
Полная версия:
Судебные речи
Но довольно! Надо много терпения, чтобы читать эти ростовщические фантазии, которым давал значение и силу судья, живущий в наше время и творящий суд по уставам 20 ноября.
Стыдно за время, в которое живут и действуют подобные люди!
Пересмотрите, судьи; сами этот Документ. Дайте значение этим прогрессивно увеличивающимся неустойкам от 100 до 500 рублей. Примите во внимание красноречивый факт, что неустойки взыскиваются, а новые долги все образуются. Значит, тяжелее житье крестьян в имениях, вверенных графом Бобринским немцу Фишеру. Значит, захлестнула их мертвая петля, если они видят, как с них тянут неустойку, которой позавидует любой закладчик, а они платят, должают и все-таки опять берут.
Представьте же себе эту печальную экономическую историю.
Не трудно увидеть, что постоянное нарастание неустоек сбило с толку крестьян. Не трудно понять, до чего они дошли, когда, по свидетельству Писарева, приняли условия на обработку полей целой деревней за присужденную неустойку. Не трудно понять, как росли эти неустойки неведомо для деревни, как в волостном правлении в 1877 году под № 17 вынесен приговор, уполномочивающий двух мужиков и впредь подписывать всякие условия о неустойках.
Думаю я, что в Люторичах жизнь после реформы была во стократ тяжелее дореформенного рабства.
До 19 февраля управляющий берег мужика, как берег всякую хозяйскую вещь, внесенную в инвентарь. Эгоистический расчет имел личиной человеколюбие.
Но настал день воли, подорвались эгоистические основания беречь своего раба, и личина сброшена. Из мужика выбиралось все, что можно выбрать. А не вынесет, умрет, – что за дело. На пустое место найдется новый полуголодный, – лишь бы десница Фишера не уставала жать, где не сеяла.
Сбился с толку люторический мужик в этом омуте счетов и сборов, и не мудрено, что заспорил.
Впрочем, спору его против исполнительного листа, подкрепленного заемными письмами, судебное следствие дало такие веские аргументы, что всякому сомнению в добросовестном убеждении, что долг уплачен, нет места.
Между заемными письмами есть одно в 1000 рублей, сроком по 1 октября 1877 г. В исполнительный лист письмо это вошло всецело с процентами: искали всю сумму. А вот на следствии мы предъявили две расписки: из них видно, что признаваемый Фишером за его кассира Карнеев принял в уплату по этому заемному письму, до подачи еще иска, свыше 500 рублей. Фишер искал вновь полную – 1000 рублей. Взыскание во второй раз именуется тяжким и гнусным поступком в нашем Уложении.
С беззастенчивостью, достойной удивления, немец-управляющий объяснил здесь, что эти расписки ошибочны, а поэтому он записал уплату, полученную Карнеевым, в 1876 году. Мало ли какие комментарии к русской записке приплетет его немецкое остроумие. Кто дал ему право своевольно игнорировать расписку, данную в уплату долга 1877 года? Я отрицаю этот комментарий, лишенный смысла, и смело, чтобы он слышал, говорю здесь: Фишер искал вторые деньги; он совершал противозаконное деяние против люторических крестьян.
Раз есть эти расписки, случайно уцелевшие у нас, раз Фишер, имея их, искал долг вполне, то есть скрыл уплату, публично искал не должного, – получают все хотя частью доказанные показания обвиняемых, что они долг весь уплатили, и лишаются веры слова Фишера, что ему были должны все искомое. Он обличен в неправде, ему верить нельзя. Ложность долга доказывается и таинственностью иска. Решение заочное. Крестьян на суде не было. Отзыва не подано. Старшина не мог объяснить, оповещали ли крестьян о поданном иске, оповещалась ли им копия решения. Между тем, если крестьяне решились сопротивляться описи, убежденные в правоте, то не естественным ли предположением было бы то, что они боролись бы с иском в форме более законной, на суде, предъявили бы там платежные расписки. Но этого не было, ибо о деле от них таили, а суд ввели в заблуждение распиской одного из крестьян, кажется, старшины…
Но не только мужик-простак, но и юрист найдет основание доказать, что долг в 5200 рублей по трем заемным письмам был погашен. Вы знаете, что Фишер здесь сознался, что многие договоры, а в том числе и долг по заемным письмам, хотя были написаны на его имя, но были долгами самому владельцу. Он сознался, что его заемные письма на 5200 рублей и долг Бобринского в 5600 рублей, об отработке которого натурой составлен договор в 1878 году, – одно и то же.
В 1878 году составлен договор. Долг в 5200 рублей уже фигурирует в цифре 6600 рублей и раскладывается на шесть лет работ. Значит, в это время крестьяне, подписавшиеся здесь в получении денег, а на самом деле их не получившие, вступили в новый договор взамен прежнего долга. Это сделал и Фишер. Значит, заемные письма были уплачены путем novatio obligationus замены одного долга другим.
Вдруг вздумалось Фишеру, – и он оплаченные заемные письма предъявил ко взысканию. По ним едут взыскивать. Не мужик, а всякий юрист завопил бы, что его грабят, совершают преступление. А если его к тому же и на суд не вызывали, он подумает, что здесь мистификация, повторение рогожской истории со староверческой кассой.
Фишер ссылается, что последующий договор уничтожен. Но благоволите прочесть, когда он уничтожен. Сомнительно, чтобы с уничтожением без оговорки восстанавливалась сила им погашенных обязательств, а еще менее доказано, чтобы крестьяне знали об уничтожении этого условия, а потому понятно, что они роптали 3 волновались, видя, что с них берут не должное.
Сомнительность долга и его более чем сомнительная нравственная подкладка – ясны.
Посмотрите теперь, что же действительно сделали крестьяне деревни Люторич в борьбе с неправдой.
Первый день преступления – 22 апреля.
Сходу объявлено о взыскании. Сход говорит, что долга нет и потому к описи допускать не следует. Никакого сопротивления не сделано. Пристав уехал по заявлению Фишера. Тут, очевидно, преступления нет.
Частное лицо, получившее повестку о неправильном взыскании, имеет право думать само собой о незаконности иска и соображать, нельзя ли опротестовать опись.
Деревенская община – юридическое лицо. Она думает на сходке, и, по условиям юридического лица, она иначе не может думать, как вслух и речами. Сильные голоса того и другого на сходке, это – рельефные мысли думающей юридической личности; здесь пользование своим правом, здесь нет преступления.
Если же 22 апреля не было преступления, а было полное законное пользование своими правами, была сходка крестьянского мира, обсуждавшего свои дела, то те или другие мнения, высказанные здесь, те или другие громче и внятнее выраженные мысли не могли сделаться преступными оттого только, что за 22 апреля последовали майские дни.
Суду вашему подлежат только эти последние, к изучению которых мы и переходим.
3 мая, по заявлению Фишера, прибыл вновь к описи имущества судебный пристав. Но он был уже не один. Его сопровождала полиция в количестве, внушающем уважение. Исправник, становой шли рядом, человек двадцать десятских, человек, десять урядников, – словом сказать, тут были представители полиции старой и новейшей формации.
Но мужики не вышли к ним навстречу. Где они? Всем миром, за исключением старых да малых, они до свету ушли в сельцо Бобрики, к графу, просить его о милости, о неразорении.
Детски наивные, простоватые, они надеялись слезами умилостивить взыскателя.
Напрасное мечтание!
Им обещана одна милость: им сказано, что благодаря своему положению и влиянию, к ним пришлют подарок… в тысячу солдат»
И сдержано было джентльменское слово: не долго, всего два дня прошло, как деревня Люторичи дождалась барского пожалования!
Пока на пороге графского дома люторовцы ждали, когда примет их барин, к судебному приставу вышли одни бабы, да старые и малые мужики, оставшиеся в деревне.
Начались просьбы – понятно о чем: они просили подождать, пока придут Сами мужья и братья, придут с милостью да с барским ласковым словом.
На просьбы их нет ответа: пристав идет без хозяев в дома начать опись.
Вдали показался скачущий всадник, – то посол от крестьян; прислали его сказать, что надо подождать с описью, пока они придут, а они сами – замешкались: барин еще спит и не выходит к ним выслушать их просьбу…
Тщетно, пристав идет делать свое дело.
В толпе начинается шум: одни плачут, другие просят. Все сливается в музыку скорби и ропота.
Но пристав, по словам его, лично к себе не видел ни одного оскорбления, ни одной брани.
Если же среди шумящего люда и раздавались бранные слова, то не судите за это строго: бранное слово – это междометие народного языка, без него не обходится не только ссора, но и веселые, задушевные речи. Я думаю, что и первые любовные ласки деревенского парня со своей возлюбленной не обойдутся без крепкого словца.
Ваше внимание должно остановиться на утверждаемом здесь факте оскорбления старшины.
Прошу вас припомнить, что старшина – сельчанин той же деревни. Он одновременно и некоторая власть, а вместе и свой человек, родня, сосед обвиняемых. Как старшина, он мог принять за всех повестку, быть представителем юридического лица – деревни. В его показаниях есть места, из которых видно, что он, и никто, кроме него, повинен в том, что повестка о вызове в суд была принята, а крестьяне не знали ни о суде, ни о решении. Он один настаивал на том, что крестьяне должны; но вместе с тем в его доме, в ожидании возврата крестьян из села Бобрик, не в меру другим, опись не производилась.
Немудрено, что крестьяне смотрели на него, как на ренегата, продавшего и разорившего их, и боялись, что своими, в качестве представителя деревни, действиями он свяжет их и здесь, опять приняв повестку, сделает для них обязательными и непоправимыми все действия пристава.
Крестьяне мешали ему быть их представителем, когда они сами хотят вступить в спор со взыскателем. Вот смысл удерживания, хватания его за руки и т. п.
Обвинение было направлено к тому, чтобы признать старшину властью, совместно с приставом приводившей в исполнение судебное решение и в этой должности получившей оскорбление.
Я допрашивал, были ли приглашены старшина и староста приставом и исправником? Ответы даны отрицательные и уклончивые. Если же старшина или староста явились не по призыву, а случайно, по своей воле, и на них не было возложено никакой доли в исполнение решения, то вопрос меняется.
Представьте себе, что пристав суда взял с собой для исполнения решения десять курьеров. Оскорбление одного из них во время исполнения решения – преступное сопротивление.
Но если он взял девять, а десятый, мимо проходя, увидел товарищей, зашел самовольно, вступил в дело, начал хозяйничать и был бы оскорблен – здесь сопротивлению места нет: он не орудие исполнения, он не связан с приставом путем призыва или распоряжения в одно целое, в организм власти, приводящей решение в исполнение.
А старшина был в такой роли – случайно находившегося на месте человека, а не власти. Крестьяне, не знавшие ни пристава, ни полиции, боялись одного, – что старшина продаст их, и не пускали его представлять деревню.
Замечательно, что и 5 мая, когда вошли войска, ни войско, ни пристав, ни полиция оскорблены не были, но крестьяне держали за руки кандидата на сельского старосту – одного из подсудимых, прося его не быть представителем деревни.
Мне могут возразить, что старшина и староста и без приглашения судебного пристава имели официальное значение при приведении решения в исполнение, что они были нужны для указания имущества должников и решения вопроса о том, не скрыто ли что-нибудь.
Глубокая ошибка! Исполнялось решение гражданского суда, а па Уставу Гражданского судопроизводства при таком исполнении деле взыскателя указывать имущество: за властью присылается, когда двери заперты, сундуки замкнуты, а розыски скрытого вне селения не входят в обязанность ни пристава, ни полиции.
Итак, я думаю, что оскорбление старшины здесь не имело места в смысле сопротивления власти, исполняющей решение суда.
Перейду к другому преступному деянию – к склонению крестьян села Люторичи не допускать пристава до описи. Дело это приписывается нескольким подсудимым, громче всех об этом говорившим на деревенских сходах.
Согласитесь со мной, что мы должны считать только тогда возможным удостоверить существование факта, доказываемого не абсолютно верными доказательствами, когда природа факта не допускает или обстоятельства устранили лучшие и абсолютные доказательства. Но когда они, абсолютные доказательства, существовали, но их обошли и выдвинули только вероятные, тогда вера в факт падает.
Между тем в деревне Люторичи до 700 жителей; они все отказались допустить опись; они все, судя по ныне мной представленнвму приговору, считают себя беззаконно разоренными Фишером. Вот кого или из числа которых и следовало бы спросить: кто вас подготовлял не допускать к описи? Они могли сказать, нуждались ли они в подстрекательстве или наболела у них эта мысль сама собой. А их не спросили, и на мимолетных плохо вяжущихся между собой впечатлениях урядников и полиций построили тяжелое обвинение.
Не верьте ему, господа судьи!
Но подстрекатели были. Я нашел их и с головой выдаю вашему правосудию: они – подстрекатели, они – зачинщики, они – причина всех причин…
Бедность безысходная, бедность – создание Фишера, одобряемое его владыкой, бесправие, беззастенчивая эксплуатация, всех и все доведшая до разорения, – вот они, подстрекатели!
Одновременно, потому что одинаково невыносимо всем становилось, вспыхнуло негодование люторовцев против бесцеремонного попирания божеских и человеческих законов, и начали думать они, как им отстоять себя.
И за эту драму сидят теперь они перед вами.
Вы скажете, что это невероятно. Войдите в зверинец, когда Настанет час бросать пищу оголодавшим зверям: войдите в детскую, где проснувшиеся дети не видят няни. Там – одновременное рычание, здесь – одновременный плач. Поищите между ними подстрекателя. И он найдется не в отдельном звере, не в старшем или младшем ребенке, а найдете его в голоде или страхе, охватившем всех одновременно…
Я дал вам массу материала, я вручил вам бездну условий и решений, достаточных свести с ума и спутать в расчетах разоренную деревню.
Вы прочтете – и физиономия подстрекателя сама восстанет в вашем воображении.
Сведем итоги.
22 апреля в селе Люторичах не было никакого преступления… Сход, рассуждавший об иске и описи, пользовался своим правом думать о делах. В этот день они не могли знать, что появится пристав 3 мая, а следовательно, и думать о форме сопротивления, о насилии над старшиной.
3 мая – день, подлежащий разбору с точки зрения Уложения. Оскорбление старшины не имеет связи с обвинением в сопротивлении. Его присутствие, случайное, не связанное в единстве действий с приставом, ставит оскорбление, ему нанесенное, в самостоятельный проступок, не подлежащий вашему суду в пределах нынешнего обвинения. На скамье подсудимых нет подстрекателей: подстрекательство – в прошлом отношении Фишера и графа Бобринского к крестьянам и в массе документов, нами оглашенных.
Но защита, господа судьи, не должна самоуверенно ограничить свое слово отрицанием вины. Она должна смирить себя и предположить, что ей не удастся перелить в вашу душу ее убеждения о невинности подсудимых. Она должна, на случай признания фактов: совершившимися и преступными, указать на такие данные, которые в глазах всякого судьи, у которого сердце бьется по-человечески и не зачерствела душа в пошлостях жизни, ведут к снисхождению и даже к чрезвычайному невменению при наличности вины.
Наш закон знает такие обстоятельства. Начертав в статье 134 Уложения причины смягчения кары, он не остановился на этом. Законодатель знает, что есть случаи, когда интересы высшей справедливости устраняют применение закона. Законодатель знает, что есть случаи, когда мерить мерой закона – значит смеяться над законом и совершать публично акт беззакония.
А обстоятельства именно таковы. Люторические крестьяне попали в такой омут, где обыкновенные меры были бы ужасны и бесчеловечны.
Не тысяча солдат, осадивших деревню и грозивших ей оружием и силой, ужасали их. Не страшен им был и сам начальник губернии, разбивший бивуак в четырех верстах от деревни. Нечего было, в свою очередь, бояться и ему войти в деревню обездоленных крестьян. Страшно и ужасно было долгое прошлое люторических мужиков, перепутавшее их взгляды и, кажется, сбившее их с толку.
Десятки лет сосал их силы управляющий, десятки лет с сатанинской хитростью опутывал их сетью условий, договоров и неустоек. С торной дороги свободы 19 февраля они зашли в болото… Лешего не было, но хитрый и злой, их всасывал в тину кабалы и неволи Фишер.
В этом тумане потерялось все: вера в возможность просвета жизни, чутье правды и неправды, вера в закон и заступничество перед ним.
Оставалось еще одно чувство – чувство надежды, что беззаконие, достигшее чудовищных пределов, может быть опротестовано, отдалено.
Мы, когда с нас взыскивают недолжное, волнуемся, теряем самообладание; волнуемся, теряя или малую долю наших достатков, или что-либо наживное, поправимое.
Но у мужика редок рубль и дорого ему достается. С отнятым кровным рублем у него уходят нередко счастье и будущность семьи, начинается вечное рабство, вечная зависимость перед мироедами и богачами. Раз разбитое хозяйство умирает, – и батрак осужден на всю жизнь искать, как благодеяния, работы у сильных и лобзать руку, дающую ему грош за труд, доставляющий другому выгоды на сотни рублей, лобзать, как руку благодетеля, и плакать, и просить нового благодеяния, нового кабального труда за крохи хлеба и жалкие лохмотья.
Среди обстоятельств, подобных настоящему, мутился разум целых народов. Как не спутаться забитому уму нашего крестьянина?!
Вы лучше меня знаете это и не забудьте дать ему место при постановке приговора.
Время вам ставить его.
Верю я, глубоко верю, что сегодняшний день в летописях русского правосудия не будет днем, за который покраснеет общество, разбитое в своей надежде на господство правды в русском суде. Верю я, что вы скажете сегодня: «Молчи, закон, настало время благодати!». Верю я, что те экономические лишения, те нравственные мучения, в которых протекли долгие годы жизни люторических крестьян, сегодня достигли своего предела… Они уйдут отсюда с приобретенным убеждением, что правда есть и действует.
Вы не вынесете жестокого решения, вы не увлечетесь мнением:
Не беда, что потерпит мужик:
Знать, ведущее нас Провидение
Указало; да он и привык…
Ведь сквозь зримый миру смех незримые миру слезы водили рукой поэта-сатирика, когда он пел эту скорбную песню.
Нет, вы не осудите их. Мученики терпения, страстотерпцы труда беспросветного найдут себе защиту под сенью суда и закона.
Вы пощадите их.
Но если слово защиты вас не трогает, если я, сытый, давно сытый человек, не умею понять и выразить муки голодного и отчаянного бесправия, пусть они сами говорят за себя и представительствуют перед вами.
О, судьи, их тупые глаза умеют плакать и горько плакать; их загорелые груди вмещают в себе страдальческие сердца; их несвязные речи хотят, но не умеют ясно выражать своих просьб о правде, о милости.
Люди они, человеки!..
Судите же по-человечески!..
Дело Максименко
1
1 Обстоятельства дела изложены перед речью Н. И. Холева (см. стр. 821–826). Ф. Н. Плевако выступал в Таганрогском окружном суде, заседания которого проходили в Ростове и/Д 15–20 февраля 1890 г.
Завтра к этому часу вы, вероятно, дадите нам ваше мнение о свойстве настоящего дела и об отношении к нему предстоящих подсудимых.
Томительный вопрос: какое впечатление производит на судей совокупность проверенного здесь материала и кто вероятный виновник содеянного зла – получит удовлетворение.
Подсудимые – и та, которую я защищаю, и тот, за кого скажет слово третий защитник, – отрицают свою вину. Следовательно, нам нужно сосредоточиться на изучении улик против них.
Но чтобы правильней разобраться и безошибочнее решить дело, я советую вам разделить ваше внимание поровну между подсудимыми, обдумывая доказательства виновности отдельно для каждого подсудимого так, как будто судьба другого сегодня не предстоит вашему вниманию. Этот прием спасет вас от вредной для дела и особенно вредной для подсудимых перепутанности улик. Известна человеческая слабость к быстрым обобщениям: мы охотно спешим впечатление, полученное от одного ряда явлений, перенести на соседние, сходные с ними. Мы незаметно объединяем в одно целое группу независимых предметов и думаем о них, как об одном.
То же повторяется и при решении дел уголовных. Совершилось преступление. Подозреваются несколько лиц. Мы начинаем смотреть на всех подсудимых, привлеченных по одному делу на всю скамью, как на одного человека. Преступление вызывает в нас негодование против всех. Улики, обрисовывающие одного подсудимого, мы переносим на остальных. Он сделал то-то, а она сделала то-то, откуда заключается, что они оба сделали и то и другое вместе.
В примерах нет недостатка. Вы слышали здесь показания, которыми один из подсудимых изобличался в возведении клеветы на врача Португалова, а другая – в упреке, сделанном ею соседке Дмитриевой в неосторожном угощении больного мужа крепким чаем, что было на самом деле. И вот в речи обвинителя эти отдельные улики объединяются в двойную улику: оказывается, что Максименко и Резников клеветали на доктора, Максименко и Резников упрекали Дмитриеву.
Испросив у вас отдельного внимания каждому подсудимому, я обращусь к делу. При этом, памятуя, что мы призваны содействовать, а не мешать вашему правосудию, я откину из моей речи все то, что, имея полную возможность принять вид серьезного Довода за подсудимую, на самом деле не представляется доводом перед, моим внутренним зрением. Я буду вести не придуманную, а продуманную речь, не заботясь о том, что во многом, быть может, разойдусь с моими товарищами по защите.
Итак, во-первых, я не стану отрицать того, что насильственная смерть мне представляется фактом. Те неточности химической экспертизы, на которые указал вам мой молодой сотрудник, та шаткость вторичного медицинского мнения, констатировавшего смерть Максименко от отравы, которое опиралось на выводы химического анализа и падало вместе с неверностью последнего, – все; это, может быть, и сильно, но я признаюсь, что мне лично не справиться с этими техническими выводами людей знания, что, сверх того, окончательный вывод экспертизы и по ослаблении его критикой остается довольно сильным, по крайней мере, в моих глазах, так что я думаю обойти его без возражений, успокаиваясь тем, что, в случае, если улики против того или другого подсудимого недостаточны, то и с признанием преступности у обвинителя не будет в запасе данных, связывающих преступление с намеченной им; личностью.
Но прежде чем подойти к детальным уликам, собранным против, Александры Максименко, я нуждаюсь в указании на одно положение, от верности или неверности которого зависит достоинство моих заключений по делу, и затем должен буду высказываться по вопросу о пределах исследования жизни подсудимой ввиду далеко заходящих вдаль биографических изысканий обвинителя, рисующего нам жизнь подсудимой чуть не с самого детства.
Положение первое таково: здесь давали преобладающее место показаниям врача Португалова и полицейского чиновника Дмитриева, а равно и жены последнего. Со своей стороны, более меня принимавшие участие в судебном следствии товарищи и некоторые свидетели говорили о возбужденном, по словам подсудимого Резникова, деле о вымогательстве Португаловым 300 рублей за выдачу свидетельства о смерти покойного Максименко. Указано было и на то, что Дмитриев и его жена – те лица, к которым относился упрек Александры Максименко, слишком страстно относились к делу и высказывали подозрительные предположения против подсудимой, не подтвержденные ссылкой на тех лиц, на которых они ссылались. Я, подобно обвинителю, не доверяю клевете на Португалова и признаю, что ложь доказана бесспорно. Далее, я допускаю, что Максименко упрекала Дмитриевых в угощении больного мужа чаем.
Но что же отсюда следует? А то, что Португалов был глубоко оскорблен этой юьющей в самую сердцевину человеческого достоинства инсинуацией. В меньшей степени, но тоже недовольны были обвинением в неосторожности и Дмитриевы. Обе обиженные стороны, сознавшие полнейшую несостоятельность обвинения против них, естественно, с подозрением отнеслись к авторам выдумки. А когда оказалось, что смерть Максименко была неестественной, то подозрение перешло в предубеждение против клеветников, вероятно, имевших цель этими инсинуациями отводить глаза от виновников преступления. Между тем пущенная о Португалове, во всяком случае не моей подсудимой, клевета – о чем свидетельствуют все обстоятельства дела – передаются автором лжи в семью Дубровина. Там рассказу верят и громко передают о поступке Португалова, даже идут, в лице свидетеля Леонтьева, жаловаться полиции на вымогательство врача.