывернулся. — Ну, есть у меня нож за пазухой. И в рукаве. И в голенище. Ты руки мне задери, оно само всё повылезет, тебе и искать не нужно.
— Ты пошути у государя!
— Да не шуткую, я служивый. Я у самого государя в гостях, шо я, дурак какой шутковать? Я с перепугу веселюсь.
Стрелец невольно хмыкнул и забрал три ножа. Мещеряка с ними не пустили. Он остался во дворе, у коновязи, бледный, и всё крестился. Ермак перед входом обернулся на него и увидел, что тот опять плюёт через левое плечо.
Они ждали в тесной прихожей, где пахло воском и мокрыми шубами. Было душно. Кольцо потел и поминутно вытирал лицо рукавом. Ермак стоял неподвижно и смотрел в стену. Дорога от Острова заняла у них дней девять. За это время ни один из троих ни разу не заговорил о гонце, о платке и о том, что будет в конце пути. К ним подошёл окольничий, сухой, длинный, в шубе с горностаевым воротом, с усталым лицом. Он смерил их взглядом с головы до ног.
— Атаман Ермак?
— А вы кого другого ждали?
— Окольничий Лавр Ржевский. Слушай внимательно, ибо повторять не стану. В палату войдёшь, поклонишься до пола. На государя глаз не поднимай, пока не велит. Отвечай, когда спросят, и коротко. Государь ноне не в духе. С ним, по скорби его, так случается. Скажешь лишнее, не к плахе, так к плетям. Уразумел?
— А то, как же.
— Ты тать и разбойник, а в палату идёшь. Сам разумей, какая милость.
— Да разумею, переказал же.
Ржевский помолчал и добавил вполголоса, не глядя на Ермака:
— А коли спросит про сына, молчи. Хоть режь, молчи.
— Про какого сына?
— Не твоего ума дело.
Двери растворились.
Палата была низкая, жаркая, с закопчённым сводом. Иконы висели в три ряда, золото сверкало в свете сотни свечей, и Ермак невольно зажмурился. Пахло ладаном, воском и чем-то горьким, как будто в углу постоянно кипело какое-то варево. В дальнем конце, под образом Спаса, в высоком кресле сидел человек. Ермак видел его только краем глаза, потому что смотреть полагалось в пол. Но успел заметить тёмное платье, сутулые плечи и пальцы на подлокотниках, толстые, опухшие, которые всё время двигались, перебирая невидимые чётки.
— Подойди.
Голос был тихий и высокий, неожиданно спокойный. Ермак сделал три шага, опустился на колени и коснулся лбом пола.
— Встань.
Ермак замер в полупоклоне. Шея затекла сразу.
— Ермак, — сказал царь. — Ты Ермак. Или Ермолай? Как тебя крестили?
— Ермак, государь. Так кличут.
— Ермак, — повторил царь. — Не знавал таких имён.
— Почту за честь, что тепереча знаете, царь-батюшка.
Кто-то сзади, у двери, тихо кашлянул. Ржевский, видно. Но царь вдруг хмыкнул, сухо, как кашлянул.
— Дерзок. Это славно. Дерзких люблю. Они живут недолго, зато ярко горят. Подними голову.
Перед ним сидел старик. Ему было за пятьдесят, но выглядел он на все семьдесят: жёлтая кожа, редкая борода клочьями, воспалённые веки. Он смотрел на Ермака из-под этих век, и глаза у него были страшные. В них не было ни злобы, ни ярости. Ермак видел такие у волков, которых слишком мало кормят, либо слишком долго держат на цепи.
— Разбойник значит?
— Атаман, государь.
— Атаман. — Иван Васильевич сморщился, как от кислого лимона. — Что ж ты она тогда послов моих ногайских ограбил. Разве то не разбой?
Царь вдруг подался вперёд, и трон скрипнуло.
— Грабил, признаю.
— И отпираться не будешь?
— Чаво мне отпираться, царь-батюшка? Ты и так всё ведаешь. Али огуда я какой?
Царь откинулся.
— Ногайский мурза мне писал, будто я своих псов на его гостей спустил. Я ему отвечал, что псов своих спускаю по надобности. А надобность у меня одна: чтоб никто не думал, будто может безнаказанно… — Он оборвал себя и вдруг спросил тихо: — Сколько ты убивал, атаман?
— Не вёл счёту
Он помолчал. Пальцы его затихли на подлокотниках.
— А я вот, грешный, каждую ночь считаю.
В палате стало очень тихо. Где-то за стеной капнул воск. Ермак стоял неподвижно и чувствовал, как по спине стекает пот. Кольцо рядом дышал через рот.
— Мне нужен тать, — сказал наконец царь.
— Государь?
— Хороший тать знает, где что плохо лежит, и легко может прибрать к рукам — Царь поднялся, тяжело опираясь на посох. Ржевский метнулся было подать руку, но Иван Васильевич остановил его одним взглядом. Он прошёлся по палате, стуча посохом по плитам. — Знаешь, кто таков Кучум?
— Наслышан, государь. Хан то сибирский.
Царь остановился у иконы и перекрестился, быстро и зло.
— Он мне писал, иуда. Что земля та его, что дани он мне не даст, что я не царь ему. Едигера, холопа моего, что мне соболей слал, зарезал вместе с родом.
Ермак внимал каждому слову.
— До Едигера мне дел нет. Мне соболей жалко. — Царь повернулся к нему. — Ты пойдёшь за Камень. С теми, кто с тобой. Строгановы дадут пушки, хлеб, порох. Больше у меня ничего нет. Войско в Ливонии лежит, казна пуста. Ты моё войско, Ермак.
— То верная смерть, государь.
— Всё нас ведёт к смерти. — Царь снова сел и положил ладони на колени. — Возьмёшь Сибирь, прощу тебе всё. Ногайцев, Волгу. А коль не возьмёшь, никогда больше дом свой не увидишь. Мне и такой исход годится.
— Дозволь молвить, царь-батюшка, — подал голос Кольцо, и Ржевский за спиной зашипел. — А людей-то сколько дашь?
— Четыреста у вас есть. Больше не будет. — Царь даже не посмотрел на него. — А ты кто таков?
— Иван Кольцо, государь. Товарищ его первый.
— Кольцо. Ещё одно прозвище. — Царь скривил губы. — Товарищ, значит, первый. Вот с ним первым и пойдёшь.
— Дело понятное, — сказал Кольцо и поклонился.
Царь опять уставился на Ермака, и в глазах у него мелькнуло что-то странное.
— Молвят, у Кучума зверьё в слугах. Будто над тварями лесными верх имеет…
У Ермака внутри что-то оборвалось. Он стоял и слышал, как женщина с мокрыми волосами, которую он убил на лестнице, повторяет у него в голове: «…кормит волков с руки». Лицо он удержал, но царь, видно, что-то заметил.
— Дурно тебе сделалось?
— Ничего, государь.
— Врёшь. — Царь прищурился. — Ну и ладно. Брехня, конечно.
— Я пойду.
— Ступай. — Царь помолчал. — Сыновья есть то у тебя?
— Нет, государь.
— Благо тебе. — Пальцы его замерли и вдруг мелко задрожали. — Некому по тебе слёзы лить будет. Аки и по мне…
Ржевский у двери застыл. Кольцо перестал дышать. Ермак смотрел в пол и молчал.
— Ступай, — сказал наконец царь и сразу как будто потерял к нему интерес. — Не вернёшь Сибирь, не возвращайся.
Они пошли к двери, пятясь и кланяясь. Ржевский шёл следом, и лицо у него посерело.
— Жив, атаман, — сказал он на крыльце. — Мало кто так с государем разговаривает и живым уходит.
— Разве то милость, — выдохнул Ермак. — На верную смерть отправил…
Во дворе Мещеряк кинулся им навстречу, серый лицом.
— Ну?
— В Сибирь едем, — сказал Кольцо. Он был бледный, лоб блестел от пота. — Шо за место такое, не ведаю. Но, знать, хорошее, раз сам государь нас туда шлёт.
Они молча сели на коней. Москва вокруг гудела, звонила, торговала, и никому не было дела до троих казаков, которые только что получили приказ завоевать целое ханство.
В ту ночь на постоялом дворе она пришла снова. Села на край лавки, туда, где он положил сапоги. Она ничего не говорила. Только смотрела на него, и в зрачках у что-то двигалось, тёмное и многочисленное, как стая собак.
Он проснулся и впервые не стал уговаривать себя, что это сон. Сел на лавке, потёр лицо ладонями и сказал вслух, в пустую комнату:
— Не дождёшься.
Комната не ответила. Но на наружном подоконнике, там, где за ночь намело снега, он увидел следы. Звериные, крупные, с чёткими когтями. Они шли от края окна к краю и обратно, как будто кто-то всю ночь ходил по узкому карнизу второго этажа и глядел внутрь.
Глава 4
— Тридцать рублей, — сказал Семён Строганов.
Ермак подумал, что ослышался.
— Это за шо?
— За три дня прибывания. — Строганов не поднял головы от книги. Он сидел за длинным столом, заваленным бумагами, маленький, сухой, в тёмном кафтане без шитья, и водил пальцем по строчкам, будто читал молитву. — Хлеб, мясо, сено, дрова. Ваши люди, атаман, едят с знатно.
— Думал я, что в гостях…
— Гостей я кормлю даром. — Он наконец поднял глаза. Глаза у него были светлые и спокойные. Ермак не любил, когда на него так смотрят. — А вы пока только покупатели.
Кольцо за спиной Ермака кашлянул в кулак. За окном скрипел колодезный журавль.
Они пришли сюда три дня назад. Орёл-городок вырос из леса на высоком берегу Камы, как чирей: дубовый острог с башнями, пушки на стенах, слободы, лабазы, склады, а над всем этим дымили соляные варницы, и дым ложился на тайгу жирными полосами. Казаки такого не видывали. Здесь стояла целая страна, сколоченная из брёвен.
В острог их не пустили. Поставили в слободе, на скотном дворе, откуда ещё не успели убрать коров, и выдали ведро щей на десятерых. Лука Перегуда ходил по двору, сплёвывая, и ворчал.
— Гляди, Ермак. Нас как нищих приютили. Были б мы князья какие, поселили бы в хоромах.
Три дня им не говорили ничего. На четвёртое утро прибежал мальчишка в хорошем кафтане и объявил, что Семён Аникиевич изволит принять атамана.
В момент они стояли в горнице, где пахло воском, чернилами и сухими травами. Хозяин выставлял им счёт.
— У меня нема тридцати рублев, — сказал Ермак.
— Значится запишем в долг. — Строганов закрыл книгу. — Присаживайтесь, атаман. Вы стоите, как на допросе, а мы здесь просто беседуем.
Ермак не стал садиться.
— Государь, стало быть, писал про нас?
— Было такое. — Строганов коснулся пальцем свитка на краю стола, но разворачивать не стал. — Велено вам помогать. А чем помогать, государь не указал. Потому сам решать и буду.
— Что ж для тебя, аника, указ царя-батюшки не в указ вовсе?
— Он много чего велит, батюшка. А казна у него пуста. Знаете, кто ему на Ливонию деньги давал? — Строганов улыбнулся одними губами. — Государь мне должен больше, чем стоят все ваши сабли, вместе с вами и вашими лошадьми.
— Жила, — вполголоса брякнул Мещеряк, стоявший у двери.
Строгановские глаза скользнули на него без раздражения.
— Не жила, батюшка. Жила из человека тянет только. А я вкладываю, так, что вложенное возвращается с прибылью.
— А если не вертаемся? — спросил Кольцо весело. Он стоял, привалившись плечом к косяку, и разглядывал резной потолок, будто прикидывал, сколько за него дадут. — Мало ли. Помрём там, в Сибири. Тебе прибыль, а нам лопух на могиле.
— Вот потому, голубчик, и сбираю с вас заранее. — Строганов кивнул ему почти ласково. — Весёлый вы человек. Весёлых людей легче всего купить, они не так дорожатся.
Кольцо открыл было рот, но ничего не сказал.
— Мне нужон порох, свинец, хлеб и пушки, — сказал Ермак. — Сорок пудов пороху, двадцать свинца. Хлеба на четыреста ртов до весны. Три пушки.
— Это… немало.
— Гляди, как сказать. За Камнем лавок нет, как потом выживать прикажешь?
— Вы мне про Камень не рассказывайте, атаман. — Строганов откинулся на спинку кресла. — Я туда за двадцать лет шестнадцать отрядов посылал. Вернулись только трое. Не прямо из Сибири даже, а с полдороги, и тоже недовольные. Знаете, что мне это стоило? Нет, не знаете.
Говорил он тихо и ровно, ни разу не повысив голоса. Тридцать одна деревня сожжена за девять лет.
— Не стены, батюшка, стены дело наживное, а люди, четыреста двадцать душ угнано в полон. Две варницы стоят пустые. Кучумов племянник Маметкул три года назад дошёл почти до Чусовой, и если бы не зима, не стояли бы вы тут, а слушали б, как ваши сапоги шуршат по пеплу. Каждый год убыток…
Строганов называл цифру, от которой у Ермака на миг потемнело в глазах.
— Значит, тебе нужна Сибирь, — обронил Ермак.
— Сама Сибирь мне не к чему. — Строганов сложил маленькие руки на животе. — Мне нужны соль, мех и тишина на Каме. Сибирь это только способ получить тишину. Может, самый дорогой, а может, единственный. Вот потому вы здесь, атаман, а не на виселице у воеводы Булыгина. Государь вас помиловал, а я вас купил.
— Сколько у вас людей в стане? — спросил Строганов.
— Четыре сотни
— Было четыреста пятнадцать. Тринадцать умерли в дороге, двое ушли ночью. Один из них нынче продаёт ваших лошадей на торгу в слободе. Вы не волнуйтесь, лошадей я выкуплю. С вас запишу.
Ермак молчал. Только плечи у него чуть напряглись.
— Акий, следишь за нами?
— Это моя обязанность перед самим собой. — Строганов встал, и оказалось, что он совсем невысок, едва до плеча Ермаку, и опирается на палку с серебряным набалдашником. — Ступайте. Подумаем. Зима длинная, спешить некуда.
— У меня четыре сотни ртов, разумейте это.
На лестнице им встретился молодой человек в синем кафтане, жилистый, быстроглазый, с острым подбородком. Он поднимался, перескакивая через ступеньку, и остановился на площадке, чтобы пропустить их. Взгляд скользнул по Ермаку, задержался на шашке и вернулся.
— Хорошая, — сказал он. — Дорогая. Если что, продадите?
— Если что, сам найдешь. Шашки не продаются.
— Ну, раз такое дело. — Молодой улыбнулся. Улыбка была быстрая и совсем не тёплая. — Максим Яковлевич Строганов, будемте знакомы.
Он побежал наверх, и дверь горницы хлопнула за ним.
У них, видать, уся семейка такая — выдохнул Кольцо, провожая Строгонова взглядом.
Они вышли во двор. Был вечер, сырой и холодный. Из слободы тянуло дымом и кислой капустой. Мещеряк шёл позади и ворчал себе под нос:
— Тридцать рублей за щи. Анафема. Я б за таки деньги сам его накормил.
— Ты б его отравил, Матвей, — сказал Кольцо.
— Ну и поделом ему.
Ночью Ермак не спал. Он поднялся на стену, где ходили стрелецкие дозоры, и встал у зубца, глядя на чёрный лес. Кольцо пришёл следом и остановился рядом, кутаясь в зипун.
— Считает нас, иуда — прогнусавил Кольцо. — Каждую папаху, шо не с его зепка.
— Хоть знать цену себе будем. — Обронил Ермак.
У соседнего зубца стоял дозорный, пермяк, невысокий, плотный, в тулупе до пят. Он прислушивался к лесу и всё время потирал нос.
— Не стойте тут долго, батюшки, — сказал он негромко. — Однако, простудитесь.
— А тебе чего с того? — спросил Ермак.
— Да ничего. — Дозорный мотнул подбородком в темноту. — Слыхаете? Третью ночь так.
Ермак прислушался. Сперва ничего, шорох сосен, далёкий лай собак из слободы. Очень издалека, поднялся одинокий вой. Долгий, чистый, ровный. Он тянулся и тянулся, не меняя высоты. Обрывался и начинался снова.
— Бирюк1[3]ак бирюк, — сказал Кольцо.
Дозорный поёжился.
— Волки стаей воют, перекликаются. А этот один. Сидит на опушке и воет, прям на нас. Всё в одну сторону, на воротах. Раньше такого не было.
— Охотничьи что гутарят?
— Говорят, чтоб не шлялись ночью. — Дозорный опять потёр нос. — Я бы и сам не ходил никуда, батюшки.
Ермак усмехнулся, зло, самому себе.
— Иди спать, служивый.
— Не положено, однако. Караул.
— Тогда стой и не пужай людей.
Дозорный отошёл. Кольцо постоял ещё немного, зевнул и хлопнул Ермака по плечу.
— Идём, батька. Замёрзнешь.
— Иди. Я ещё постою.
Кольцо ушёл. Волк выл до рассвета, ровно, не торопясь, и Ермак простоял на стене до утра и ни разу не отвернулся.
Глава 5
Дядины паузы Максим ненавидел больше сырости, нищих и польских векселей. Семён Аникиевич мог молчать четверть часа, глядя на пламя свечи.
Сейчас дядя молчал уже минут десять.
В верхней горнице Орла-городка было жарко от печи и тесно от книг. Счётные лежали на столе, на лавках, на подоконнике и просто на полу. Над ними висела карта Прикамья, исчерченная чернилами: красные точки означали сожжённые слободы, синие действующие варницы, чёрные кресты кладбища.
Дядя сидел в кресле у печи, Никита, двоюродный брат, у окна, перебирая чётки, а писарь Ефим, сухой, как копчёная рыба, скрипел пером в дальнем углу и делал вид, что его здесь нет. Максим стоял посреди горницы. Ходить по ней тоже не получалось, места не хватало.
— Ну? — не выдержал он. — Скажите хоть что-нибудь, дядя. Вы ему три часа назад тридцать рублей за щи выставили. Я думал, хотите унизить. А теперь молчите…
— Он нам ещё будет должен, — сказал Семён Аникиевич.
Никита перекрестился.
— Грех это. Человек с дороги, люди голодные. Мы могли бы…
— Никита, — перебил Максим, не поворачиваясь, — ты бы хоть раз посчитал, во сколько нам обходится твоё милосердие.
Семён Аникиевич поднял ладонь, и оба замолчали.
— Ты видал его, Максим. Что думаешь?
— Бешеный пёс. — Максим ответил, не думая. — Глаза горят, как у голодного. Мне такие только в кошмарах да снятся. С ними нельзя ни дружить, ни торговаться.
— Чепуха, торговаться можно со всеми.
— С этим нет… Возьмет только своё, а если захочет, то и вовсе ни с чем оставит.
— Затем он нам и нужен. — Дядя улыбнулся едва заметно. — Человек, который не будет просить мира у хана, а сам его возьмёт.
— А коли не получится ничего у них?
— Тогда мы потеряем порох, свинец и три пушки. А сколько потеряем без него? Никита, скажи.
— Не моё это, считать, — повторил Никита и опустил голову.
— Скажи, — мягко попросил дядя.
Никита вздохнул.
— Тридцать одну деревню за девять лет. Четыреста двадцать душ в полоне. Две варницы.
Писарь поднялся, подошёл к столу и положил перед хозяином свёрнутый в трубку лист с красной печатью. Печать была чужая: четыре перекрещённые стрелы, внизу полумесяц.
— От Кучумова посла, — сказал Ефим безразлично. — Лежит с прошлого месяца. Вы велели не отвечать.
— Зачитай вслух.
Ефим развернул лист и прочёл ровным голосом, будто перечислял товары:
— «Хан сибирский Кучум приветствует людей Строгановых и желает им здоровья и процветания в соляном деле. Хан не хочет войны с мирными купцами. Хан готов дать три года тишины на Каме, без набегов и разорения. Взамен хан просит одного: чтобы ни один вооружённый человек не прошёл через Камень без ханского дозволения, а также чтобы купцы Строгановы торговали на Туре без московской пошлины и без московских приказчиков».
Никита поднял голову.
— Три года тишины, — повторил он тихо. — Господи, это же жизни. Сотни жизней. Дядя, неужели мы…
— Три года, пока он будет готовится, — резко сказал Максим. — Он нас не жалеет, Никита. Он нас откармливает на убой. Пока мы три года считать прибыль будем, он соберёт такую силу, с какой даже стрельцы царские не справятся.
— Оставим без внимания, — высказался наконец Семён.
— Совсем? — переспросил Ефим.
— Не откажем и не согласимся, пусть полежит в ларьке. — Семён Аникиевич смотрел на огонь. — Коли Ермак дойдёт до Искера, письмо нам и не понадобится. Если сгинет за Камнем, достанем и ответим хану: мы, непременно, были за мир, а казаки эти чужие тати, сами пришли, сами ушли, мы за них не в ответе.

