скачать книгу бесплатно
– О боже, простите, – сказала я, поспешно отставив стакан. Представив, как мистер Прескотт делает последний в своей жизни глоток из этого стакана и синеет, я испытала мгновенный приступ дурноты. – Мне правда жаль.
Бен расплылся в улыбке.
– Кому-то все равно пришлось бы из него пить.
Бен мне нравился. Когда хотел, он мог быть практичным.
Лиз ушла наверх переодеться, предварительно показав мне, что приготовить к ужину.
– Не возражаешь, если я принесу гитару? – спросил Бен, когда я нарезала салат.
– Нисколько, – ответила я. – Но что скажут остальные? Гитара хороша на вечеринках.
– Пусть говорят что хотят. А я немного побренчу.
Я ходила по кухне взад-вперед, а Бен преимущественно молчал, просто сидел и тихонько наигрывал песни в стиле кантри, от которых хотелось то смеяться, то плакать.
– Мне кажется, Бен, ты по-настоящему грустишь, – сказала я, нарезая холодную индейку.
Привычная широкая улыбка расплылась по лицу Бена.
– Не то чтобы грущу, но мог бы чувствовать себя лучше. Мог бы чувствовать лучше.
Я подумала о маме, и неожиданно печаль, которой я не ощущала весь этот день, нахлынула на меня.
– Мы станем лучше, чем были раньше, – сказала я и повторила слова мамы, хоть и предположить не могла, что это возможно. – Это самое большее, что мы можем сделать. – И подошла к плите, чтобы снять с нее горячий гороховый суп.
– Странно, правда? – сказал Бен. – Кто-то умирает, и кажется, что ты ничего не чувствуешь, но проходит время, и становится ясно, что тебя что-то гложет, посмеиваясь потихоньку над твоей самоуверенностью. Вроде я не осознаю, что папа умер. Но он затаился где-то внутри и следит за мной. И ухмыляется.
– А это может быть хорошим опытом, – сказала я и в тот же момент поняла, что так оно и есть. – От такого не убежишь. Это навсегда останется с тобой – куда бы ни уехал. И по-прежнему будет ухмыляться. Так и становишься взрослым.
Бен улыбнулся, а я пошла звать всех к столу.
Трапеза была тихой, на столе было много холодной ветчины и индейки. Говорили о моей работе в страховой компании, и я даже повеселила миссис Мейфэр историями о своем шефе мистере Муррей и его фокусе с сигарой. Миссис Прескотт поведала о вероятной помолвке Лиз, которая не могла жить без своего Барри. О старом мистере Прескотте никто не упоминал.
Миссис Мейфэр жадно проглотила три десерта. И повторяла: «Один ломтик, и достаточно. Только один ломтик», – когда принесли шоколадный торт.
– Бедняжка Генриетта, – сказала миссис Прескотт, глядя, как необъятная золовка поглощает мороженое. – Говорят, это психосоматический голод. Он заставляет много есть.
После кофе – Лиз смолола зерна на мельнице, чтобы аромат лучше чувствовался, – воцарилось неловкое молчание. Мама держала в руках чашку и делала вид, что потягивает кофе, хотя я знала, что там ничего не осталось. Лиз опять закурила и сидела, окутанная табачным облачком. Бен складывал самолетик из бумажной салфетки.
– Ну что ж. – Миссис Прескотт откашлялась. – Пора нам с Генриеттой в похоронное бюро. Пойми, Агнес, я человек современный. Как было сказано, никаких цветов, и приходить тоже не обязательно. Будут лишь несколько деловых партнеров папы.
– Я пойду с вами, – твердо произнесла мама.
– Дети останутся дома, – сказала миссис Прескотт. – Хватит с них.
– Скоро придет Барри, – сообщила Лиз. – Надо помыть посуду.
– Лучше это сделать мне, – вызвалась я, не глядя на маму. – Бен мне поможет.
– Ну, тогда, значит, дело всем нашлось. – Миссис Прескотт помогла подняться из-за стола миссис Мейфэр, а мама тут же подхватила толстуху с другой стороны.
Последнее, что я видела, – это как обе женщины удерживали миссис Мейфэр, которая, пыхтя и отдуваясь, медленно спускалась с крыльца спиной вперед. Только так, по ее словам, она могла сойти с него и не упасть.
Шкатулка желаний
Агнес Хиггинс прекрасно понимала причину блаженного, отсутствующего выражения, не покидавшего лицо ее мужа Гарольда во время завтрака из яичницы и апельсинового сока.
– Ну, расскажи, что приснилось тебе этой ночью? – презрительно фыркнула Агнес, с угрожающим видом намазывая на тост столовым ножом джем из морской сливы.
– Я как раз сейчас вспоминал, – сказал Гарольд, глядя в то раннее сентябрьское утро счастливым, затуманившимся взором сквозь соблазнительные и вполне реальные формы своей жены, розовощекой пышноволосой блондинки в пеньюаре с розочками, – рукописи, которые мы обсуждали с Уильямом Блейком.
– Но как ты догадался, что это Уильям Блейк? – Агнес с трудом скрывала раздражение.
Гарольд выглядел удивленным.
– По его рисункам, конечно.
Что могла сказать на это Агнес? Подавив вспыхнувшее недовольство, она молча пила кофе, борясь с неясным ревнивым чувством, которое опутывало ее мрачной зловещей паутиной уже третий месяц, начиная с первой брачной ночи, когда она узнала о снах Гарольда. В ту первую ночь медового месяца, под утро, глубокий, без сновидений сон Агнес был нарушен яростным, судорожным движением правой руки Гарольда. В мгновенном испуге Агнес растолкала мужа и нежно, по-матерински спросила, что случилось, решив, что тот отбивался от кого-то в кошмарном сне. Но дело было в другом.
– Я только-только начал играть «Императорский» концерт[15 - Пятый концерт Бетховена для фортепьяно с оркестром, написан около 1809 г.], – проговорил муж сонным голосом. – Должно быть, поднял руку для первого аккорда, когда ты меня разбудила.
Поначалу живые и яркие сны Гарольда забавляли Агнес. Каждое утро она спрашивала мужа, что ему снилось, и он подробно, во всех деталях пересказывал ей свой сон, словно речь шла о важном, реально имевшем место событии.
– Меня пригласили в Библиотеку Конгресса на встречу с американскими поэтами, – с удовольствием говорил он. – Там были Уильям Карлос Уильямс в отличном пальто из грубой шерсти, и еще тот, кто писал о Нантакете[16 - Имеется в виду американский писатель и моряк Герман Мелвилл (1819–1891). Действие его романа «Моби Дик» разворачивается в Атлантическом океане, недалеко от острова Нантакет.], и Робинсон Джефферс, похожий на американского индейца, как на фотографии в антологии, и, наконец, Роберт Фрост – он приехал на седане и сказал что-то остроумное, что меня рассмешило.
Или вот еще:
– Мне приснилась удивительная пустыня, вся красная и лиловая – каждая песчинка в ней сверкала, как рубин или сапфир. Белый леопард в золотых пятнах стоял над ярким голубым ручьем – задние лапы на одном берегу, а передние на другом, – и небольшое семейство муравьев перебиралось через ручей по его спине. Взбираясь по хвосту, они ползли дальше и спускались на землю, пройдя у него меж глаз.
Сны Гарольда были настоящими миниатюрными произведениями искусства. Бесспорно, у дипломированного бухгалтера с ярко выраженными литературными предпочтениями (вместо ежедневных газет он читал Гофмана, Кафку и ежемесячные астрологические журналы) было к тому же поразительно живое, красочное воображение. Со временем привычка мужа относиться к своим снам как к неотъемлемой части дневного существования стала раздражать Агнес. Она чувствовала себя лишней. Получалось, что Гарольд проводит треть жизни в окружении знаменитостей или невероятных, мифических существ в зажигательной, дразнящей нервы атмосфере, из которой Агнес навечно изгнана и знает о ней только по слухам.
Проходили недели, и Агнес начала задумываться. Хотя она ни в коем случае не собиралась признаваться в этом Гарольду, ее собственные сны, если они и были (а это случалось не так уж часто), пугали ее: как правило, темные, слабо мерцающие пейзажи и зловещие, неясные фигуры. Она не помнила свои кошмары в деталях, они рассеивались при пробуждении, но весь день она остро ощущала удушливую, тяготившую ее, наэлектризованную атмосферу. Агнес стыдилась делиться с Гарольдом этими отрывочными кошмарными видениями из страха, что они будут казаться слишком ущербными на фоне его мощного воображения. Ее редкие сны – их можно было по пальцам пересчитать – представлялись такими прозаичными, такими скучными в сравнении с царственным, барочным великолепием снов Гарольда. Как можно было, например, сказать ему: «Я падала во сне», или «Мама умерла, и мне было очень грустно», или «Что-то преследовало меня, а я не могла бежать»? Истина заключалась в том, с болью осознавала Агнес, что ее сны заставили бы зевать самого усердного и доброжелательного психоаналитика.
Куда делись, размышляла тоскующая Агнес, золотые детские деньки, когда она верила в фей? Тогда, по крайней мере, в ее снах происходили события, и не такие скучные и уродливые. Когда ей пошел седьмой год, с грустью вспоминала она, ей приснилась сказочная страна за облаками, где на деревьях росли шкатулки желаний, похожие на кофемолки, и стоило сорвать такую шкатулку, повернуть девять раз ручку и прошептать в боковое отверстие желание, как оно исполнялось. В другой раз она увидела во сне три волшебные травинки у почтового ящика в конце их улицы: травинки сверкали, как мишура на елке – красная, синяя и серебряная. Еще в одном сне они с младшим братом Майклом стояли в зимних комбинезонах у крытого белой черепицей дома Доди Нельсона. Узловатые корни клена змеей вились по твердой бурой земле; на Агнес были шерстяные варежки в красно-белую полоску, и когда она протягивала сложенную чашечкой руку, в нее падали бирюзово-голубые снежинки. Но это было почти все, что помнила Агнес из своего детства, более творческого, чем ее нынешнее существование. В каком возрасте щедрый волшебный мир снов покинул ее? И за что?
А тем временем из Гарольда сны лились, как из рога изобилия, и он пересказывал их ей за завтраком. Однажды, еще до встречи с Агнес, в гнетущие, скверные времена его жизни, Гарольду приснилось, что по кухне бежит обожженная рыжая лиса: шерсть ее обуглилась дочерна, несколько ран кровоточили. Позже Гарольд рассказывал по секрету, что в более благоприятное время, вскоре после женитьбы, рыжая лиса вновь ему привиделась: чудесно исцеленная, с роскошным мехом, она преподнесла ему флакон черных чернил «Квинк». Сны про лису Гарольд особенно любил, и они часто повторялись. Как и сон про гигантскую щуку.
– Был такой пруд, – изрек Гарольд в одно душное августовское утро, – в котором мы с кузеном Альбертом обычно ловили рыбу, в нем водилось полно щук. Прошлой ночью я тоже там рыбачил, и мне попалась на крючок огромнейшая щука – такую и представить себе невозможно. Должно быть, этот экземпляр был прапрапрадедушкой всех остальных. Я тянул, и тянул, и тянул эту щуку, но ей конца не было.
– А мне в детстве, – вступила Агнес, с мрачным видом размешивая сахар в черном кофе, – приснился Супермен – такой, как в цветном кино. Костюм синий, накидка красная, волосы черные – он был красив, как принц; мы летали с ним, и я чувствовала, как ветер свистит в ушах, а на глазах выступают слезы. Мы летели над Алабамой. Я знала, что это Алабама, потому что земля выглядела как карта, и на ней, прямо поверх больших зеленых гор, было написано: «Алабама».
На Гарольда рассказ произвел большое впечатление.
– А что тебе снилось этой ночью? – спросил он. В его тоне слышалось чуть ли не раскаяние: сказать по правде, собственные сны настолько его занимали, что он не мог представить себя в роли слушателя и никогда не расспрашивал жену о том, что снится ей. Теперь Гарольд смотрел на хорошенькое взволнованное личико с новым интересом: после медового месяца он впервые осознал, какая отрада для глаз это прелестное существо напротив за столом.
На мгновение Агнес привел в замешательство заданный из лучших побуждений вопрос мужа: она давно оставила позади то время, когда серьезно задумывалась, не спрятать ли в шкафу книгу Фрейда, чтобы укреплять свои позиции чужими снами и тем самым каждое утро подогревать интерес мужа к себе. И теперь, отказавшись от прежней сдержанности, она приняла отчаянное решение признаться в своей ущербности.
– Мне ничего не снится, – произнесла Агнес тихим, печальным голосом. – Больше не снится.
Гарольда это известие явно озадачило.
– Возможно, – попробовал он утешить жену, – ты просто не используешь воображение в полную силу. Надо практиковаться. А ну-ка, закрой глаза.
Агнес послушно закрыла глаза.
– Ну, и что ты сейчас видишь? – с надеждой спросил Гарольд.
Агнес охватил ужас. Она ничего не видела.
– Ничего, – произнесла она дрожащим голосом. – Просто какой-то туман.
– Не волнуйся, – оживленно заговорил Гарольд, непроизвольно принимая тон врача, имеющего дело хоть и с неприятной, но не смертельной болезнью, – представь себе кубок.
– Какой именно кубок? – взмолилась Агнес.
– Какой хочешь, – сказал Гарольд. – Ты должна описать его мне.
Не открывая глаз, Агнес медленно пробивалась в глубины собственного сознания. С величайшим трудом ей удалось воссоздать слабо мерцающий серебряный кубок, парящий где-то в таинственной пучине разума: он дрожал, готовый вот-вот угаснуть, словно пламя свечи.
– Он серебряный, – ответила она почти вызывающе. – У него две ручки.
– Прекрасно. А теперь посмотри, какая на нем гравировка.
На пределе сил Агнес представила себе слабо начертанного на серебре северного оленя, увитого виноградными листьями.
– Какого цвета изображение? – продолжал спрашивать Гарольд, не знавший, как казалось Агнес, чувства жалости.
– Зеленого, – солгала Агнес, поспешно раскрасив виноградные листья. – Листья зеленые. А небо черное. – Она испытала нечто сродни гордости за свою находчивость. – А шерсть оленя красновато-коричневая с белыми вкраплениями.
– Хорошо. А теперь наведи на кубок глянец.
Агнес постаралась сделать и это, чувствуя себя обманщицей.
– Эта картина у меня в затылке, – с сомнением сказала она, открывая глаза. – Я все вижу где-то в глубине головы. У тебя тоже так?
– Нет, – удивился Гарольд. – Мои сны возникают за самыми веками, как на киноэкране. Просто появляются, и все. Мне ничего не надо делать. Вот как сейчас. – И он закрыл глаза. – Я вижу сверкающие короны, они свисают с ивы и раскачиваются туда-сюда.
Агнес с суровым видом молчала.
– У тебя все получится, – Гарольд пытался шутливо приободрить жену. – Старайся каждый день воображать себе разные вещи, как я учил.
Агнес не стала развивать эту тему. Пока Гарольд находился на работе, она взяла за правило много читать: при чтении перед ее глазами возникали картины. Охваченная приступом неуправляемой истерии, она глотала романы, женские журналы, газеты и даже анекдоты из книги «Радости кулинарии»; читала путеводители, рекламу бытовой техники, каталоги «Сирс», инструкции к генераторам мыльных пузырей, аннотации на конвертах от пластинок – все, что помогало не думать о зияющей пустоте в голове, которую Гарольд заставил ее болезненно осознать. Но стоило ей оторвать глаза от печатных изданий, как эта защита переставала существовать.
В высшей степени самодостаточная и неизменная реальность окружающих вещей приводила Агнес в уныние. С завистливым восхищением ее испуганный, почти остановившийся взгляд устремлялся на восточный ковер, голубые обои фирмы «Уильямсберг», позолоченных драконов на китайской вазе с каминной полки и расписные медальоны на обитом тканью диване, на котором она сидела. Агнес задыхалась, эти вещи вызывали у нее приступ удушья: ведь их прочное, прагматичное существование угрожало глубоким потаенным корням ее эфемерной природы. Она прекрасно понимала, что Гарольд никогда бы не смирился с вздорным тщеславием столов и стульев; если б ему что-то не понравилось или наскучило, он все изменил бы, включив фантазию. Ах, горевала Агнес, если бы в сладостной галлюцинации к ней по полу приполз осьминог с фиолетово-оранжевым рисунком на щупальцах, она возблагодарила бы судьбу. Пусть что угодно – только бы доказать, что воображение не безвозвратно ее покинуло, что глаза не просто фиксируют окружающую действительность, а способны ее преображать. «Роза, – монотонно, как на панихиде, повторяла она, – это роза, это роза…»[17 - Одна из самых знаменитых цитат американской писательницы Гертруды Стайн (1874–1946).]
Однажды утром, читая роман, Агнес вдруг с ужасом осознала, что из пяти просмотренных страниц в ее памяти не удержалось ни слова. Она вернулась назад, но буквы расползались по листу, скручиваясь злорадными черными змейками, и слагались в шипящий, непереводимый жаргон. Именно после этого Агнес стала каждый день ходить в кинотеатр за углом. Она могла по нескольку раз смотреть один и тот же фильм, ей было все равно: подвижный калейдоскоп, мелькающий перед глазами, убаюкивал ее и погружал в транс, голоса сливались в один успокаивающий, неясный код, изгоняющий мертвое молчание из головы. В конце концов уговорами и лестью она убедила Гарольда купить в рассрочку телевизор. Это оказалось лучше, чем кино: теперь она могла целыми днями смотреть передачи и пить херес. Встречая вечером Гарольда после работы, Агнес со злорадным удовлетворением отмечала, что лицо мужа расплывается перед ее глазами и ей удается по своему желанию менять его черты. Иногда она придавала его коже зеленый цвет, иногда бледно-лиловый, лавандовый, иногда приставляла ему греческий нос, иногда – клюв орла.
– Но мне нравится херес, – упрямо заявила она Гарольду, когда ее тайное пьянство стало очевидным даже его любящему взору и он попросил жену меньше пить. – Он меня расслабляет.
Однако херес не настолько расслаблял Агнес, чтобы она могла заснуть. Когда навеянный алкоголем призрачный туман улетучивался, она, мучаясь похмельем, неподвижно лежала в постели и нервно, словно когтями, скручивала пальцами простыни. Гарольд же давно ровно и мирно дышал рядом, переживая во сне свои удивительные приключения. Так ночь за ночью Агнес не смыкала глаз, охваченная ледяной паникой. Хуже того, теперь она была в постоянном напряжении. Наконец ей внезапно открылась жестокая истина: завеса сна, восстанавливающая силы тьма забвения, отделяющая один день от другого – прошлого и будущего, – навечно и безвозвратно сгинула для нее. Перед ней предстала раскинувшаяся впереди нестерпимая череда бессонных, лишенных сновидений дней и ночей; ее сознание обречено на полную пустоту, где нет надежды на рождение какого-нибудь образа, который смог бы справиться с сокрушительной атакой напыщенных, самодовольных столов и стульев. В таком состоянии, с отвращением думала Агнес, она может прожить сто лет – в ее семье женщины живут долго.
Семейный врач Хиггинсов, доктор Маркус, выслушав жалобы Агнес на плохой сон, утешил ее в своей обычной бодрой манере:
– Это всего лишь небольшой нервный сбой, ничего страшного. Принимайте перед сном вот это лекарство – по одной пилюле, и будете спать как сурок.
Агнес не спросила, будет ли она в этом случае видеть сны, просто положила в сумку коробочку с пилюлями и поехала на автобусе домой.
Через два дня, в последнюю пятницу сентября, вернувшись домой с работы, Гарольд (всю часовую поездку в поезде он, закрыв глаза, делал вид, что спит, а на самом деле плыл на вишневом паруснике дхау[18 - Арабское двухмачтовое судно.] вверх по светящейся реке, в кристально чистой воде которой, в тени мавританских башен из разноцветного стекла, плескались большие белые слоны) нашел Агнес лежащей на диване в гостиной. На жене было ее любимое вечернее изумрудное платье из тафты в стиле «принцесса», она казалась прекрасной, как сорванная ветром лилия; глаза ее были закрыты, а на ковре рядом валялись пустая коробочка от пилюль и опрокинутый стакан. На спокойном лице застыла легкая, загадочная, торжествующая улыбка, как будто в далекой, недоступной для смертных стране она наконец танцевала вальс с темным принцем в красной накидке из снов своей молодости.
Сравнение
Как я завидую писателям-романистам!
Я представляю себе его – или лучше сказать ее, потому что именно женщин я ищу для сравнения, – так вот, я представляю себе ее: она обрезает большими ножницами кусты роз, поправляет очки, расставляет на столе чашки, что-то напевает, опустошает пепельницы, возится с детьми, ловит косой луч света и проблеск хорошей погоды, проникает с помощью скупого и одновременно превосходного рентгеновского зрения в психику соседей – соседей по поезду, или в очереди к дантисту, или в чайной на углу. Для этой счастливицы все подойдет! Сгодятся старые туфли, дверные ручки, фланелевые ночные рубашки, соборы, лак для ногтей, реактивные самолеты, беседки из роз и волнистые попугайчики; немного манерности – посасывание зуба, одергивание подола платья, да что угодно, любые странные, грубые, красивые и жалкие вещи. Не говоря уже об эмоциях, мотивациях – всех этих мощных, разрушительных состояниях. Она имеет дело со Временем: оно рвется вперед или откатывается назад, расцветает, угасает, саморазоблачает. Она имеет дело с людьми во Времени. И, на мой взгляд, Время полностью в ее распоряжении. Она может, если захочет, растянуть действие на столетие, на жизнь одного поколения или на одно лето.
А у меня в распоряжении – минута.
Я не говорю об эпических поэмах. Мы все знаем, какими длинными они могут быть. Я говорю о маленьких, кулуарных, обыкновенных стихотворениях.
Как мне их описать? Дверь открывается, дверь закрывается. В промежутке вы видите мимолетную картину: сад, человека, бурю, стрекозу, сердце, город. Мне вспоминаются круглые стеклянные викторианские пресс-папье, которых, насколько я помню, теперь не найти, – ничего общего с пластмассовой продукцией, наводнившей прилавки магазинов Вулворта[19 - Фрэнк Вулворт (1852–1919) – американский предприниматель, основавший в начале ХХ века крупную розничную сеть.]. Прежнее пресс-папье – прозрачный шар, почти совершенный, чистый, с лесом, или деревней, или семейной группой внутри. Переворачиваешь его вверх-вниз – в нем идет снег. Все мгновенно меняется. В нем никогда не появятся прежние картины – ни ели, ни фронтоны, ни лица.
Так возникает стихотворение. Оно занимает так мало места! И времени тоже! Поэт умеет прекрасно упаковывать чемоданы:
Внезапно появление в толпе этих лиц;
Лепестки на черной от влаги ветке[20 - Стихотворение «На станции метро» Эзры Паунда, американского поэта и переводчика (1885–1972).].
Вот оно – начало и конец на одном выдохе. Разве такое доступно романисту? В абзаце? В странице? Может, развести водой, как краску, разжижить, рассредоточить?
Так я становлюсь самодовольной, нахожу у поэтов преимущества.
Если стихотворение – это плотно сжатый кулак, то роман – ладонь, раскрытая и расслабленная: у него есть дороги, объезды и пункты назначения; есть любовная линия, есть интеллектуальная; в него входят также нравы и деньги. Там, где кулак не мешкает и оглушает ударом, открытая ладонь может нащупать и многое вместить в себя в этом путешествии.
В моем стихотворении никогда не будет зубной щетки. Меня не интересуют вещи обычные, полезные и нужные. Я никогда не вставлю их в стихотворение. Однажды, правда, упомянула тисовое дерево. И оно с поразительным эгоизмом завладело всем стихотворением. Это не был тис у церкви при дороге, проходящей мимо дома в городе, где жила некая женщина… и так далее, как было бы в романе. Вовсе нет. Он прочно воцарился в центре стихотворения, управляя призрачными тенями, голосами в церковном саду, облаками, птицами, нежной меланхолией, в которой я его задумывала, – всем! Я не могла с ним справиться. И в конце концов стихотворение стало о тисе. Этот тис был слишком горд, чтобы бледной тенью мелькнуть в романе.
Возможно, я рассержу некоторых поэтов предположением о надменности стихотворения. Они возразят, что стихотворение тоже может вмещать все. И даже с большей точностью и мощью, чем мешковатые, растрепанные и расплывчатые произведения, именуемые романами. Я признаю за этими поэтами право писать об экскаваторах и старых брюках. Стихи не обязаны быть слишком целомудренными. Даже против зубной щетки не возражаю, если в результате появится прекрасное стихотворение. Но такие случаи, как поэтическая зубная щетка, редки. И когда они появляются, то склонны, как мой неуемный тис, выпячиваться и выступать на передний план.
В романах все не так. Там зубная щетка с замечательной быстротой возвращается в свой стаканчик, и о ней забывают. Время течет, завихряется, извивается, и у людей есть возможность расти и меняться на наших глазах. Весь великолепный жизненный хлам крутится вокруг: комоды, наперстки, кошки, столь любимый и до дыр зачитанный каталог всякой всячины, с содержанием которого романисты хотят нас познакомить. Я не хочу сказать, что у них нет системы, проницательности, упорядоченности. Только предполагаю, что форма не так довлеет над ними, как над поэтами.
Дверь романа, как и дверь стихотворения, тоже закрывается. Но не так быстро, не так болезненно, не с такой неоспоримой законченностью.
Пятнадцатидолларовый орел
На Мадиган-сквер есть несколько тату-салонов, но ни один из них не идет ни в какое сравнение с заведением Карми. Вот кто настоящий художник иглы и краски, подлинный артист своего дела. Подростки, портовые бомжи, проживающие за городом супружеские пары, приезжающие попить пивка, – все до одного останавливаются и прилипают к витрине Карми. У всех есть мечта, говорит Карми, на сердце роза, на мускулах орел, в душе – Иисус сладчайший, так что приходите ко мне. В этой жизни можете носить сердце на коже – я тот человек, который может это сделать. Для любителей животных – собаки, волки, лошади и львы. Для дам – бабочки, райские птички, улыбающиеся или плачущие детские личики, – делайте свой выбор. Есть самые разные розы: крупные, небольшие, в бутонах и распустившиеся, розы с именем, розы с шипами, розы с головками дрезденских кукол, пронзенных по центру стрелами, с розовыми лепестками, зелеными листьями, красиво выделенными черной обводкой. Змеи и драконы для Франкенштейна. Не говоря уже о девушках-ковбоях, гавайских танцовщицах, русалках и кинозвездах с розовыми сосками или, если хотите, совсем голых. Если желаете рисунок на спине, могу предложить Христа на кресте, с ворами по обе стороны и ангелами сверху, растянувшими слева направо свиток с надписью «Гора Голгофа» рукописным староанглийским шрифтом, схожим с позолотой, как схож с ней желтый цвет.
Снаружи люди тычут пальцами в цветные картинки, нанесенные на штукатурку от пола до потолка. Они дружно делятся впечатлениями, и кое-что доносится сквозь стекло: