Читать книгу Мещанское счастье (Николай Герасимович Помяловский) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Мещанское счастье
Мещанское счастьеПолная версия
Оценить:
Мещанское счастье

4

Полная версия:

Мещанское счастье

– Подожди же, я тебя поймаю, – разговаривал Володя с птицей, а птица, как назло, летит мимо его.

– Хорошо! – говорит Володя.

Шевельнулась береза над его головой, закачались ветви, зашептали листья.

– А ты чего трясешь листьями?.. Тебе что, смешно? Посмейся, когда я поймаю его!

Володя со всеми перессорился… Потом он, приложив палец ко рту, немного подумал и сказал:

– А!.. подожди же!

Он бежит по малиновой аллее к Егору Иванычу. «Егор Иваныч все знает; он поймает стрижа». Но что поразило его, когда он добежал до другой беседки? отчего он остановился у полуотворенной двери?

– Целуется кто-то? – проговорил он в раздумье. – Ах, какой я чудак! – прибавил он сейчас же. – Это мне послышалось.

И Володя резво вбежал в беседку.

Егор Иваныч сказал, что он не знает, как поймать стрижа, он обещал подумать. Тем и кончилась эта маленькая история.

Молотов и Леночка вышли из беседки. Молотов смотрел в землю, точно совесть у него нечиста. Леночка смотрела в сторону, изредка бросая косвенные взгляды на своего спутника. Глаза ее горели, они еще чернее стали, глубже и в то же время острее. Вы догадываетесь, куда они пошли? К мельнице. Леночка была тиха и застенчива.

Шли молча и скоро. Егор Иваныч не мог оторвать своего взгляда от земли. Но Леночка оправилась несколько; раз, другой взглянула прямо на Молотова, почти повисла на его руке и так близко наклонилась к его плечу, что жар ее щеки охватил его лицо.

– Очень скоро, – прошептала Леночка.

Молотов еще ниже наклонился, точно каждое слово Леночки имело особую силу, садилось на его спину и гнуло ее.

– Теперь очень тихо, – сказала она.

В душе Егора Иваныча совершалось небывалое, никогда им не испытанное. Он со страхом прислушивался к трепещущему своему сердцу. Леночка нежно смотрела на Молотова, а его душа ныла от тоски; что-то неопределенное, смутное, но тяжелое беспокоило его. Нехорошие мысли появлялись в голове. То краска выступала на лицо, то в глазах светилась грусть, а в то же время в крови жар, в голове туман; прохладный воздух душен для него. Пришли, сели… Сидит он молча, уйти ему не хочется, хотя он, долго не думая, и порывается соскочить и броситься бежать, но… хочется сидеть тут, взглядывать на Леночку, слушать шорох ее платья, ощущать жар близкой к лицу ее горячей щечки. Сердце расширяется, и тоскливое чувство, сухое и неласковое, переходит в робкое предчувствие еще незнаемого существования, в ожидание событий душевных, которых он никогда не знал и не понимал. На лице его было написано: «Что́ со мной будет? случиться что-то хочет». Полумысли нехорошие, которые бог весть откуда выходили, из совести иль рассудка, – пропадают. Все становится просто и понятно: и плеск реки, и киванье ивы, и долгий вздох Леночки, и птичья песня. Но вдруг он спрашивает себя: «Что́ я делаю?»

– Егор Иваныч, – шепчет Леночка.

Молотова лицо серьезно. Он обдумал решительный шаг. Он хочет встать….

Леночка положила голову на его плечо… Молотов вздрогнул и закрыл лицо руками… Леночка смотрела своими чудными глазами в голубое небо задумчиво, мирно, кротко. Какая тихая, прекрасная жизнь горела в глазах ее.

– Я в монастырь пойду, Егор Иваныч.

– Зачем?

– Спасаться буду…

– Что за мысли, Елена Ильинишна?..

Егор Иваныч молчал, тоскливо глядя в воздух. Леночка то ляжет ему на плечо, то опять приподнимет голову; разбирает его волосы; одна рука ее лежит в его руке; вздохнет, прищурится и опять откроет свои блестящие глаза. Вот щека ее так близко к щеке Молотова… Егор Иваныч взглянул ей в лицо, взоры их встретились, и – не знаем, кто из них кого поцеловал: губы их слились… У Егора Иваныча голова кружилась, в груди точно молоты стучат… Ветер отпахнул кисейный рукав Леночки и покрыл лицо Молотова…

– Люби меня, Егорушка, – прошептала Леночка.

Молотов молчал.

– Хоть не навсегда, хоть немного.

Молотов молчал.

Леночка поцеловала его в лоб.

Молотов ни слова.

И пели птицы тихие песни. Река в крутых берегах поднимала грудь свою; винтом прошел луч солнца до самого дна реки; летит мошка над водой; кузнечик трепещет в осоке; толпы комаров венчают свадьбу; по траве прошел мягкий ветер и стыдливо прокрался в сочные волны ее; горит медный крест колокольни… И поют легкие птицы тихие песни, и радуется мое оскопленное, старческое сердце, глядя на счастье молодых людей… Чужая любовь расшевелила его. Играйте, дети, играйте!.. Мы, старые люди, будем любоваться на вас…

Егор Иваныч встал. Лицо его озабочено. Он прислушался к чему-то. На берегу показался Володя.

– Егор Иваныч, вас папа просит к себе.

Молотов и Леночка пошли назад…

– Егор Иваныч, – спросил Володя.

– Что вам угодно?

– Сделайте дудочку.

– Пожалуйте, сделаю дудочку.

Леночка с Аграфеной Митревной отправились домой. Все семейство Обросимовых было в кабинете, куда пригласили и Молотова.

– Вам завтра ехать в город, Егор Иваныч, – объявил помещик.

– Хорошо-с, – ответил Молотов; но первый раз в его всегда покорном «хорошо-с» слышалась досада, которой, впрочем, никто не заметил.

– Кстати, Егор Иваныч, будьте так обязательны не завезете ли письмо к Казаковой; к ней в сторону не больше четырех верст…

– Хорошо-с, – ответил Молотов.

– Мамаша, пусть Егор Иваныч купит барабан; вы давно обещались.

– Хорошо-с, – ответил Молотов.

– Кстати, захватите фунту три табаку.

– Хорошо-с.

– Заверните на почту, нет ли писем?

– Хорошо-с.

– Не можете ли узнать, почем ходят сукна?

– Хорошо-с.

– Вы бы записали, а то забудете что-нибудь…

– Я запишу-с.

Молотов раскланялся и вышел. «Черт знает что такое! – думал он. – На шею, что ли, хотят сесть? Не все же хорошо-с!.. Конца нет разным претензиям». Но Молотову скоро совестно стало от своих мыслей. На него не смотрели как на наемщика; к нему обращаются, не стесняясь, не думая, что у него есть задние мысли. Ему надобно и самому купить кое-что в городе; он ожидал письма от Негодящева. Он обязан ехать в город. Главное же то, что он любит Обросимовых, и если у него явилась досада, так будто мы не досадуем на того, кого любим?

Так наконец дошло и до того, что Егор Иваныч любит Леночку? Она положила на широкое плечо Молотова свою милую головку с роскошной косой, с черными страстными глазами, вишневыми устами и розовыми, горящими ярким румянцем щечками… Он любит?.. Ему не заснуть сегодня спокойно, не усидеть дома. Он гуляет ночью, и, значит, по всем признакам, он любит. Прощальный поцелуй горел на его щеке… Он ощущает силу в сердце, полноту в теле… Вот он остановился у реки и смотрит в ее тихую воду; забылся совершенно, прислушиваясь к голосу какой-то ночной птицы. «Завтра в город поеду, – думает он, – нет ли письма от Негодящева?» Сел на берег и напевает что-то; бросил камень в воду и прислушался чутко к падению его и всплеску реки… Опять поцелуй загорел на его щеке; но вдруг сердце сжалось, он со страхом огляделся вокруг, но ничего не увидал среди темной ночи. Егор Иваныч быстро встал и крупными шагами пошел к дому. Новые мысли заходили в голове. «Это слишком, это слишком! – прошептал он, – Боже мой! к чему же все это поведет?» Поцелуи не горели на его щеках. «Что я тут за роль играю?» Егор Иваныч, наклонивши голову, шел быстро. Если бы не ночь, можно бы рассмотреть сильное волнение во всей его фигуре. «Ведь это значит», – начал он вслух и не договорил, что «это значит», а неожиданно как вкопанный остановился на дороге. Егор Иваныч вслух говорит. Есть люди с сильно развитым воображением, имеющие привычку разговаривать с самими собою: они остаются до старости детьми, играющими вслух. Егор Иваныч не по той причине заговорил: по всем признакам, он любит… «Боже мой!» – прошептал он и двинулся большими шагами. Долго шагал он. Но вот… Молотов идет тише, дыхание ровнее, он видит что-то в воздухе, ноздри дышат широко, раскрываются губы, и он целует воздух… Но, черт возьми, зачем это лезут в голову думы, смущающие мысли? Зачем припоминается та страстная ночь, фантастическая ночь, когда он слышал плач и смех своей «по гроб верной и любящей» девы? Зачем старый образ тревожит душу? Иль он не старый, не пережитый, не забытый еще? «Эва, ученость-то!» – в ухе сам собою возникает этот раздражающий нервы звук, дразнит его, и сердит, и тревожит совесть. Он хватается за голову руками, а в голове жар от прилившей крови. «Неужели так любят? – раздумывает он. – Так ли?» – разводит руками и шагает сердито. «Говорят, кто любит, не стыдится своей любви… правда ли это?.. может быть, и все так?» Беспокойные, требующие ответа мысли не отстают от него. «Ведь это не шутка, серьезное дело!» Так, волнуясь, он дошел до дому, вошел в комнату. Он зажег свечу и сел к окну. Мрак ночной увеличивался от комнатного света. Он долго смотрел в открытое окно: темно, ничего не видать; лишь слышно, как шепчутся листья и скрипит калитка. Он засмеялся вдруг… хорош ли его смех? Трудно разглядеть предметы… Навесившиеся березы чрез забор кажутся гигантами, качают головой, наклоняются, приседают. Бездна мрачного воздуху… Из птиц одна только болотная птица кряхтит своим нехорошим голосом… В церкви ударило одиннадцать; дробью забили вдали караульные… Не видно, но слышно, как волна идет по пашне. Но что это за крик несется с улицы? То мчится пьяный детина от кума; мчится он, стоя торчмя на телеге; намотал он толстую веревку на руку и дует со всего размаху по хребтам лошадиным. Кони, одурев, несутся, а пьяный детина только ухает, стонет да свистит. «Эх вы, распроклятые!.. ну!» – и слышно, как влепилась веревка в спину лошадиную… Опять все стихло… «Что, если заметил кто-нибудь? – думает Молотов, – ведь нетрудно было заметить», и он опять начинает волноваться… Петухи запели… Лениво помолился Молотов на икону и бросился в постель.


Молотов вернулся из города с множеством покупок и писем, но в этих письмах ни одного не было к нему. Друг его Негодящев не писал. Были письма к Обросимову, его дочери, даже Володе писали поклоны от других детей и сообщали ему интересные для него новости… Все бросились с жадностью к куче писем. Молотову стало грустно, что с ним редко случалось. Ему завидно было, зачем нет у него матери, сестры, досадно, зачем Негодящев ничего не пишет. «Неужели он забыл меня? Вот уже вторая почта, и ни строки от него». Молотов, отделавшись от вопросов, которыми закидали его, пошел в свою комнату, достал из шкатулки небольшую пачку писем и стал перебирать их – некоторые читал. «Что старые письма читать? – проговорил он. – Экой какой, ничего не написал». Чувство одиночества охватило его душу. Ничего не было у него ни за собой, ни пред собой… ни родственников, ни покровителей, не было угла своего, он – скиталец, вольнонаемный работник. «Обросимов – добрый человек? Но все-таки чужой!..» К скуке присоединилась физическая усталость. Он был в дурном расположении духа и сидел как в воду опущенный, перебирая старые письма. «Может быть, и дружбе конец? – подумал Молотов. – Такие ли друзья расставались? Может быть, он не хочет поддерживать старых отношений?» Но вот ему попался на глаза документ, на котором значилось: «по гроб верная и любящая». – «И забыл совсем!» – сказал он и с досадой спрятал шкатулку. Он пошел в сад. В природе все было кротко и тихо, а на душе Молотова досада, скука, утомление и чувство одиночества – состояние ненормальное для его натуры, редкое и потому особенно тяжелое.

«Кто это произнес мое имя?» – подумал Егор Иваныч. Он подошел к беседке. Ясно слышался разговор между Обросимовым и его женою.

– Это клад достался нам, – говорил Аркадий Иваныч.

– Признаться, я не совсем понимаю его, – ответила жена.

– Что же?

– Что ни заставь, все сделает…

– Это умнейший молодой человек, – ответил муж, – я все думаю, как бы приурочить его к нашему гнезду. Я бы и за жалованьем не постоял, но сама ты знаешь, какие у меня теперь расходы.

– Ах, душенька, поверь, он сам рад, что попал в нашу семью… сколько раз он об этом говорил! Этим людям кусок хлеба дай, и они что хочешь будут делать.

– Что делать!.. бедность! – сказал со вздохом Аркадий Иваныч.

Аркадий Иваныч оставался верен себе: он всегда и всех защищал и оправдывал.

– Нет, не то, – сказала жена, – ты согласись, что у них нет этого дворянского гонору… манер нет…

– Что ж делать, мать моя! порода много значит.

– Они, я говорю, образованный народ, – продолжала жена, – но все-таки народ чернорабочий, и всё как будто подачки ждут…

– Что же? можно сделать ему подарок какой-нибудь. Он стоит того.

– Я думаю, часы подарить…

– Это привяжет его… А что ни говори, жена, – эти плебеи, так или иначе пробивающие себе дорогу, вот сколько я ни встречал их, удивительно дельный и умный народ… Семинаристы, мещане, весь этот мелкий люд – всегда способные, ловкие господа.

– Ах, душенька, все голодные люди умные… Ты дворянин, тебе не нужно было правдой и неправдой насущный хлеб добывать; а этот народец из всего должен выжимать копейку. И посмотри, как он ест много. Нам, разумеется, не жаль этого добра; но… постоянный его аппетит обнаруживает в нем плебея, человека, воспитанного в черном теле и не видавшего порядочного блюда… Не худо бы подарить ему, душенька, голландского полотна, а то, представь себе, по будням манишки носит – ведь неприлично!..

– Я не замечал этого…

– Где ж вам, мужчинам, заметить…

– О, бедность, бедность! – сказал со вздохом Обросимов.

– Мне кажется, душенька, ты очень много доверяешься ему…

– Помилуй, жена, я не так прост, как ты думаешь. Нынче очень много развелось скромных людей с удивительно хорошей репутацией, которые, кажется, воды не замутят; но этих-то людей и надобно остерегаться. Скромные люди ныне в большом ходу, дослуживаются до чинов, наживают именья и дома строят. Что ж? я ему желаю всякого добра… но надо быть осторожным да и осторожным. Выглядит такой невинной девушкой, а сам все видит, ничего не уйдет от его глаз. Вначале я говорил ему, чтобы он не очень хлопотал – деликатность того требует; а он точно не понял, в чем дело. Правда, займется неделю хорошо, а там, глядишь, день, другой, третий разгуливает. Я ему стороною стал намекать, что не худо бы вот эту или эту статью поскорее кончить, – догадался наконец и сел поплотнее… Или, думаю, зачем он на фабрику так часто ходит? что же? – «Я, говорит, займусь на фабрике с годик, так и сам, пожалуй, управлюсь с ней». Догадайся, к чему это сказано?

– К чему же?

– Это он в управляющие метит…

– Будто?

– Честное слово!.. Он знает, что я управляющим недоволен; но тот украдет какие-нибудь пустяки – у меня много не украдешь… но зато свое дело знает.

Егор Иваныч не мог более слушать. Он опрометью бросился прочь от беседки, боясь, что заметят его. Разговор между тем продолжался…

– Впрочем, по моему понятию, Егор Иваныч очень порядочный человек… Терпеть не могу этих свистунов, которые ничего не делают, а только проповедуют разные идеи… Оно хорошо, да ты сначала сделай, а потом уж говори… Россия нуждается в работниках. Зачем же правительство дает им образование? Уж, разумеется, не затем, чтобы из них выходили просвещенные проповедники. И такие скромные, как Егор Иваныч, люди для меня лучше свистунов и крикунов, которые ничего не делают.

Зачем же убежал Егор Иваныч? его хвалили ведь? Между тем Аркадий Иваныч развивал свои идеи.

– У нас только дворяне, изредка поповичи да дети чиновников получают сносное образование. Массы коснеют в неисходном невежестве. Нам не пять, а двадцать надобно университетов. Тогда, если и понадобится дельный и образованный человек, его нетрудно будет найти; а то теперь все, что выходит из университетов, поглощается министерствами и губернскими правлениями. Запросу на ученых много, а продукта этого мало, оттого он и дорог. Посмотрите в других государствах – в Германии, например. Геттингенского университета кандидат сапоги шьет, табаком торгует. Там на самое последнее место является множество ученых претендентов… А у нас? терпеть не могу этого самохвальства: «Мы русские, шапками закидаем и немцев, и англичан, и французов!», а на деле дрянь выходит. Скажи же эти простые истины нашим помещикам, куда тебе! – либерал, вольтерьянец!..

– Отчего же, душенька, наш народ так невежествен?

– А правительство должно заботиться.

– Тише, Аркадий Иваныч, кто-нибудь услышит.

– Никто не услышит… Сам народ никогда не поймет той пользы, которую принесет ему наука; от грамоты открещивается и отплевывается. Правительство должно построить университеты, гимназии, училища, школы и насильно гнать туда народ. Всех, кто научился читать, можно освободить от телесного наказания. В Германии, например, не знаешь грамоты, тебе и причастия не дадут.

– Ты, Аркаша, не высказывай этих идей…

– Стану я в пустыне проповедовать… Вот хоть Егор Иваныч – дельный человек, куда хочешь его употреби; а откройся место, сейчас в чиновники уйдет. Будь же у нас просвещение сильнее, таких Егоров Иванычей явились бы тысячи. У нас бы каждая деревня имела своего учителя, врача, издавала бы каждая деревня свою газету. А теперь? нет людей, нигде нету, оттого они и дороги.

Значит, мы не ошиблись, когда сказали, что не наш национальный экономический закон существовал в отношениях Молотова и Обросимова. В основании этих отношений лежал принцип просвещенного человека, и, что всего удивительнее, этот принцип существовал уже лет четырнадцать назад, а разные обличители кричат, что мы спали все это время… нет, мы принципы вырабатывали, которые теперь во многих местах нашли уже практическое приложение. Многие гораздо ранее Севастопольской войны понимали, что образование нам необходимо, что тогда дешевле будут люди, и многие тогда уже из просвещенных видов отдавали своих людей в науку и дома устраивали школы.. Усильте просвещение, ученых будет много, – оттого они сдешевеют, придут к нам просить работы и за дешевую цену будут делать отлично дело. Словом, нам будет выгоднее. И выходит, что Аркадий Иваныч был передовой человек… После доброй беседы всегда посещает душу и чувство доброе.

– Отчего это, жена, мы не целуемся давно? – спросил передовой человек.

– Стары стали.

– Будто старикам запрещено целоваться…

Раздался поцелуй в той самой беседке, по поводу которой мы рассказали небольшую историю о стриже.

– Господи, как время-то идет, – говорил Аркадий Иваныч, – двадцать семь лет прошло после свадьбы, а ты и теперь еще недурна.

Раздался снова поцелуй… Только два поцелуя и было. Обросимовы отправились домой.

Егор Иваныч однажды думал: «Отчего это здесь, в Обросимовке, хорошо так, легко живется?» Между прочими причинами отыскалась и такая: «Весело смотреть, как все счастливы здесь, а счастье заразительно». Как же он должен быть счастлив, когда двадцать семь лет спустя после свадьбы здесь раздался нежный поцелуй?

Всю душу его поворотило.

«Плебей?.. нищий?.. дворянского гонору нет?.. а я, дурак, думал, что они меня любят и доверяют мне…. Черти, черти! они мне подачку готовят!.. Вот как они смотрят на меня! хорошо же!..»

А что «хорошо же»? Первая мысль, которая пришла ему в голову, это оставить дом Обросимова; вторая, что он издержался в городе и у него не много осталось денег. Думал, думал он, и конца не было тяжелым думам. Он дошел наконец до того, что сказал: «Ну, бог с вами!.. не нужны вы мне!», а потом не вытерпел и сряду же обругался: «Негодяи, аристократишки, бары-кулаки!» Припомнились ему думы в какой-то прекрасный вечер: «Жизнь Обросимова – это жизнь человека образованного, но не поломанного, жизнь под теми же липами, под которыми он родился и где протекло его детство». Теперь он смеялся над своими старыми мыслями. Шевельнулись неведомые до сих пор вопросы; они смутно пробивались: «Куда лежит моя дорога? кому я нужен на свете?.. один, один!.. и с Андреем, кажется, покончено?.. Но куда бы то ни было, а уйду отсюда». Очень тяжело было молодому человеку, но он еще не сознал своего положения. Наступила ночь, и он скоро забылся.

Проснулся Егор Иваныч, как и всегда, в добром расположении духа. Он припоминал какой-то сон, который совершенно выскользнул из памяти, и оттого выражение его лица было неопределенное. Он не мог даже припомнить, каков был сон, хорош или худо. Но то не сон был, а действительность вчерашнего дня; она не сразу далась его сознанию, а сначала смутно, как забытый сон, представлялась ему. Мое старое сердце радовалось и питалось желчью: оно видело последние минуты детского счастья, золотого, молодого счастья; оно не завидует теперь, оно спокойно. Теперь плебей узнал, что его кровь не освящена столетиями, что она черна, течет в упругих, толстых, как верви, жилах и твердых нервах, а не под атласистой белой кожей, в голубых нитях и нежных…. Мое старое сердце знает, что человек сам усомнится в своих достоинствах, когда познает этот общественный, мало того – общемировой закон, который так осязательно представился тебе… Ты почувствуешь силу, которая существует во всех странах мира, которой до сих пор не знал и которой не верил.

Егор Иваныч слово в слово припомнил разговор помещика, и в тот день он перекреститься еще не успел, а уже ругался. Он почувствовал в себе присутствие дурных инстинктов, которые теперь проснулись в нем: в нем злость заходила, драться ему хотелось. Потом в каждой черте его лица, в складке губ, в глазах, повороте головы выразилось глубокое, беспощадное презрение. В грубые и крупные слова одевалась мысль его. «Белая порода!.. чем же мы, люди черной породы, хуже вас? Мы мещане, плебеи, дворянского гонору у нас нет? У нас свой есть гонор!» Так он глуп и горд был, что ему верить не хотелось в возможность вчерашних речей о породе: «Быть не может!.. за что же!.. чем мы хуже их?» Нелепостью ему представлялся вчерашний разговор, нарушением здравого смысла. «Неужели везде так?» – шевельнулся у него вопрос, и сердце у него упало. Иногда достаточно одного случая, чтобы убедиться в тысяче подобных; есть факты, в которых выражается идея, присущая многим фактам. Когда он понял, что Обросимовы оттолкнули его под влиянием общественного закона, что ему предложили держаться дальше, не спрашиваясь его согласия, а не то его без церемонии отодвинут и он должен будет попятиться,—тогда тоска напала на него. «За что же? – прошептал он. – Да нет! этого быть не может!» Молотов не мог примириться с мыслью, что он явился на свет неполным человеком, с лишением некоторых прав; что для многих оскорбительно, когда он будет относиться к ним открыто и с достоинством, как к равным. «Не нужны вы мне! Но за что же?» – он спрашивал. Не нужны? Нет, ему тяжело было убедиться, что Обросимовы не могут уважать его, как они уважают своего собрата. Этот человек, не понимавший до сих пор, что он мещанский сын, был жалок в настоящую минуту. «При всем этом они думают, что я навязывался к ним, хотел быть своим в этой барской семье?» Совесть ему ответила: «Да, сначала ты по какому-то инстинкту не хотел сближаться с этими людьми, а потом обманулся и считал помещика чуть не родственником; ты думал, что все, как старый профессор, будут тебе бабушкой». Он, как обожженный, соскочил от этой мысли и, разумеется, обругался, но теперь он себя бранил. Тогда сказалась эта гордая натура. Ему совестно было самого себя. «Как я заискивал? это с какой стати? Разве они нужны мне?» – этот вопрос невыносимо мучил его. «Нет, я им скажу, что они лгут; я в них не нуждаюсь и знать их не хочу». Но лишь только явилась эта неразумная мысль, как Егор Иваныч отказался от нее. «Это значило бы, что я претендую, зачем не стал своим в их семье… Это та же навязчивость!» После того он решился не показывать и виду, что слышал несчастный разговор, так обидевший его гордость, возмутивший его душу; он понял, что тогда еще больней, еще обидней было бы для его гордости. И в то же время он почувствовал, что отделяется от общей массы людей, перестает быть какою-то неопределенною личностью, он находит свое место в обществе и занимает его. Люди, прежде близкие, стали ему чужды и далеки. Он, зорко наблюдая окружающие его лица, к удивлению своему находил, что они незнакомы ему, что он видел только похожие на эти, но не эти самые. У матери совсем не доброе лицо; в глазах папаши так и светится дворянин-кулак; у дочери лицо красивое, но посмотрите, какое надутое. «Это не наши, – говорил он. – Как же я не разглядел ваши рожи?» (Он в патетических местах часто употреблял крупные выражения.) «Где же наши? – спрашивал он. – Кому же я-то нужен?» Все его беспокоит, дразнит, поднимает все силы, делать велит что-то. Новое тревожное чувство всею силою молодой жизни прошло чрез его душу; неведение и страх будущего охватили его. Но одна беда не ходит. Не сегодня, так завтра Молотов оставил бы Обросимовку; но, к несчастью, он издержался в городе, денег у него было мало, а еще одиннадцать дней осталось до конца месяца, значит – и до получения жалованья сорока рублей. Эти одиннадцать дней будут ему долго памятны. Часто он, понурив голову, ходил в саду крупным шагом и в забывчивости иногда остановится, подумает что-то, махнет рукой и опять шагает. С той минуты, как он остался в деревне на одиннадцать дней, к чувству оскорбленного самолюбия прибавилось постоянное чувство угрызения совести. В душе он бранился, а прямо в глаза людям, его окружающим, смотреть не мог… Положение среди чужих людей стало крайне фальшиво и бестолково. По обыкновению, по привычке жена Обросимова попросила его что-то сделать. Он не нашелся, сжал только зубы и проговорил: «Хорошо-с». Это наконец глупо! – скажут иные. Что же делать! он не приобрел еще той житейской наглости, при которой так легко отстранить желание ближнего сесть на вашу шею и прокатиться на ней. Впрочем, потом как-то он ухитрился отказаться раза два-три от поручений, которые он не обязан был исполнять. В нем быстро развивались подозрительность и мнительность; так и чудилось, что везде следят за ним, потому что «его насквозь знают», потому что он «умный молодой человек» и живет «не у дурака»… Подозрительность его росла не по дням, а по часам… Сядет он за стол, боится лишний кусок взять, – так ему и припомнится этот прекрасный комплимент дамский: «Как он ест много!» Этот комплимент был плохою приправою к обедам, чаям и десертам помещика. Женщина сильнее умеет обидеть, чем мужчина: в ее жалобе, в ее упреке всегда слышится, как будто вы ее угнетаете, будто ей трудно вас победить, и смотрит она, точно просит пощады; захочет уязвить, так отыщет самую больную струну. Просто сказано: «ест много»; а эти слова всего тяжелее легли на сердце Молотова. Он слышал в этой фразе самое беспощадное презрение к своей плебейской натуре. Ему казалось, что Обросимовы в нем ничего не рассмотрели, кроме брюха, что он в их глазах не что иное, как большой-большой живот. Это было обидно для Молотова. Бывало, заберется он в огромный сад, который так предлагали ему обязательно, и роскошествует в нем; а теперь каждое яблоко, слива и малина напоминали ему, что он батрак, которого надобно приурочить. Кажется, и конца не будет этому тяжелому месяцу, а он и приноровиться не может, как ему вести себя: то усиливается держаться с Обросимовым наравне, что прежде выходило без всяких усилий, само собою, то заберет вдвое выше, то смотрит обиженным. Он рад был уединению. Так прошли четыре дня. Все стали замечать перемену в нем. «Здоровы ли вы?» – спросила его однажды хозяйка. «Здоров-с», – ответил он, а сам подумал: «Следят за плебеем, следят!..» Он отказывался несколько раз от чаю, чтобы только реже видеться с семейством… Он похудел… В ответах его было что-то странное, резкое, большею частию они были односложны. Видели, что он полюбил уединение; видели, как он опускал над работой голову и долго о чем-то думал. Он есть меньше стал… Всё это обращало на себя внимание, всё это замечали. Для него наступило время, когда так легко портится характер.

bannerbanner