
Полная версия:
Молотов
– Разве это мелочи? – спросила Надя.
– А то что же? Представьте себе героя, который говорит: «Не хочу места, дайте мне его по заслугам, а не по протекции». Благородно, а смешно!.. А главное дело в том, что Молотов придирался, потому что служить не хотелось ему, – значит, благородство-то является на втором плане.
– Вы все умеете представить в мрачном виде…
– Такова уже моя профессия!.. Я…
– Продолжайте, – перебила Надя, видя, что Череванин хочет распространяться о своей профессии…
– Ну-с, – начал Череванин. – Молотов получил место. Приятель ввел его в свой кружок; мало-помалу он стал привыкать, всматриваться в службу и окружающую жизнь; время тянулось довольно вяло и скучно, как тому и следует быть… Но вот Андрей объявил Молотову, что он вместе с ним назначен на следствие. Дело было серьезное: об убийстве женою мужа. Егор Иваныч стрепенулся: во-первых, он никогда не видал убийц; во-вторых, служба вдруг представилась ему непосягаемо высоким и священным долгом – в его руках были суд и правда! Но с первого же шагу начался разлад. Не в его натуре было вести такие дела хладнокровно, не горячась, безучастно. Товарищ смело и бодро ходит, а он как будто на него похож, но уже кралось что-то зловещее в сердце его. Скоро Молотов увидел преступницу. Это была женщина бледная, исхудалая, трепещущая… Ей уже было внушено, что она… Эх, Надежда Игнатьевна, женщинам много говорить нельзя! – вдруг перервал Череванин…
– Отчего же?
– Неприлично…
Надя не отвечала.
– Хорошо ли сказать: преступнице уже внушено было, что она не избежит… плетей!
Надя вздрогнула и покраснела…
– Молотов застал преступницу в минуту яростного увлечения, когда она ругалась, страшно клялась, выла от злости и на том свете грозила мужу. Егор Иваныч сначала остановился в ужасе, потом ему жалко стало, наконец, на глазах доброго парня показались слезы. Сердце его было молодо, зелено, горячо и впечатлительно… Понятно, он не мог остаться бесчувственным камнем, видя в лице женщины весь ужас грядущих плетей… Молотов взял женщину за руку… Она заметила его сожаление, затряслась, заплакала; одичалость и отчаяние сменились страхом и смирением. «Барин, научи ты меня богу молиться!» – сказала она. Вот этого-то он и не умел сделать. Он только отвернулся в сторону. Когда преступница успокоилась немного, Молотов обласкал ее, утешал и уговаривал ее, как мог… Она сделалась доверчива и рассказала о своих несчастиях. Видите ли… (Череванин остановился, затрудняясь почему-то вести рассказ…)
– Говорите же, – заметила нетерпеливо Надя…
– Я, пожалуй, скажу! – отвечал он цинически. – Барин, которого она любила, отдал ее насильно замуж за своего крестьянина.
Надя опустила глаза; но она слушала с напряженным вниманием, – и странно: ей не столько хотелось узнать, что будет с преступницей, сколько то, что будет делать Егор Иваныч.
– Мужик ненавидел свою жену, бил ее, тиранил, унижал всеми мерами, публично попрекал ее, а она, дура, в ногах у него валялась и просила прощения… В чем?.. Скоро у них родился сын; муж и его стал ненавидеть… Жена все терпела… Наконец, по жалобе мужа, ее высекли однажды… С той минуты стало твориться с ней недоброе; муж стал невыносим для нее… Одним словом, она убила мужа своего топором, а сама убежала в лес, где и нашли ее в полупомешанном состоянии. Рассказ свой женщина кончила истерическими рыданиями и просьбой – отдать ей сына…
– Что же Молотов? – спросила Надя.
– Плакал, – отвечал насмешливо художник.
– Что ж тут смешного? – спросила Надя.
– Сейчас скажу… Егор Иваныч, оставив женщину, как от хмеля качался. Товарищ встретил его бодрый, веселый, точно живой водой спрыснутый… Под его руками кипело следствие, и он факт за фактом выводил на свежую воду. Молотов был бледен… «Что с тобой?» – спросил Андрей. Молотов отвечал: «Неужели она погибнет?» – «Кто?» – «Преступница», – и Егор Иваныч рассказал свою встречу с ней. Он с ужасом вспомнил ее обиды, клятвы и рыдания. Товарищ радовался, что будет обстоятельное следствие, а Молотов жалобно повторял: «Она так много страдала, за что же еще будет страдать?» Вот и вышло смешно, потому что он не нашелся, что́ отвечать на такие слова приятеля: «Она должна быть наказана за убийство. Многие страдают больше ее, а не берутся за топор и ищут законного пути. Все эти чувствования, друг мой, общемировые идеи не имеют никакого юридического смысла. Можешь стихи писать на эту тему, повесть. Я думал, ты мне помогаешь, а ты только путаешь дело! В службе ничего нет поэтического; служба – труд тяжелый. Стоит только пуститься в психологию, у нас всю губернию ограбят. Да и что я могу сделать? Мы – исполнители закона и должны быть бесстрастны!» Весь юридический факультет выскочил из головы доброго парня. На глазах его шло деятельно следствие: место преступления освидетельствовано, орудие кровавое при деле, раны убитого осмотрены, смерены, сосчитаны, определены и записаны, отобраны все показания. Молотов лишь об одном заботился – сколько-нибудь успокоить страдалицу и облегчить ее положение. Он хлопотал, чтобы принесли к ней сына, он просил приставленных к женщине сторожей – обращаться с ней как можно ласковее и предупредительнее.
– Какой он добрый, – проговорила Надя тихо.
– Да; но он заботился не об обществе, которое страдает от убийцы, а о самой убийце, которая вредила обществу. Ему жалко стало… При его характере и в его летах не следовало брать на себя такие обязанности. Он оправдывался тем, что не готовил себя к такому роду занятий, призвания не чувствовал, а призвание, по его словам, все одно что любовь, – оно, видите ли, при всех противоречиях и сомнениях, ведет к практической цели, при нем в самом разладе бывает гармония. Пустяки!.. диалектические фокусы! Призвания, как и любви, нет на свете… К чему вы, например, призваны? к чему все люди призваны?.. Разумеется, не следовало идти в чиновники. Ему надо было остаться простым зрителем, вот как все бабы и мужики, которые, увидев трепещущую преступницу, утирали слезы кулаками и вздыхали; ему следовало вмешаться в толпу и плакать.
– Я не понимаю, на что вы негодуете, Михаил Михайлыч.
– Я уважаю его, Надежда Игнатьевна: он добрый мужик…
– Какие выражения!
– Ну, мужичок, что ли… Этак ласковее…
– Вы никого не любите…
– Никого, Надежда Игнатьевна…
– Что же дальше? – спросила Надя с досадой.
– Наш век – дивный век, – отвечал Череванин. – Ныне все заедены: кто рефлексией, кто средой, я, например, кладбищенством… (Надя поморщилась при этом слове…) кто чем; не только умные, все дураки заедены; прежде вы встречали просто болвана, а теперь болван с рефлексией.
– Перестаньте браниться!
– Молотов не дурак, но он должен быть заеденным по духу нашего века… Дамы не страдают этой болезнью, – она мужская. Но послушайте, что его заело.
– Все же не то, что вас…
– Нет, не кладбищенство. Этот случай определил направление Молотова. Он первый раз встретил преступницу, которая, в существе дела, была женщина честная, преступление совершила она по внешним, не в ее натуре лежащим условиям. Это дало толчок для дальнейшего его развития. Он все начал объяснять внешними условиями; всякого негодяя ему стало жалко. Они казались ему несчастными, больными либо помешанными. Молотов и до сих пор сохранил свое добродушие, будучи уверен, что во всяком человеке есть добрые начала. Он кого угодно оправдает, как я кого угодно опровергну. Ему нужно быть адвокатом, защитником, а не карателем. Чего он искал? Тайну жизни разрешить хотел? Словом, не жил, а философствовал… Вот и напустил он на себя блажь.
– Я еще не вижу никакой блажи, – заметила Надя…
– Потому что главного еще и не знаете. Бывало, он выйдет на реку и всматривается в волжскую деятельность. На берегу огромными толпами бегают дети, оборванные, грязные, с непокрытыми головами, босоногие; в бедности и без смыслу зачиналась их жизнь. Он стоит и думает: «Вот новое поколение безграмотного люду, сколько из них будет воров, людей, не имеющих нравственности!» Пусть бы он развлекался только такими мыслями, а то они тревожили его. Он в то время говорил, что желал бы снять крыши со всех домов и заглянуть в эти тысячи жизней. Ко всему этому поднялись со дна души все так называемые коренные вопросы. Бог, душа, грех, смерть – все это ломало его голову и коробило. Ему хотелось и в свою и в чужую жизнь заглянуть до самой глубины, до последних основ ее. Он думал, что учился мало, и начал просиживать ночи над книгами. Но все это показывает только то, что он был мальчик способный, хотел проверить все своей головой и жизнью, то есть он развивался, что неизбежно в молодые годы. Важно то, до чего он додумался.
Череванин перевел дух.
– Молотов, – продолжал Череванин, – в таком состоянии непременно должен был высказаться. К приятелю своему он охладел и уже не мог быть с ним откровенным. Молотов сошелся с одним доктором, человеком в высшей степени положительным и спокойным, которого ничто не могло потревожить. Молотов проговорился перед доктором, что его жизнь раздражала. «Напрасно, – отвечал доктор, – если бедствия людские должны тревожить нас постоянно, то, значит, вот и теперь мы не имеем права сидеть здесь спокойно. Вот в эту же минуту кого-нибудь режут, скрадывают, кто-нибудь умирает с голоду либо топится. Давайте плакать. Но никакие нервы не вынесут, если мы сделаемся участниками всякого горя, какое только есть на свете. Я сейчас был у женщины, которая впала в помешательство, и вот видите, все-таки сигару курю спокойно. Отчего же я не лезу на стены? Оттого, что моя деятельность определена ясно. По моему мнению, все, что совершается в данную минуту, и должно совершаться; потом, служим мы лицу частному, индивидууму. Поэтому, встречаясь с болезнью, мы не смотрим на нее с нравственной точки зрения, судейской, религиозной. Для меня ясно, что сильно ожиревший человек не будет деятелен, чахоточный – весел; у кого узок лоб, тот не выдумает и пару здравых идей. Поэтому мы ненависти к больному не питаем; напротив, с любознательностью заглядываем в глубокую рану, хотя бы она была сделана пороком. Если болезнь неизлечима, мы не сокрушаемся, а говорим спокойно: по законам природы, нам известным, она и должна быть неизлечима. Видите, как все это просто?»
– Что же Молотов отвечал? – спросила Надя, для которой подобный разговор был чересчур нов и неожидан.
– Он отвечал: «Я ничего не понимаю». Доктор ему объяснял свое, а в голове у него было свое, молотовское. В его голове стоял вопрос: «Кто виноват в том, что человек делается злодеем? Вы докажите, что он сам, один виноват в сделанном зле, а не привели его к нему другие, и тогда делайте что хотите». Вон куда метнул!
– Однако сказал же что-нибудь доктор?
– Тот свое несет: «Мы никого не наказываем; у нас нет виноватых, а есть больные. Мы не казним больной член, когда отрезываем его; волка бешеного убиваем не за то, что он виноват, а за то, что бешен; по той же причине не подставим голову под падающее бревно с крыши или запираем сумасшедшего в больницу; я думаю, по тем же побуждениям надо уничтожить и преступника – он вреден». Всегда ведь споры подобным образом кончаются. У Молотова осталось все перепутано в голове. Он и без доктора знал, что преступники – вредный народ. Это, знаете, Надежда Игнатьевна, у мужчин бывает в молодости вроде болезни – умственная немочь, как и у женщин в эти годы бывают свои странности. Заберется в голову какая-нибудь мысль и все перепутает.
«Так вот каков он был! – подумала Надя. – Однако он теперь спокоен, – значит, он решил все это?»
Как будто отвечая Надиным мыслям, Череванин сказал:
– Решил ли он эти вопросы, или просто они надоели ему, но только он их бросил. Дело в том, что Молотов мог распустить разные чувства, но не мог долго страдать головой. Болезнь прошла, как минуются и дамские болезни. Организм переработает, и кончено.
Надя думала: «Умный же человек Егор Иваныч и добрый». Она еще более утвердилась в мысли, что Молотов многое пережил и головой и сердцем, что он человек опытный и, случись с ней беда, поможет ей. И вот она решилась в следующий раз поговорить с ним от души… Многое хотелось ей спросить. При ее боязливости высказываться, которая развилась оттого, что она потихоньку, не говоря никому, обдумывала многие вещи, Надя, очевидно, не могла заговорить откровенно с Череваниным, хоть и он, как Молотов, выделялся из круга ее знакомых и знал жизнь не ту, которая была ей знакома. Откуда она, замкнутая в своем кругу со всех сторон, узнала, что есть иная жизнь? Вычитала, со слов Молотова догадалась, или подсказало ей собственное сердце?
– Однако чем же кончил Егор Иваныч? – спросила она.
– Относительно вопросов – хорошо. К людям он остался снисходителен, но не к себе. Доктор был самый умный человек в городе и ничего ему не разъяснил. Тогда он сказал себе: «Я должен, сам должен, своим опытом, своей головой дойти до того, что мне нужно. Люди не помогут; да и требовать, чтобы они в твоей голове уложили твои же противоречия, – несправедливо. Всякий сам для себя работает. До сих пор меня учили, теперь я буду учиться. Великое дело – своя мысль, свое убеждение; это то же, что собственность. Только то и можно назвать убеждением, что самим добыто, хоть бы добытое было и у других точно такое же, как и у меня. Я сам и есть первый и последний авторитет, исходная точка всех моральных отправлений, и чего нет во мне, того не дадут ни воспитание, ни пример, ни закон, ни среда. Положим, я глуп, но глупого человека никакая сила не сделает умным, – учите или бейте его, смейтесь или сокрушайтесь. И в чем я прав и виноват, во всем том я сам прав и сам виноват, а не кто-либо иной. Может быть, таких начал не лежит в натуре других людей, – я их не сужу, а в моей натуре лежит. У меня все свое, и за все я один отвечаю!» Так он развивался туго, мозольно, упрямо, и нисколько на меня не похож, потому что я думаю наоборот – я не виноват в своей жизни и не прав в ней… Меня, я говорил, что заело… Ведь у нас редко кто имеет нравственную собственность, своим трудом приобретенную; все получено по наследству, все – ходячее повторение и подражание. А Егор Иваныч хотел иметь все свое…
Надю поразила эта характеристика воплощенного упрямства того человека, который так интересовал ее, и бог знает на что она была готова, чтобы только разгадать Молотова, с которым она давно знакома и так мало знает его.
– Вот и начал Егор Иваныч поживать своим умом, – продолжал Череванин. – Первым следствием было то, что Молотова стали теснить. Он в обществе говорил неуважительно о своей благодетельнице; добрые люди довели это до нее. Вышла большая неприятность: ему предложили подать в отставку, хотя он успел прослужить всего полтора года.
– Вы знаете, что с ним было после?
– Знаю. После…
В это время раздался звонок в прихожей, и Надя с замиранием сердца подумала: «Неужели у меня есть жених?» Она вспомнила давешнего нового гостя.
Показался в дверях Игнат Васильич. Он прямо направился к Наде, подошел к ней и звонко поцеловал ее.
– Ты счастливица, моя Надя! – сказал он дочери, глядя на нее с полною любовью.
Надя побледнела. Догадалась она.
– Чего, дурочка, испугалась? – говорил Дорогов ласково и опять поцеловал ее в щеку.
Надя молчала; у нее шумело в ушах; она переставала понимать себя.
– Голубушка моя! – продолжал отец ласкать.
– Кто он? – прошептала Надя едва слышно.
– Генерал, генерал! – ответил Дорогов с искренним восторгом, от которого трепетало все его существо.
– Какой?
– Подтяжин.
Надя слегка вскрикнула.
– Шампанского! – закричал отец.
– Я не пойду за него, – сказала Надя.
Отец недослышал.
Радостный крик отцовский разнесся по всем комнатам; прибежала жена, дети.
– Папаша, – сказала Надя, взяв его за руки, – я не хочу.
Теперь отец побледнел.
– Что? – крикнул он грозно, и послышался старый, юность напоминающий дороговский голос.
Надя обмерла…
– Полно, дурочка, – заговорил он опять ласково и весь дрожа от волнения, – полно, моя милая… Ах! (Он махнул рукой.) Что, ты от всех женихов решилась отказываться? Но на этот раз дело решенное, и ты будешь генеральшей, – произнес отец твердо и прошел к себе в кабинет, хлопнув крепко дверью.
– Свинья! – прошептал Череванин, и ему захотелось ударить кистью в лицо портрета, который он подновлял.
Мать ушла к отцу. Дети смотрели с сожалением на сестру свою.
– Надежда Игнатьевна, успокойтесь! – проговорил, неуклюже подходя к ней, Череванин.
– Ах, оставьте меня одну, – отвечала Надя.
Она заплакала.
«Значит, я тут ни при чем», – подумал Череванин, и, не простившись ни с кем, он убрался восвояси.
Надя подошла к окну и облокотилась на косяк. Слезы лились градом. Наконец пробил час, когда должен был решиться главный вопрос Надиной жизни. Пришел узаконенный муж и говорит: «Ты мне нравишься, ты хороша и умна, я буду жить с тобой…» Ей живо представился Подтяжин, Алексей Иваныч… Он был в летах Надинова отца. Лицо его было антипатично. Такие лица иногда встречаются только у отъявленных бюрократов. Все двадцать лет честной формалистики отпечатлелись на нем. Кожа на лице была аккуратно пригната и туго натянута, и потому все черты его раз навсегда резко определены; между бровей образовалась складка; кости над щеками, около глаз, выдались выпукло; от места, где ноздря к щеке прилипла, и до края губ, направо и налево, нарезаны две черты, тонких как нити; впалые щеки лежали на широких челюстях; крутой подбородок выдался вперед. Этот форменный облик освещался из-под нависших бровей бойкими, всевидящими глазами. Взглянув на него, вы сказали бы: ни одной подчистки или помарки, будто вымыл его, выбрил, посыпал пудрой, отер полотенцем и вставил в воротнички яркой белизны тот самый писец, который готовил ему бумаги. Представьте себе, что лицо иногда улыбалось, показывая желтые зубы и твердые десны. Росту он был среднего, с выпуклой грудью, прям и украшен орденами. Без всякой подлости, единственно точным исполнением обязанностей он достиг генеральского чина. Наде и в голову не приходило, чтобы она могла целовать это заслуженное лицо.
Когда дожил этот господин до сорока лет с лишком, он, сосчитав свои деньги, вообразил, что ему необходимо жениться. Он видел Надю несколько раз у Рогожниковых, где иногда играл в карты; Надя понравилась ему, и он сказал себе: «Ведь не откажется быть генеральшей?» Вернувшись домой, он написал своему секретарю письмо, с выставкою наверху его слова: «Конфиденциально», прося сделать от его лица предложение Дорогову относительно его дочери. Дело велось документально и чиновнически, точно генерал заботился об определении Нади на службу. Он просил поставить на вид свои капиталы, степенный характер, генеральский чин и надежды на будущие повышения. Письмо было занумеровано и внесено в число исходящих дел в домашнюю книгу. Никто не заметил в нем никакой перемены: вчера был просто генерал, а сегодня вздумал да и сделался женихом, отдавши приказание – сократить по некоторым частям расходы. Он начал соображать, как бы устроиться попокойнее: «Пойдут дети, визг и плач начнется, а я человек деловой, мне нужно уединение и спокойствие. Всю хозяйственную часть отдам ей, уж это ее дело и будет…» Вот в это-то время он и улыбнулся.
«Что теперь делать? – думала Надя. – Нечего делать… не придумаешь ничего, и посоветоваться не с кем!» Надя чувствовала со дня на день, что около ее становилось душнее и душнее, все ближе подходили к ней неприятные образы, неотступнее предлагали свои требования, и каждый день, а теперь уж каждый час, неизбежнее становилась жизнь на заданную тему, по чужому плану, по отцовскому приказу. Давно уже хотелось Наде вон из родной семьи, хотелось жить по-своему, увидеть иной быт и иные лица, быть самостоятельной женщиной; но понятно ей было, что только жених мог увести ее из дому, лишь под руку с ним можно оставить свой терем; надо кого-нибудь поцеловать, обнять, и тогда признают ее взрослым человеком, с правом самой за себя отвечать. «Отчего же я всем женихам отказываю? Что будет после? Чем это все кончится? Надо же когда-нибудь выйти замуж?» И вот Надя с усилием, с болью в сердце представляет себя женою Подтяжина. Опять в ее воображении восстает всецело зачаделое, темнообразное лицо, она уже видит в этом лице что-то доброе и строго честное, неумолимо законное, и на сердце ее мучительно тяжело. «Твоя?» – спрашивает она с трепетом и не может оторвать взоров от образа жениха… Является расчет, что она станет делать, если придется его полюбить, – надо же будет, если выдадут замуж, нести обязанность брака. Во время этого расчета в душе ее пока не мелькнуло ничего нечистого, возможности вдовства или любви к кому-нибудь помимо мужа; она обдумывала, какой долг она примет на себя. Но вот, когда она подумала, что Подтяжин может осчастливить и отца ее и всех родственников, что с замужеством ее открываются громадные карьеры, кресты, чины и награды, что она все это принесет своим и потому нечего и мечтать о возможности отказа жениху – ее принудят, – когда она это подумала, ей досадно стало, она с отвращением и негодованием оттолкнула от себя зачаделый лик, хотя в это же время ясно поняла, что ей почти невозможно избавиться от Подтяжина. Да, она вспомнила грозный отцовский голос, в котором слышалось непобедимое упорство, но она не хотела больше думать о женихе и на время насильно изгнала из головы мысли о нем; она закрывала глаза, ей хотелось хоть немного забыться. Являлись мысли, совсем не идущие к делу… Душно было.
На плечо Нади легла чья-то рука. Надя оглянулась; подле нее стояла мать и смотрела на нее с удивлением…
– Чего же ты ждешь еще? – сказала она.
Надя молчала.
– Отец сердится! – прибавила мать.
Надя закрыла лицо руками.
– Неужели ты и теперь откажешься?
– Маменька, – отвечала Надя, – я ничего не понимаю! Дайте одуматься… хоть три дня…
– И ты пойдешь замуж?
– Может быть; нет, я ничего не знаю…
– Отец уж слово дал…
– О боже мой! – проговорила Надя с тоской, так что матери жалко стало свое дитя…
– Наденька, – сказала она, – что это с тобой, какая ты странная!.. Таких, как ты, я не знаю. Ведь надо же когда-нибудь идти замуж. Или у тебя есть кто-нибудь другой на примете?
Надя опустила вниз глаза.
– Ты ждешь еще кого-нибудь, кто посватается?
– Нет! – отвечала Надя и заплакала.
– Никого?
– Никого, во всем свете никого! – И плач ее перешел в рыдание.
Вошел отец…
– Через три дня ты дашь мне ответ, – сказал он Наде.
– Хорошо, – отвечала она сквозь слезы.
– А теперь спать пора! – приказал отец.
Анна Андреевна благословила дочь свою; Игнат Васильич даже и не простился с ней.
Надя не знала, что она скажет отцу через три дня – «да» или «нет»; но она решилась теперь во что бы то ни стало поговорить с Молотовым откровенно и просить его совета. Она знала Молотова с десятилетнего возраста; он всегда был к ней добр, ласков, всему ее учил, никогда ни на какой вопрос не отказывался отвечать, – неужели же теперь он не наставит ее? Больше не на кого было надеяться. Она представила себе характер Молотова, сильно очерченный художником, и сказала: «Он все знает; он добр и на все ответит». Он так много жил, думал, страдал и теперь так спокоен, не изломан жизнью, счастлив и в то же время человек новый, свежий, мыслящий. Она понять не могла, как он разрешил тайну жизни, как он созрел и стал такой ясный для себя. Молотов должен показать ей дорогу в иную жизнь, более широкую, светлую и разумную, которую она только предчувствует, но не знает. Она расспросит его и разгадает эту, как казалось ей, необыкновенную личность, от самого узнает то, что не досказал ей Череванин. Надя заснула с полной верой в Молотова.
И все заснуло; не спит лишь Анна Андреевна. Второй час ночи, а она стоит с обнаженными плечами перед иконой Божией Матери и вот уже около часу молится усердно, со слезами. «Умири ее душу, – шепчет она, – вразуми ее, укажи путь истинный, раскрой ее очи». Она плачет и дает обеты. «Пресвятая дева, услышь страждущую мать, молящуюся за несчастную дочь свою». Лицо ее бледно и истомлено бессонною ночью. Сыплются слезы на обнаженную грудь матери, и усиленнее она шепчет свои обеты. – О господи, отпусти матери эту низкую, бесчестную молитву!..
Дорого стоили Наде три срочные дня. Молотов на другой вечер не был у них. Надя как-то уже менее надеялась на него и опять готова была замкнуться ото всех; решимость высказаться пропала, хотя она и ждала Молотова с нетерпением. Она несколько раз пыталась убедить себя, что должна идти за Подтяжина; наконец она стала равнодушна к тому вопросу, отлагая решение его с часу на час. «Завтра», – думала она, отгоняя от себя назойливые мысли; но наступало и завтра, а она все не знала, что сказать: «да» или «нет»? На третий день, накануне рокового решения, она увиделась с Молотовым. Она долго не могла найти предлога – остаться с Молотовым наедине; но наконец она сказала, что надобно привести вещи свои в порядок, и пошла в отдельную маленькую комнату, где находился ее комод. Скоро Молотов и Надя были одни, на что никогда не обращали внимания, потому что Молотов был почти своим у Дороговых. Надя сдерживала себя, так что по лицу ее едва заметно было, что с ней случились важные события; но Молотов, знавший Надю хорошо, заметил в ней перемену.