banner banner banner
Посох вечного странника
Посох вечного странника
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Посох вечного странника

скачать книгу бесплатно

Посох вечного странника
Михаил Константинович Попов

Проза Русского Севера
В новой книге известного архангельского писателя Михаила Попова «Посох вечного странника» прихотливо уместились времена и пространства многих земных эпох, а точнее сказать – более двух тысяч лет истории человечества. Неожиданное в известном, новое в старом – такова проза М. Попова, уроженца Русского Севера. Читателя ждут открытия, находки и откровения. А ещё… мистическое послевкусие.

Михаил Константинович Попов – лауреат ряда премий: областной литературной им. Ф. А. Абрамова (1995), Всероссийской литературной им. Б. В. Шергина (2005), Всероссийской литературной им. И. А. Гончарова (2007), Международной премии им. М. А. Шолохова (2008). Лауреат премии журнала «Наш современник» за 2012 год. Родился в 1947 году в деревне Пертема на берегу Онеги, окончил Ленинградский государственный университет, автор трех десятков книг, ряд его произведений переведены на скандинавские и английский языки.

Михаил Константинович Попов

Посох вечного странника

Роман

Этот посох, вырезанный сапожным ножом из ствола тернового куста, настолько поизносился и потёрся, что на нём не сохранилось былых колючек. Зато сбереглась его виловато-жилистая сердцевина – сущность тёрна.

Посох был изгрызен собаками, на нём остались следы клыков диких зверей. А ещё всевозможные зарубки – знаки преданий и историй, которые сопутствовали этому самому долгому на земле странствию.

Путь к началу

Путь к началу

Притча

Посреди земли жил-был бедняк. Звали его Акер. Он имел крохотный надел. В лачуге его поселилась нищета, рубище было ветхим и жалким, а в сердце свила гнездо птица Печаль.

Акера удручало одиночество, беспросветность и бессмысленность существования. Но больше всего бедняка угнетала несправедливость, царившая в государстве. Баям да вельможам богатство, казалось, само течёт в руки, словно вода в широкий арык, хотя особого усердия они и не проявляют, а большинству, как Акер, достаются только жалкие струйки той живительной влаги.

Возвращался как-то Акер со своего высохшего от зноя поля и встретил дервиша. Кому пожаловаться на судьбу, как не мудрому страннику! Может, совет какой даст. Ведь в ожидании неведомо чего и жизнь пройдёт. Не успеешь оглянуться, как подступит старость, а у тебя ни кола ни двора, ни жены, ни наследников. Один как перст на всём белом свете. Даже воды некому подать.

Выслушав жалобы бедняка, дервиш отряхнул с хламиды дорожную пыль и сказал так:

«Не горюй, брат! Ступай в Вавилон, там строится башня, – он так вскинул голову, что едва не обронил свой островерхий колпак. – Когда башня достигнет небес, ты следом за другими поднимешься к Богу и поведаешь Ему о своей нужде».

Послушался Акер странствующего мудреца, оставил своё чахлое поле и отправился в столицу. Дервиш сказал правду: башня и впрямь строилась. Она поднялась уже так высоко, что тень её покрывала четверть царства. До небес казалось совсем близко. Обрадовался Акер, что чаяния его скоро могут сбыться, и, не мешкая, присоединился к строителям.

Башня Вавилонская напоминала громадный муравейник, на котором копошились тысячи муравьёв. Она росла не по дням, а по часам, всё выше и выше возносясь к небу. И вместе наравне со всеми копошился здесь Акер.

Как и все, Акер трудился от рассвета до заката, прерываясь только на скудный обед да короткий сон. А потом вместе со всеми вновь устремлялся на строительные леса, обуреваемый страстным желанием скорее достичь чертогов Бога. Но вот что он вскоре стал замечать: чем выше возносилась башня, тем становилось очевиднее, что у каждого здесь трудившегося – и простого каменщика, и десятника, и начальника – своя цель.

Когда башня достигла Первого неба, Акер узнал, что многие каменщики, как и он, мечтают испросить у Бога надел плодородной земли, полноводный арык, обильную скотину, широкое пастбище и, само собой, – просторный и светлый дом, в котором могло бы плодиться и радоваться жизни счастливое семейство.

Когда башня поднялась до Второго неба, открылось, что иные из десятников смотрят дальше: поднявшись к Вышнему, ты вправе уже и требовать чего хочешь, рассуждали они.

Когда башня вознеслась к Третьему небу, то обнаружилось и вовсе неслыханное: первостроители и начальники, достигнув Небесного царства, желают встать рядом с Богом, а может… и сместить Его.

Акера охватил страх: как они смеют! И неужели Всевышний это спустит? Ведь стоит Ему только бровью повести, как на ослушников обрушатся валуны туч, грянет оглушающий гром и полыхнут испепеляющие молнии.

Всевышний и впрямь разгневался, узнав о помыслах верховников. Однако испепелять заблудших Он не стал. Бог поступил иначе. Нагнав с окоёма туч, Господь обрушил на Вавилон такой дождь, который лил три дня и три ночи, а потом в радуге, что выгнулась над башней, как Его бровь, перепутал цвета. Только и всего. Зато чего достиг?

Радуга, отразившись в радужках человеческих глаз, произвела путаницу: белое одни стали принимать за чёрное или синее; зелёное иным казалось красным, а иным – оранжевым… Отсюда возникла сумятица. Каменщики требуют известь, а им заместо неё поднимают нефтяную смолу. На верхотуре ждут кирпич, а вместо него туда тянут древесный уголь. Дальше – больше. Неразбериха в цветах обернулась неурядицами в делах: верхние венцы стали качаться, рушиться, а вместе с ними – и порядок, заведённый в этом человеческом муравейнике. Каменщики перестали понимать десятников, десятники – верховных строителей, а верховники – всех своих подчинённых. Все перессорились, переругались и, утратив надежду достичь Божьего Царства, один за другим разбрелись.

Акер покинул стройку последним, до того ему жалко было терять надежду. Выйдя за ворота Вавилона, он уже направился в родные места, чтобы возвратиться к своему скудному наделу. Но тут на его пути оказался ещё один дервиш. Выслушав бедняка, странник пал на колени прямо в дорожную пыль, словно подавая Акеру пример, и молвил так:

«Муравью ползти на небо – это грех. К Богу надобно обращаться с молитвой. – Он покорно склонил голову, придерживая свой пёстрый тюрбан. – Следует кланяться и твердить молитву. А чтобы она достигла Божьего Царства, надлежит вырыть глубокий колодец. Эхо и донесёт обращение Всевышнему. А чтобы эхо не рассеялось, колодец лучше рыть прямо под башней». – Дервиш показал на рукотворную вершину.

Выслушав наставление, Акер вернулся в город. Там он собрал остатки строителей и поведал им о своей встрече. Воодушевлённые словами странствующего мудреца, строители вновь принялись за работу. Только теперь их взоры были обращены не в небо, а к земле, которую они рыли.

Глубинная страда длилась долго, ничуть не меньше, чем возведение башни. Котлован не раз затопляло подземными водами, которые становились особенно обильны в сезоны дождей. Воду приходилось вычерпывать, отводить её по арыкам, кои тоже надобно было рыть. Всему этому, казалось, не будет конца. И всё же однажды работы завершились. Колодец вышел глубокий. Его глубина оказалась сравнима с высотой башни, которая над ним возвышалась, они были равновелики.

И вот настал долгожданный час. Произнести заветное слово землекопы поручили Акеру – он должен был обратиться к Всевышнему и попросить у Него для себя и для них долгочаемых благ – ведь именно Акер сподвигнул их на новое дело. Акер кивнул, в знак благодарности за честь сложил на груди руки, потом помедлил, собираясь с духом, подошёл к краю колодца, опустился на колени и, склонив голову, обратился с молитвой.

Человеческий голос слаб, ему недоступны звёзды. Однако голос, многократно усиленный глубиной, зарокотал, как подземный дух, и отражённый от дна, устремился к небесным звёздам. И тут произошло непредвиденное. От этого гласа с башенной верхотуры посыпались песок, известь, камни, башня задрожала, зашаталась. И едва Акер со своими товарищами выскочили из-под её венцов, как башня рухнула и, словно меч в ножны, вошла в бездонный колодец.

Всё происшедшее настолько поразило Акера, что он оцепенел и потерял дар речи, ведь рухнула не просто башня – рухнула его надежда, обратившись в прах.

Оглушённый, онемевший и убитый горем, Акер побрёл куда глаза глядят. Пыль от рухнувшей башни затмила белый свет, Вавилон и его окрестности окутал сумрак, и бедняга брёл в потёмках как слепой.

Долго ли, коротко продолжались блуждания Акера – месяц или век – кто знает, ведь в смятении, как и в радости, человек не замечает времени, – но однажды в зыбкой пелене он разглядел огонёк. Двинувшись на свет, Акер увидел человека. Облик его был необычен: в чёрной бороде вились огненные нити, в чёрных глазах плясали отблески костра, а на круглой шапочке, которая покрывала голову, стоял тигель, и на нём, точно птица, билось пламя. Радушно улыбнувшись, Хозяин Огня пригласил Акера разделить тепло очага и скромную трапезу. Акер зарёкся ещё когда-нибудь знаться с дервишами, но голод и холод поколебали зарок. Он принял приглашение и, молча поклонившись, сел на предложенное место.

Хозяин Огня угостил Акера лепёшками и ключевой водой. Тепло да пища размягчили закаменевшее сердце, глаза Акера наполнились слезами, и к нему вернулся голос.

«Где же истина?» – устало забормотал он, по привычке обращаясь к самому себе. Ответа он не ждал, уже заключив, что такового и нет. Однако неожиданно его получил. Хозяин Огня, выслушав печальную исповедь, утешать бедняка не стал, но сделал так: достал из своей поклажи медный шар, пронизанный отверстиями, наполнил его щепой сандалового дерева и возжёг, зачерпнув горстью огонь костра.

«Вот, – молвил он по-персидски, благоговейно глядя на огонь, – Атар – твой поводырь. Ступай за ним. Когда огненный клубок заменит среди бела дня Хвар Хшаета, Солнце Блистающее, – он возвёл глаза к небу, – ты познаешь Ардвахишт, Величайшую Истину».

С этими словами Хозяин Огня опустил медный шар в клубок перекати-поля, раздвинув его железные колючки, и кого-то окликнул.

«Вата!» – сказал он по-авестийски. На этот зов тотчас примчался ветер. Невидимые мехи вздули видимое пространство, и перекати-поле, а в нём огненный шар понеслись в ночь.

«Догоняй!» – велел Хозяин Огня.

Акер вскочил и кинулся за мерцающим светлячком.

«Кто ты?» – успел крикнуть он.

«Зара… – донеслось в ответ, а концовку принесла уже заря, – …туштра».

Долгим был путь Акера к Истине – ведь подлинная мудрость не лежит на торных путях. Иногда он шёл за своим поводырём сутки напролёт. Иногда ветер-вата уносился прочь, оставляя странника в тишине, и тогда Акер отдыхал, кормил хворостом своего поводыря, пёк на его раскалённых боках нехитрые лепёшки. Потом ветер возвращался, и они вновь устремлялись в путь. То вслед за солнцем, то вспять. То при луне, то в кромешном мраке. Ветер-вата был непоседлив, точно человеческая мысль – никогда прямо, всё в метаниях да сомнениях, но к Истине ведь и нет прямых дорог.

Сколько длился этот поиск, кто ведает. И час, и день. И месяц, и год. И век и два. И ещё много… Но всему есть предел, свой отмеренный срок.

Однажды Акер оказался у ворот большого города. Было заполдень, солнце клонилось к земле, однако до заката оставалось ещё далёко, оттого огненный проводник едва мерцал. И вот тут-то, среди бела дня, на землю внезапно пал мрак, поглотив ближние и дальние окрестности. Огненный поводырь озарился неистовым светом. Ответно забилось сердце Акера, вспомнившего наказ Заратуштры.

А дальше было так. Стремительный вихрь взметнул перекати-поле и помчал огненный клубок мимо городской стены. Акер едва поспевал за ним. Ноги от быстрого бега закаменели, сердце рвалось из груди, норовя обернуться птицей. И вот когда силы почти оставили странника, огненный поводырь внезапно присмирел. Но отчего? Ведь холм, который ему предстояло одолеть, был не ахти каким крутым. На пути, бывало, встречались и горы. Что же замедлило его стремительный лёт?

Поравнявшись с поводырём, Акер подтолкнул перекати-поле, и ветер-вата снова помчал его. Однако длилось это недолго. На пути вновь возникло препятствие – так заключил Акер, потому что внезапно огонь замер. Запыхавшийся странник вновь достиг поводыря. Он не ошибся – впереди оказался столб, столб-то и остановил перекати-поле. Однако поводырь больше не рвался вперёд. Нетерпение и жар его сменились слабым трепетом, он никнул и опадал, готовый, кажется, угаснуть.

Переведя дыхание, Акер поднял голову. Сполохи присмиревшего огня осветили перекладину. То, что разглядел Акер, привело его в смятение. Это были человеческие стопы. Обескровленные, омертвелые, они были пробиты гвоздями. Голени в темноте едва угадывались, а тела совсем не было видно.

«Се Истина?» – вопрошающе прошептал Акер.

Он склонил голову, словно ожидая ответа от лучившегося в медном сосуде огня. В этот миг на клубок перекати-поля упал терновый венец – он был такой же сухой, как и колючки перекати-поля. На мёртвых шипах и ветвях его тускло мерцала запёкшаяся кровь.

Акер скорбно опустился на колени. «Ардвахишт – по-персидски не только истина, но ещё и месяц цветения», – вспомнил он и подумал, что эти сухие ветви уже никогда не покроются цветами – в мире нет такой силы, чтобы они ожили, даже если их напоит река. Акер вздохнул. И только он вздохнул, как случилось чудо: на тех местах, где запеклась кровь, вспыхнули цветы. Цветы были столь ослепительно белые, что чёрный терновый венец обернулся нимбом.

«Се Истина!» – ещё не до конца поверив, прошептал Акер и стал медленно поднимать голову.

Обол

Повесть

1

По имени его называли только в семье. А за пределами дома – по-разному, особенно в детстве-отрочестве.

Как-то обретались они – ватажка босоногих мальцов – под стенами старого города на берегу Силоамского пруда. Одни плавали наперегонки и дразнили тех, кто не решался зайти в воду, сидя на ступенях, что уходили вглубь. Двое мальчишек играли в авнин, передвигая по расчерченному на плите полю чёрные и белые камешки. А он сидел близ стены и поправлял изделие своих рук – игрушечную боевую колесницу.

Колёса были сделаны из старых медных монет, которые дал ему отец, дескать, они давно вышли из обращения. В монетах были отверстия. Он вставил в них медную шпильку от старой женской заколки. Тут-то и появилась мысль – смастерить колесницу. Из прутиков сплёл короб, обмазал его внутри и снаружи глиной, а потом окунул в белила. Когда белила подсохли, он сам удивился своему изделию, так оно засияло. Труднее было прикрепить короб к оси. Но и тут смекалка помогла. Он использовал кусочки твёрдого терновника. В днище короба проделал два отверстия, просунул заготовки. Когда шипы упёрлись в дно, он свёл ось с комельками и в нужном месте проковырял сапожным шилом отверстия для оси. Вот так и получилась колесница. Колёса вращались. Короб для воина сиял белизной. Не хватало только воина и запряжки. Но на что человеку даётся воображение? Оно неслось быстрее колесницы, унося его вскачь к неведомым пределам.

Дома он свою поделку никому не показывал. Особенно боялся отца. Отец говорил о завоевателях сквозь зубы и не терпел ничего, что принесли с собой римские солдаты.

Мимо, бряцая доспехами, проходили два легионера, которые несли караул на этом участке городской стены. Ромеи остановились против него, и один, который был постарше, велел показать, что он мастерит. Поделка солдата удивила. Он что-то сказал своему напарнику. Всё понять было трудно, но можно было догадаться, что эта игрушка наверняка понравится его маленькому родственнику, который живёт в столице. И более не говоря ни слова, ромей запихал колесницу в свою походную суму и двинулся дальше.

Маленький иудей от неожиданности раскрыл рот, закричал и заплакал от обиды и возмущения. Ватажка мальцов, в том числе и выбравшиеся на берег, молча замерла в отдалении, боязливо прячась один за другого. Легионер остановился, медленно обернулся, оглядел холодным взглядом иудейскую мелкоту и усмехнулся. Страх надо внушать с детства, говорил весь его надменный вид, что больше предназначалось не для этих напуганных щенят, а для младшего сослуживца, дескать, вот так надо поступать с завоёванными подданными, дабы они сызмала не смели пикнуть, трепеща перед Римской империей. И преподав урок, тут же проявил снисхождение. Он извлёк что-то из сумы и кинул это что-то плачущему мальцу. Раздался глухой звон. В глазах напарника мелькнуло недоумение. «Нуми?» – усмехнулся он. Дескать, ты дал монету, то есть заплатил, а как же наше право?! На что старший бросил одно слово: «Обол». Бросил монету, следом одно слово и тем посчитал, что этого достаточно для объяснения своего поступка. Обол – самая мелкая монета в здешнем обиходе. А потом ещё что-то добавил про Харона. И легионеры, довольные, ухмыляясь и стуча твёрдыми подошвами, неспешно пошагали назначенным путём.

Малец поднял монету. Сверстники, до того не смевшие пикнуть, стали, перешёптываясь, подходить к нему. Постепенно оцепенение прошло, и, как это бывает после минут страха, началось оживление. От шепотка – к репликам, от реплик – к покрикам. Дальше – больше. А когда он раскрыл ладонь, чтобы показать монету, все как шальные закричали: «Обол!» И в этом было что-то насмешливое, унижающее. Мало того, следом за криками раздались презрительные реплики, и уже кто-то стал тыкать в него пальцем и кричать «Обол!» Это его называли Оболом, словно у него не было имени. Отчего? Ему мстили. Мстили за то, что он стал причиной их страха. «Обол!», «Обол!», «Обол!» – орали они на все лады.

Почему он не выбросил эту монету, не швырнул её в пруд? Может, тогда они перестали бы его дразнить, называть этим обидным прозвищем. Но как вышло – так вышло. И это прозвище ещё долго за ним держалось, пока его не сменило другое, которое ему дали после.

Это случилось на Песах, весенний праздник. Он оказался в торговых рядах близ Храма. Там шла бойкая торговля. Особенно охотно раскупали праздничные женские накидки. Торговцы запалились, явно не предвидя такой спрос, а иные из них срочно красили изделия в предместье.

Нашлось дело и ему, праздношатающемуся подростку. «Хочешь заработать?» – остановил его какой-то малый в кожаном фартуке, разгорячённый жарой, того больше срочной работой, и, не дожидаясь ответа, мотнул головой, дескать, пошли. Вскоре они очутились в маленьком дворике, где дымилась уличная печурка, на которой стояла закопчённая медная лохань. Возле неё колготилась ветхая старушонка, видимо, хозяйка этого уголка. Она кряхтела от натуги, ворочая в чане окорённой палкой, и время от времени поднимала на свет крашеные изделия. Тут был намешан самый яркий цвет Песаха – шарлаховый, почти апельсиновый. Красильщик перехватил у старухи палку-погонялку и принялся со свежей молодой силой гонять туда-сюда содержимое лохани. «А ты пока подкинь дров», – велел он новому работнику, но прежде посоветовал закатать рукава его подросткового – по колени – кетонета. От охапки кизилового хвороста печка пыхнула дымом, весело затрещала. Малый одобрительно кивнул, покрутил палкой ещё немного и остановился.

Тут старуха принесла из дома плетёную корзину. Красильщик, не мешкая, стал подцеплять той же палкой мокрые полотна и кидать их в эту самую плетенюху. Оранжевые струйки потекли по двору в разные стороны, словно разжиженная кровь жертвенного барашка.

Когда все изделия были извлечены, малый долил в лохань воды, потом сыпанул туда две горсти сухого порошка, а из плетёной бутыли добавил какой-то жидкости, по запаху, похоже, яблочного уксуса. «Мешай», – приказал он работнику. Пока в лохани была только вода, гонять палку можно было одной рукой. Но вот красильщик вытащил из перемётной сумы, которую принёс с собой, ворох новых белых свитков, погрузил их в лохань, и мешать стало куда тяжелее.

Подросток, ещё не окрепший телесно, взялся за палку обеими руками и стал ворочать что было сил. Туда-сюда, туда-сюда. То по солнцу, то против него. От запашистого пара, который источало варево, его слегка подташнивало, потом закружилась голова. А команды остановиться не было. Руки от испарений потемнели. Пот застил глаза, и он время от времени смахивал его тыльной стороной ладони или сгибом локтя, касаясь лбом закатанного рукава.

Тем временем красильщик тоже не простаивал. Он отжимал крашеные полотна, затем встряхивал, поднимая брызги, в которых вспыхивали радуги, и аккуратно развешивал их на верёвки, растянутые поперёк дворика. Под весенним солнцем и тёплым ветерком, стекавшим с Елеонской горы, они подсыхали на лету, являя взору чистый рассветный цвет.

Развешав накидки, красильщик подкинул в печь хвороста и только после этого, видя, что работник совсем запалился, перехватил палку и отодвинул его в сторону. Тот без сил опустился на землю. Красильщик покосился на него и покровительственно усмехнулся.

Работа продолжалась до тех пор, пока перемётная сума с заготовками накидок не опустела. Юный работник к той поре совсем запалился. Его шатало, перед глазами плавали радужные круги. Его даже не обрадовал денарий, который дал ему за работу красильщик. До того утомился.

Что было дальше? Выйдя за дувал, он поискал глазами, где бы прилечь. Увидел невдалеке куст, пал под него и мгновенно забылся. Разбудило его солнце, бившее в глаза. Придя в себя, подросток первым делом решил, что надо умыться. Поблизости находился пруд Езекии, где росли миндальные деревья и где в такую пору было безлюдно. Но, надо же такому случиться, там в этот час оказалась компания сверстников, с которыми он учился в школе при Храме. Глянув на подошедшего, они изумлённо выпучили глаза и разразились диким хохотом. Отчего, спрашивается? А оттого, что он с ног до головы был заляпан краской – той самой шарлаховой. Его чёрные вьющиеся волосы, и лицо, и руки по локоть были в краске. Замарашка, пачкун, неряха, грязнуля – каких только оскорблений тут же не пало на него. Подростки, если они в стае, злы как волчата, которым надо утвердиться в своей силе и независимости. Здесь это было именно так. А оскорбление, которое с той поры стало его новой кличкой, звучало как «саккара», что по-арамейски означает «рыжий». Он стал Рыжим, хотя цветом волос ничем не отличался от прочих.

Следующее прозвище привязалось к нему уже в юности. Да как? Он завершал учёбу в Храмовой школе. Священники-учителя прочили ему хорошее будущее. Уже сам первосвященник Анна? хвалил его. Дескать, твой отец Шимон – хороший чтец. У него превосходный голос. Твой голос высокий, благолепный, и, придёт срок, ты сменишь отца на кафедре. Тем паче, что преуспеваешь по всем дисциплинам.

Лучше бы он этого не говорил. Где похвала – там и зависть. Ровесники – отпрыски зажиточных купцов и менял, богаче одетые и обутые, стали подтыкать его, называя чтецом. Казалось бы, что тут обидного? Но в устах завистника любая похвала выворачивается наизнанку. Слово «чтец» аукалось с прежним прозвищем «Рыжий». А уж когда с отцом случилась непоправимая беда и он вынужден был оставить храмовую кафедру, всё обострилось до предела. Отец потерял место. Только изредка, по праздникам, когда служба в Храме шла долго, его приглашали на подмену. И вот эта перемена и послужила поводом для дальнейших насмешек. Слово «карриот», означавшее подменного чтеца, злоязычные остряки наложили на слово «саккара» – «рыжий» и стали за глаза, а потом и в глаза дразнить его, сына Шимона, Саккариотом, что, по их раскладу, означало «Рыжий сменщик».

Подростком он, бывало, кидался в драку, если его оскорбляли. Но теперь он молчал, терпеливо снося насмешки. Они стали ничем по сравнению с бедой, которая постигла отца и всё семейство.

Случилось это осенью того года, когда в Иудее стал править новый префект. Резиденция его находилась в Кесарии, столице этой римской провинции. Близилась зима. Часть легионов, которые составляли оккупационную армию, разместили в тамошних казармах. А остальных направили на зимние квартиры в Иерусалим. Они прошли путь походным маршем, дважды останавливаясь на ночёвку, сначала не доходя до Антипатриды, а потом в Иамнии. В Иерусалим легионы вошли под бой барабанов и звон литавр. Но не звуки напугали жителей города, к которым за годы завоевания они уже попривыкли. Правоверных иудеев ужаснули и оскорбили стяги пришельцев, на которых сиял золотом лик Римского императора. По их вере, это было святотатство и глумление над святым городом, коим был Иерусалим.

Переговоры с легатами – военачальниками колонн – ни к чему не привели. С какой стати мы будем подчиняться вашим законам, если у нас есть свои, ответили те на увещевания священников. Поняв, что с вояками не договориться, Синедрион – верхушка Храма – срочно собрал депутацию и отправил её в столицу. В числе нескольких десятков человек оказался и присяжный чтец Шимон. Как он, правоверный иудей, мог отказаться от такого поручения?! Даже если бы ведал, что там стрясётся.

Резиденция префекта находилась во дворце давно почившего царя Ирода, волей которого был воздвигнут и этот дворец, и весь город Кесария, который быстро обрёл известность по всей Ойкумене как прекрасный порт.

Префект, человек средних лет, бывалый воин из сословия всадников, по вечерам сидел на балконе вместе с женой и любовался видом побережья и моря, которое простиралось до горизонта. А тут эта толпа иудейских просителей. Весь вид портят, раздражая своим присутствием. Аудиенцией префект их не удостоил. Этого ему только не хватало в самом начале здешней службы. Именно из-за излишней лояльности были отозваны все прежние правители. В глазах супруги префект увидел толику сострадания – она, любуясь далями и проходящими парусниками, время от времени искоса взглядывала на безмолвно стоящую за воротами толпу. Префект вызвал центуриона, который ведал охраной резиденции, и велел гнать этот сброд. Кованые ворота отворились, десяток солдат принялись щитами теснить просителей прочь. И тут те, которые стояли у ворот, как по команде, пали на плиты. Не зная, что делать дальше, легионеры вернулись назад, заперев за собой ворота. Префект рассвирепел. Неподчинение?! Рубить им головы! Уже не десяток, а целая когорта солдат выбежала за ворота. Центурион приказал обнажить короткие мечи и объявил упрямцам, что в случае дальнейшего неповиновения каждый десятый лишится головы. Тогда правоверные иудеи, опять же все как один, обнажили свои шеи – руби!

Жена префекта не выдержала. Сославшись на головную боль, она ушла к себе. Префект был раздражён и не знал, что делать. Если прольётся кровь, об этом скоро донесут легату Сирии – его ближнему начальнику, а там и до Рима докатится. «Жёсткость уместна, – напутствовал его император, – но не излишняя, не переходящая в жестокость. Хороший пастух стрижёт своих овец, но не сдирает с них шкуру».

Всю ночь пролежали просители на холодных плитах перед воротами дворца. Утром префект передал им через центуриона, что посылает гонца, и когда они, посланцы, вернутся в Иерусалим, штандарты с ликами цезаря будут уже убраны. Депутация выслушала это известие молча, но с плит не поднялась, пока обещанный гонец не выехал из дворца и не поскакал исполнять повеление.

Иерусалим своих посланцев встретил с поклонами – никаких шитых и рисованных изображений на улицах уже не было, но по этому поводу никто не ликовал. Дразнить оккупантов – себе дороже, заключили первосвященники. Только тихо помолились, да и то не в Храме – ключи от святилища находились у префекта и выдавались только по самым большим праздникам.

Шимон, чтец Храма, вернулся домой тихий и подавленный. Он сильно простудился, проведя ночь на холодных камнях. Начался жар. Потом стал донимать кашель. Кашель был таким жестоким, что, казалось, выворачивал всё нутро наизнанку. Домашние вздыхали и в страхе прятали друг от друга глаза. Думали уже, что глава семейства не поднимется. Но Вышней волей он выздоровел и поднялся. Правда, не без потерь. У него изменился голос. Звонкий и высокий голос, за который первосвященник Анна? в своё время и пригласил его из провинции в Иерусалим служить в Храме, осел, осип, а потом затвердел и стал похож на перекаты каменьев в горном ручье. Такой голос для присяжной храмовой службы не годился. И Каифа, зять Анны?, ставший главным первосвященником, удалил Шимона за штат. Анна? при встрече с ним отводил глаза. Единственное, что он мог сделать, это приглашать чтеца на подмену, когда по главным праздникам служба идёт долго.

Перемену участи отца и отметили злые сверстники, наградив его сына новым прозвищем «Саккариот» – «Рыжий сменщик». От школы, слава Вышнему, его не отлучили, учитывая заслуги отца и его собственное прилежание. Но перемены задели всё семейство. Доходы пропали. Они перебрались на окраину города, где поселились в ветхом домишке близ синагоги, которую Храм определил Шимону для окормления. Приход был небольшой, доходы соответственные. Шимон, назначенный гаццаном, то есть старшим, экономил на всём. Он привлёк к службе сына. В Храме сын, стоя рядом, подавал отцу-чтецу свитки. А здесь они по очереди служили за четверых. Отец исполнял обязанности гаццана и чтеца, сын подавал свитки или, сменяя отца, читал. И только обязанности толкователя отец исполнял один, поскольку у сына не было на то знаний. Далеко укатилось иудейское яблоко от ветхозаветной яблони – Торы. Без перевода с библейского иврита на нынешний арамейский не разберёшь. Этим занимались метургеманы – знатоки языков и переводчики Писания. Среди немногих был и его отец Шимон.

Жизнь понемногу устраивалась. Пришло даже небольшое облегчение. Старшую сестру Эсфирь взял в жёны виноградарь из Эммауса, ближнего от Иерусалима поселения. Но тут стряслась новая беда.

Префект Иудеи, посланец Рима, повелел строить в Иерусалиме водопровод. Не то чтобы его заботила судьба жителей города – у него были более важные причины, чем здоровье иудеев. В городе всюду стоял запах нечистот. Всякий раз он с отвращением приезжал сюда и воротил нос, видя по обочинам вонючие лужи. Жена его, побывав здесь однажды, едва не упала в обморок. После этого её тошнило даже от одного упоминания поездки в Иерусалим. Но главное было не это. Он ездил сюда только по большим праздникам, жена совсем не ездила, отказавшись сопровождать его. От дурного состояния городской среды страдали его воины. Им не хватало воды для питья и приготовления пищи, не говоря уже о принятом в метрополии регулярном омовении. Они постоянно болели, маясь желудками, то в одной, то в другой когорте случались смертельные исходы. Легионеры гибли без боя. А на воинском кладбище за городской стеной легло уже пятьдесят солдат – половина центурии.

Так продолжаться долго не могло. Нужен был акведук для сбора горной воды. Налогов для его сооружения недоставало. Что предпринял префект? Решив строить водопровод, он, не спрашивая мнения Синедриона, вскрыл корван – храмовую сокровищницу – и эти средства употребил в дело. Первосвященники обомлели. В народе начался ропот, который постепенно перерос в возмущение и протест. Тысячи правоверных иудеев устремлялись за город, где разворачивалась стройка. Старший легат постоянно доносил в Кесарию, что протест может перерасти во всеобщий бунт. Префект, уже познавший упрямый характер иудеев и затаивший злобу после первой стычки с ними, ждал только повода, чтобы отомстить ослушникам. И когда пришёл очередной сигнал от легата, он отдал команду применить силу. Сотни воинов, переодетых в гражданскую одежду, окружили бушевавшую толпу. Протестующим предложено было разойтись. Они не подчинились. Тогда раздалась боевая команда. Переодетые воины извлекли из-под одежды дубинки и принялись лупцевать налево и направо, не разбирая – мужчина, женщина, старик или подросток. Сотни людей были искалечены, десятки убиты. Среди погибших оказался и несчастный Шимон.

Отпевать отца выпало ему, сыну Шимона, прозванному Саккариотом – Рыжим сменщиком. В той маленькой синагоге на окраине Иерусалима он читал по мёртвому отцу каддиш – молитву, где ни разу не произносится слово «смерть». Ему вторили десять мужчин, которые, взывая к небу, кричали хором во всё горло, чтобы Вышний был милостив к покойному, – только такая громкая молитва могла достичь неба. То же было дома, а потом на кладбище, когда спеленатое тело погребли в пещере.

Пришла беда – за ней, как волк к кошаре, крадётся другая. Так гласит еврейская мудрость. Не успела, кажется, затихнуть поминальная молитва, как соседняя пещерка тоже превратилась в могилу, – не вынеся гибели главы семейства, тихо угасла его жена.

Дом Шимона осиротел. Остались в нём он, восемнадцатилетний юноша, да его младшая сестра Руфь, которой было четырнадцать лет. В доме поселились горе и тоска. В отцовской синагоге стал править новый гаццан. Он назначил другого чтеца, своего зятя. В Храме сироте места не нашлось, хотя на отпевании отца первосвященник Анна? во всеуслышание сулил, что дети благочестивого Шимона в беде не останутся. Муж старшей сестры, виноградарь, принять под своё покровительство сирот-сродников отказался: дескать, у самих трое детей, семейство и без того едва сводит концы с концами, а налоги, которые требуют римские мытари, всё растут и растут. Что оставалось делать? По совету знающих людей он, сын Шимона, решил попытать счастья в Кесарии. Там – порт, молодому человеку всегда можно найти работу, да и младшей сестре подыскать дело.

2

Море они увидели, когда возница известил, что скоро конец пути. Оно лежало по левую руку. В утренних сумерках море показалось пустыней, какую они пересекали на пути из Хеврона в Вирсавию, когда отец брал его с собой. «Негев», – сказал отец. Он, сын Шимона, тогда ещё ребёнок, лишь кивнул, утомлённый дорогой. Так и здесь, уставший от поездки на медленных мулах, он лишь скосил взгляд на морскую пустыню и опять погрузился в забытьё. Как добрались до Кесарии, он не заметил. На постоялом дворе они с сестрой едва доплелись до циновки и тотчас заснули, изнурённые дорогой.

Уже за полдень он отправился на поиски работы и вышел к порту. Море сверкало под солнцем и терялось где-то далеко в голубой дымке. Это было завораживающее зрелище – картина впервые увиденного необъятного моря. Но ещё удивительнее казалось то, что открывалось вблизи – порт. Огромная рукотворная подкова охватывала своими лапами часть моря. В узкий проход заходили с моря корабли и торговые суда. Они становились бортами к причальным стенкам. И тотчас начиналась разгрузка или погрузка. Десятки грузчиков устремлялись по трапам и сновали туда и обратно, словно муравьи. Всё это и впрямь походило на муравейник, потому что издалека звуков не доносилось. Но чем ближе он подходил к порту, тем сильнее и явственнее становилось дыхание этого муравейника. Гремели цепи, скрипели уключины, плескали вёсла, стучали колёса повозок, ржали лошади, ревели ослы и мулы, доносились зычные команды шкиперов и надсмотрщиков, свистки и звуки трещоток, свист бичей, погоняющих рабов…

После тихого и благопристойного Иерусалима, который оживлялся только по праздникам, да и то не выходя из дозволенных иудейскими обычаями и римскими законами берегов, здесь, в Кесарии, казалось, гремел гром небесный, да что гром – ад открылся, столь непривычно всё было для новичка.

«Хаммаль» – так назвали его в порту. Он подумал, что это его новое прозвище. Но оказалось, что так по-арабски зовут всех, кто разгружает-загружает гребные и парусные суда. «Хаммаль» – значит грузчик. Арабов в порту было много, вот всех грузчиков так и называли – «хаммаль». Они все казались на одно лицо и одеты были одинаково: тряпица, обёрнутая вокруг головы, и набедренная повязка. И всё же постепенно выявлялись и особенности. По именам звали только старших – десятников. А если надо было окликнуть кого-то персонально, добавляли какую-нибудь внешнюю примету. Его назвали Харуф – что-то вроде нестриженого барашка – такие у него были курчавые волосы. Прозвище вызвало у него протест. На следующее утро он пришёл на причал наголо бритый. И… опростоволосился. Теперь, по представлению здешних острословов, он, конечно, не походил на курчавого барашка – стриженый, он стал ни больше ни меньше «имра» – жертвенный агнец. Вот это и стало его прозвищем. «Имра» и «Имра» – раздавалось то здесь, то там, и если он не слишком проворно исполнял приказания – тащить этот куль или ту плетёную корзину, – получал подзатыльник, а то и удар бамбуковой тростью – шкиперы не очень церемонились с грузчиками, особенно новенькими.

От палубы до склада было недалеко – сорок-пятьдесят локтей. Но ведь их надо пройти с немалым грузом – ведёрной амфорой или кулём фасоли, – да не пошатнуться на зыбком трапе, да внутри склада дойти до нужного места, и – добро, если корзину надо опустить на пол, а если её место под самым потолком, а наверху приёмщика-грузчика нет…

Скоро он и впрямь почувствовал себя «имрой» – жертвенным агнцем, которого перемалывают челюсти порта. Именно так – не подковой, а огромной челюстью невиданного животного представлялся теперь ему порт. Руки его были исцарапаны, плечи и спина горели от ссадин.

После третьего дня работы, угнетённый физически и морально, он решил бросить это место. Сил, казалось, больше не было. Выйдя за ворота склада, куда весь день таскал кули с чечевицей, он, опершись о створ, остановился. Смежный склад был уже закрыт. И тут он увидел чудо. В узком пространстве меж складских ворот, лишённый света, зеленел колосок. Зерно попало меж плит и проросло. Это маленькое чудо наполнило его, «Имру», робкой надеждой. Он опустился перед колоском на колени и взмолился. Работа здесь тяжёлая, условия рабские – гоняют, хлещут, да ещё эти насмешки. Но с другой стороны – здесь есть сытная дневная похлёбка, а под вечер выдают секель, и он может купить на него еды и порадовать сестру какой-нибудь недорогой сластью. И ещё одно легло на душу: на монете, которую он получил за работу, был изображён пучок колосьев…