
Полная версия:
Тысяча душ
– Папа, и я пойду с вами, – сказала, картавя, княжна.
У Калиновича сердце замерло от восторга.
– Allons![47] – сказал князь и, пока княжна пошла одеться, провел гостя в кабинет, который тоже оказался умно и богато убранным кабинетом; мягкая сафьянная мебель, огромный письменный стол – все это было туровского происхождения. На стенах висели часы, барометры, термометры и фамильные портреты. В соседней комнате, как видно было чрез растворенную дверь, стоял посредине бильярд, а в углу токарный станок. Работая головой по нескольку часов в день, князь, по его словам, имел для себя правилом упражнять и тело.
«Хорошо жить на свете богатым!» – подумал про себя Калинович и вздохнул от глубины души.
Пришла княжна в соломенной пастушеской шляпке и в легком бурнусе.
– Allons! – повторил князь и, надев тоже серую полевую шляпу, повел сначала в сад. Проходя оранжереи и теплицы, княжна изъявила неподдельную радость, что самый маленький бутончик в розане распустился и что единственный на огромном дереве померанец толстеет и наливается. В поле князь начал было рассказывать Калиновичу свои хозяйственные предположения, но княжна указала на летевшую вдали птичку и спросила:
– Папа, это какая птичка?
– Ворона, chere amie[48], ворона, – отвечал князь и, возвращаясь назад через усадьбу, услал дочь в комнаты, а Калиновича провел на конский двор и велел вывести заводского жеребца. Сердито и с пеной во рту выскочил серый, в яблоках, рысак, с повиснувшим на недоуздке конюхом, и, остановясь на середине площадки, выпрямил шею, начал поводить кругом умными черными глазами, потом опять понурил голову, фыркнул и принялся рыть копытом землю. Князь, ласково потрепав его по загривку, велел подать мерку, и оказалось, что жеребец был шести с половиною вершков.
Калинович искренно восхищался всем, что видел и слышал, и так как любовь освещает в наших глазах все иным светом, то вопрос о вороне по преимуществу казался ему чрезвычайно мил.
– Вы решительно устроили у себя земной раек, – сказал он князю.
– Да… Что нам, прозаистам, делать, как не заниматься материальными благами? – отвечал тот и, попросив гостя располагать своим временем без церемонии, извинился и ушел в кабинет позаняться кой-чем по хозяйству. Калинович прошел на террасу к дамам в надежде увидеть княжну, но застал там одну только княгиню, задумчиво смотревшую на видневшиеся из-за сада горы. Как бы желая чем-нибудь занять молодого человека, она, после нескольких минут молчания, придумала, наконец, и спросила его, откуда он родом, и когда Калинович отвечал, – что из Симбирска, поинтересовалась узнать, далеко ли это. Он отвечал, что далеко, и княгиня, по-видимому, этим удовольствовалась и замолчала, продолжая, впрочем, смотреть на своего собеседника так грустно и печально, что ему, наконец, сделалось неловко.
«Что это она точно сожалеет и грустит обо мне?» – подумал он и тоже не находился с своей стороны, о чем начать бы разговор. Вскоре, однако, в соседних комнатах раздались радостные восклицания княжны, и на террасу вбежал маленький князек, припрыгивая на одной ноге, хлопая в ладони и крича: «Ма тантенька приехала, ма тантенька приехала!..» – и под именем «ма тантеньки» оказалась Полина, которая шла за ним в сопровождении князя, княжны и m-r ле Грана. Княгиня очень ей обрадовалась и тотчас же заметила, что она приехала в новой амазонке, очень искусно выложенной шнурочками.
– Как это мило, как это хорошо! – проговорила она, рассматривая наряд.
– C'est tres joli, maman[49], – подхватила с чувством княжна.
– Ба! О, я, вандал, и не заметил! – воскликнул князь и, вынув лорнет, стал рассматривать Полину.
– Charmant, charmant,[50] – говорил он.
M-r ле Гран сказал комплимент, уже прямо относившийся к Полине, вроде того, что она прелестна в этом наряде; та отвечала ему только легкой улыбкой и обратилась к Калиновичу:
– А вам, monsieur Калинович, верно, не нравится моя амазонка?
– Напротив, я только не говорю, а восхищаюсь молча, – отвечал он и многозначительно взглянул на княжну, которая в свою очередь тоже отвечала ему довольно продолжительным взглядом.
Полина приехала в амазонке, потому что после обеда предполагалось катание верхом, до которого княжна, m-r ле Гран и маленький князек были страшные охотники.
– А вы с нами поедете? – спросила Полина за обедом Калиновича.
– Я-с?.. – начал было тот.
– Вы, верно, боитесь ездить верхом? – заметила вдруг княжна.
– Почему же вы думаете, что я боюсь? – возразил Калинович, несколько кольнутый этим вопросом.
– Вы статский: статские все боятся, – отвечала княжна.
– Нет, я не боюсь, – отвечал Калинович.
Кавалькада начала собираться тотчас после обеда. М-r ле Гран и князек, давно уже мучимые нетерпением, побежали взапуски в манеж, чтобы смотреть, как будут седлать лошадей. Княжна, тоже очень довольная, проворно переоделась в амазонку. Княгиня кротко просила ее бога ради ехать осторожнее и не скакать.
– И я вас, княжна, о том же прошу; иначе вы в последний раз катаетесь, – присовокупил князь.
– Ничего, – отвечала весело княжна.
– Нет, я ей не позволю, – сказала Полина.
– Пожалуйста! – проговорили князь и княгиня в один голос.
Когда лошадей подвели к крыльцу, князь вышел сам усаживать дам. Князек и m-r ле Гран были уже верхами: первый на вороном клепере, а ле Гран на самом бойком скакуне. Полина и княжна сели на красивых, но смирных лошадей. Калиновичу, по приказанию князя, тоже приведена была довольно старая лошадь. Но герой мой, объявивший княжне, что не боится, говорил неправду: он в жизнь свою не езжал верхом и в настоящую минуту, взглянув на лоснящуюся шерсть своего коня, на его скрученную мундштуком шею и заметив на удилах у него пену, обмер от страха. Желая, впрочем, скрыть это, он начал спокойно усаживаться.
– Monsieur Калинович, не с той стороны садитесь! – воскликнул ле Гран.
Князек захохотал.
– Все равно, – заметил князь.
– Все равно! – повторил сконфуженным голосом Калинович и затянул поводья. Лошадь начала пятиться назад. Он решительно не знал, что с ней делать.
– Не держите так крепко! – сказал ему князь, видя, что он трусит. Калинович ослабил поводья. Поехали. Ле Гран начал то горячить свою лошадь, то сдерживать ее, доставляя тем большое удовольствие княжне и маленькому князьку, который в свою очередь дал шпоры своему клеперу и поскакал.
– Bien, bien![51] – кричал француз и понесся вслед за ним. Княжна тоже увлеклась их примером и понеслась. Калинович остался вдвоем с Полиной.
– Вас, я думаю, мало интересуют наши деревенские удовольствия, – начала та.
– Почему ж? – спросил Калинович, более занятый своей лошадью, в которой видел желание идти в галоп, и не подозревая, что сам был тому причиной, потому что, желая сидеть крепче, немилосердно давил ей бока ногами.
– Ваши мысли заняты вашими сочинениями, – отвечала Полина.
Калинович молчал.
– И какое это счастье, – продолжала она с чувством, – уметь писать, что чувствуешь и думаешь, и как бы я желала иметь этот дар, чтоб описать свою жизнь.
– Отчего ж вы не опишете, – проговорил, наконец, Калинович, все не могший совладать с своей лошадью.
– Сама я не могу писать, – отвечала Полина, – но, знаете, я всегда ужасно желала сблизиться с каким-нибудь поэтом, которому бы рассказала мое прошедшее, и он бы мне растолковал многое, чего я сама не понимаю, и написал бы обо мне…
Калинович вместо ответа взглянул вдаль.
– Княжна ускакала; вы не исполнили вашего обещания княгине, – заметил он.
– Ах, да; закричите ей, пожалуйста, чтоб она не скакала! – проговорила Полина.
– Княжна, князь просил вас не скакать! – крикнул Калинович по-французски. Княжна не слыхала; он крикнул еще; княжна остановилась и начала их поджидать. Гибкая, стройная и затянутая в синюю амазонку, с несколько нахлобученною шляпою и с разгоревшимся лицом, она была удивительно хороша, отразившись вместе с своей серой лошадкой на зеленом фоне перелеска, и герой мой забыл в эту минуту все на свете: и Полину, и Настеньку, и даже своего коня…
В остальную часть вечера не случилось ничего особенного, кроме того, что Полина, по просьбе князя, очень много играла на фортепьяно, и Калинович должен был слушать ее, устремляя по временам взгляд на княжну, которая с своей стороны тоже несколько раз, хоть и бегло, но внимательно взглядывала на него.
V
21 июля были именины князя. Чтоб понять все его уездное величие, надобно было именно в этот день быть у него. Еще с раннего утра засуетилось перед открытыми окнами кухни человек до пяти поваров и поваренков в белых колпаках и фартуках. Они рубили мясо, выбивая такт, сбивали что-то такое в кастрюлях, и посреди их расхаживал с важностью повар генеральши, которого князь всегда брал к себе на парадные обеды, не столько по необходимости, сколько для того, чтоб доставить ему удовольствие, и старик этим ужасно гордился. Часу в девятом князь, вдвоем с Калиновичем, поехал к приходу молиться.
На колокольне, завидев их экипаж, начали благовест. Священник и дьякон служили в самых лучших ризах, положенных еще покровом на покойную княгиню, мать князя. Дьячок и пономарь, с распущенными косами и в стихарях, составили нечто вроде хора с двумя отпускными семинаристами: философом-басом и грамматиком-дискантом. При окончании литургии имениннику вынесена была целая просфора, а Калиновичу половина.
– Откушать ко мне, – проговорил князь священнику и дьякону, подходя к кресту, на что тот и другой отвечали почтительными поклонами. Именины – был единственный день, в который он приглашал их к себе обедать.
Возвращаясь домой и проезжая по красному двору, князь указал Калиновичу на вновь выстроенные длинные столы и двое качелей, круговую и маховую.
– Это для народа; тут вы уже увидите довольно оживленную толпу, – заметил он.
– Вы и о народе не забываете! – проговорил Калинович тоном удивления и одобрения.
– Да, я люблю, по возможности, доставлять всем удовольствие, – отвечал князь.
В зале был уже один гость – вновь определенный становой пристав, молодой еще человек, но страшно рябой, в вицмундире, застегнутом на все пуговицы, и с серебряною цепочкою, выпущенною из-за борта как бы вроде аксельбанта. При входе князя он вытянулся и проговорил официальным голосом:
– Честь имею представиться: пристав второго стана, Романус.
– Очень рад, очень рад познакомиться, – отвечал князь, пожимая ему руку.
– И вместе с тем позвольте поздравить вас со днем вашего тезоименитства, – продолжал пристав.
– Благодарю вас, благодарю, – отвечал князь, сжимая еще раз руку пристава.
– Прощу извинения, – продолжал становой, – по обязанностям моей службы, до сих пор еще не имел чести представиться вашему сиятельству.
– О, помилуйте! Я знаю, как трудна ваша служба, – подхватил князь.
– Служба наша, ваше сиятельство, была бы приятная, как бы мы сами, становые пристава, были не такие. Предместник мой, как, может быть, и вашему сиятельству известно, оставил мне не дела, а ворох сена.
– Знаю, знаю. Но вы, как я слышал, все это поправляете, – отвечал князь, хотя очень хорошо знал, что прежний становой пристав был человек действительно пьющий, но знающий и деятельный, а новый – дрянь и дурак; однако все-таки, по своей тактике, хотел на первый раз обласкать его, и тот, с своей стороны, очень довольный этим приветствием, заложил большой палец левой руки за последнюю застегнутую пуговицу фрака и, покачивая вправо и влево головою, начал расхаживать по зале.
Пришли священники и еще раз поздравили знаменитого именинника с тезоименитством, а семинарист-философ, выступив вперед, сказал приветственную речь, начав ее воззванием: «Достопочтенный болярин!..» Князь выслушал его очень серьезно и дал ему трехрублевую бумажку. Священнику, дьякону и становому приказано было подать чай, а прочий причет отправился во флигель, к управляющему, для принятия должного угощения.
Распорядясь таким образом, князь пригласил, наконец, Калиновича по-французски в столовую, где тоже произошла довольно умилительная сцена поздравления. Первый бросился к отцу на шею маленький князь, восклицая:
– Je vous felicite, papa.[52]
Князь расцеловал его в губки, в щечки и в глаза.
– Je vous felicite, mon prince! – произнес, раскланиваясь, m-r ле Гран.
– Merci, mon cher, merci[53], – отвечал с чувством князь.
Княжна, в каком-то уж совершенно воздушном, с бесчисленным числом оборок, кисейном платье, с милым и веселым выражением в лице, подошла к отцу, поцеловала у него руку и подала ему ценную черепаховую сигарочницу, на одной стороне которой был сделан вышитый шелками по бумаге розан. Это она подарила свою работу, секретно сработанную и секретно обделанную в Москве.
– Charmant! Charmant! – воскликнул князь, рассматривая подарок.
Мистрисс Нетльбет в свою очередь тоже встала из-за самовара и, жеманно присев, проговорила поздравительное приветствие князю и представила ему в подарок что-то свернутое… кажется, связанные собственными ее руками шелковые карпетки.
– А! Да это славно быть именинником: все дарят. Я готов быть по несколько раз в год, – говорил князь, пожимая руку мистрисс Нетльбет. – Ну-с, а вы, ваше сиятельство, – продолжал он, подходя к княгине, беря ее за подбородок и продолжительно целуя, – вы чем меня подарите?
– А у меня ничего нет, – отвечала та с добродушной улыбкой.
– Вот женушки всегда таковы! Никогда ничем не подарят! – обратился князь к Калиновичу.
Княгиня добродушно улыбалась, Калинович тоже отвечал улыбкою.
В час дамы перешли в большую гостиную, и стали съезжаться гости. Князь всех встречал в зале. Первый приехал стряпчий с женою, хорошенькою дочерью городничего, которая была уже в счастливом положении, чего очень стыдилась, а муж, напротив, казалось, гордился этим. Судья привез в своем тарантасе инвалидного начальника и винного пристава. Первого князь встретил с некоторым уважением, имея в суде кой-какие делишки, а двум последним сказал по несколько обязательных любезностей, и когда гости введены были к хозяйке в гостиную, то судья остался заниматься с дамами, а инвалидный начальник и винный пристав возвратились в залу и присоединились к более приличному для них обществу священника и станового пристава. Приехал и почтмейстер, один. Его неотступно просил было взять с собою письмоводитель опеки, но он отказал. Князь встретил старика радушным восклицанием:
– Здравствуйте, почтеннейший старичок.
Почтмейстер проговорил своим ровным и печальным голосом поздравление и тут же попросил у князя позволение прогуляться в его Елисейских полях.
– Сделайте милость! – отвечал тот.
И почтмейстер, не представившись даже дамам, надел свою изношенную соломенную шляпу и ушел в сад, где, погруженный в какое-то глубокое размышление, начал гулять по самым темным аллеям.
Между тем приехал исправник с семейством. Вынув в лакейской из ушей морской канат и уложив его аккуратно в жилеточный карман, он смиренно входил за своей супругой и дочерью, молодой еще девушкой, только что выпущенной из учебного заведения, но чрезвычайно полной и с такой развитой грудью, что даже трудно вообразить, чтоб у девушки в семнадцать лет могла быть такая высокая грудь. Ее, разумеется, сейчас познакомили с княжной. Та посадила ее около себя и уставила на нее спокойный и холодный взгляд.
– Это кто такой? – проговорил князь, глядя, прищурившись, в окно.
На двор молодецки въезжали старые, разбитые пролетки на тройке кляч, на которых, впрочем, сбруя была вся в бляхах, а на кучере белел полинялый голубой кафтан и вытертый серебряный кушак. Это приехал тот самый молодой дворянин Кадников, охотник купаться, о котором я говорил в первой части. Его прислала на именины к князю мать, желавшая, чтоб он бывал в хороших обществах, и Кадников, завитой, в новой фрачной паре, был что-то очень уж развязен и с глазами, налившимися кровью. Расшаркавшись перед князем, он прямо подошел к княжне, стал около нее и начал обращаться к ней с вопросами.
– Как ваше здоровье?
– Хорошо, – отвечала та.
– Как изволите время проводить?
– Хорошо, – отвечала опять княжна и взглянула на Калиновича, который стоял у одного из окон и насмешливо смотрел на молодого человека.
– Как я давно не имел удовольствия вас видеть! – отнесся Кадников к дочери исправника.
Та отвечала на это каким-то звуком и сама вся покраснела. Поговорив с девицами, он обратился к самой княгине:
– Какой, ваше сиятельство, у вас хлеб отличный! Я, проезжая вашим полем, все любовался.
– Хорош?.. Я и не видала, – отвечала княгиня.
– Очень хорош!.. А у маменьки моей нынче так ни ярового, ни ржи не будет. Озимь тогда очень поздно сеяли, и то в грязь кидали; а овес… я уж и не знаю отчего: видно, семена были плохи. Так неприятно это в хозяйстве!
– Конечно, – подтвердила княгиня.
Князь, ходивший взад и вперед по гостиной, поспешил прекратить разговорчивость молодого человека и обратился довольно громко к судье:
– Что, Михайло Илларионыч, когда вы вашего губернатора ждете?
– Не знаем. Стращает давно, а нет еще… Что-то бог даст! Строгий, говорят, человек, – отвечал судья, гладя рукой шляпу.
– Нет, не строгий, а дельный человек, – возразил князь, – по благородству чувств своих – это рыцарь нашего времени, – продолжал он, садясь около судьи и ударяя его по коленке, – я его знаю с прапорщичьего чина; мы с ним вместе делали кампанию двадцать восьмого года, и только что не спали под одной шинелью. Я когда услышал, что его назначили сюда губернатором, так от души порадовался. Это приобретение для губернии.
Все это судья выслушал совершенно равнодушно, вероятно, потому, что князь говорил с такими похвалами почти обо всех губернаторах, пока их не сменяли.
– Вы еще не изволили видеться с его превосходительством? – спросил он.
– Нет еще; жду его приезда сюда, не завернет ли он ко мне в мое захолустье, – отвечал князь.
– Не оставьте уж доброе слово замолвить… – проговорил с улыбкою судья.
– О боже мой! – воскликнул князь. – Это будет моей первой обязанностью, особенно о вашем уездном суде, который, без лести говоря, может назваться образцовым уездным судом.
Кадников, не могший пристать к этому солидному разговору, вдруг встал, пошел, затопал каблуками и обратился еще к Калиновичу с просьбой: нет ли у него папироски.
– Нет-с, да здесь и курить нельзя, – отвечал тот сухо.
– А, да, понимаю! – проговорил Кадников и отправился, наконец, в залу.
Там инвалидный начальник разговаривал с винным приставом и жаловался на одного из рыжих Медиокритских, который у него каждое утро стрелял в огороде воробьев.
Кадников пристал к этому разговору, начал оправдывать Медиокритского и, разгорячась, так кричал, что все было слышно в гостиной. Князь только морщился. Не оставалось никакого сомнения, что молодой человек, обыкновенно очень скромный и очень не глупый, был пьян. Что делать! Робея и конфузясь ехать к князю в такой богатый и модный дом, он для смелости хватил два стаканчика неподслащенной наливки, которая теперь и сказывала себя.
Собственно так называемая уездная аристократия стала съезжаться часу в четвертом. Началось с генеральши: ее внесли на креслах и поставили около хозяйки. За ней шла Полина в довольно простом летнем платье, но в брильянтах тысяч на двадцать серебром. Она сейчас же занялась с Калиновичем. Сверх ожидания, приехал потом предводитель. В сущности они с князем были страшные враги и старались вредить друг другу на каждом шагу, но по наружности казались даже друзьями. Едва только предводитель успел раскланяться с дамами, как князь увел его в кабинет, и они вступили в интимный, дружеский между собою разговор по случаю поданной губернатору жалобы от барышни-помещицы на двух ее бунтующих толсторожих горничных девок, которые куда-то убежали от нее на целую неделю.
После всех подъехал господин в щегольской коляске шестериком, господин необыкновенно тучный, белый, как папошник – с сонным выражением в лице и двойным, отвислым подбородком. Одет он был в совершенно летние брюки, в летний жилет, почти с расстегнутой батистовою рубашкою, но при всем том все еще сильно страдал от жара. Тяжело дыша и лениво переступая, начал он взбираться на лестницу, и когда князю доложили о приезде его, тот опрометью бросился встречать.
Предводитель сделал насмешливую гримасу, но и сам пошел навстречу толстяку. Княгиня, видевшая в окно, кто приехал, тоже как будто бы обеспокоилась. Княжна уставила глаза на дверь. Из залы послышались восклицания: «Mais comment… Voila c'est un…»[54]. Наконец, гость, в сопровождении князя и предводителя, ввалился в гостиную. Княгиня, сидя встречавшая всех дам, при его появлении привстала и протянула ему руку. Даже генеральша как бы вышла из раздумья и кивнула ему головой несколько раз.
– Bonjour, mesdames[55], – произнес шепелявя толстяк и, пожав руку княгини, довольно нецеремонно и тяжело опустился около нее на диван, так что стоявшие по бокам мраморные амурчики задрожали и закачались.
На прочих лиц, сидевших в гостиной, он не обратил никакого внимания и только, заметив княжну, мотнул ей головой и проговорил:
– Bonjour, mademoiselle.
– Bonjour, – отвечала она с приятной улыбкой.
Лицо это было некто Четвериков, холостяк, откупщик нескольких губерний, значительный участник по золотым приискам в Сибири. Все это, впрочем, он наследовал от отца и все это шло заведенным порядком, помимо его воли. Сам же он был только скуп, отчасти фат и все время проводил в том, что читал французские романы и газеты, непомерно ел и ездил беспрестанно из имения, соседнего с князем, в Сибирь, а из Сибири в Москву и Петербург. Когда его спрашивали, где он больше живет, он отвечал: «В экипаже».
Калиновичу он очень не понравился; и его чрезвычайно неприятно поразило исключительное уважение, с которым встретили хозяева Четверикова. Он высказал это Полине. Та улыбнулась и отвечала полушепотом:
– Да, на него здесь имеют виды. Это, может быть, жених для Catherine.
– Жених княжны! – невольно воскликнул Калинович.
– Да; что ж? Для нее очень приличная партия, – отвечала Полина с какой-то двусмысленной улыбкой.
Калинович нахмурился.
Шествие к столу произошло торжественно: кавалеры повели дам под руки. Нигде, может быть, с такою дипломатическою тонкостью и точностью не приклеивают гостям ярлычки, кто чего стоит, как бывает это на парадных деревенских обедах. В настоящем случае повторилось то же, и сразу почти определился общественный вес каждого. Впереди всех, например, пошла хозяйка с Четвериковым; за ними покатили генеральшу в креслах, и князь, делая вид, что как будто бы ведет ее под руку, пошел около нее. К княжне подлетел было Кадников, но предводитель слегка отклонил молодого человека локтем и занял его место. Калиновича сама пригласила Полина; судья повел исправницу; исправник – стряпчиху; стряпчий – дочь исправника. В зале находилось еще несколько человек гостей, которых князь не считал за нужное вводить в гостиную. Это были три чиновника из приказных и два бедные дворянина с загорелыми лицами и с женами в драдедамовых[56] платках. Обед был французский, тонкий. Прошел он с полным благоприличием: сначала, как обыкновенно, говорили только в аристократическом конце стола, то есть: Четвериков, князь и отчасти предводитель, а к концу, когда выпито было уже по несколько рюмок вина, стали поговаривать и на остальной половине.
Кадников опять начал спорить с инвалидным начальником; становой стал шептаться с исправником, и, наконец, даже почтмейстер, упорно до того молчавший, прислушавшись к разговору Четверикова с князем о Сибири, вдруг обратился к сидевшему рядом с ним Калиновичу и проговорил:
– Один французский ученый сказал, что если б всю Европу переселить в Сибирь, то и тогда в ней много бы места осталось.
Калинович улыбнулся и не нашел с своей стороны ничего возможным возразить на это.
После стола князь пригласил всех на террасу, обращенную на двор. Вид с нее открывался на три стороны: группы баб и девок тянулись по полям к усадьбе, показываясь своими цветными головами из-за поднявшейся довольно уже высоко ржи, или двигались, до половины выставившись, по нескошенным лугам. Местами появлялись по две, по три сероватые и темноватые фигуры мужиков. Красный двор, впрочем, уж кишел народом: бабы и девки, в ситцевых сарафанах, в шелковых, а другие в парчовых душегрейках, в ярких платках, с бисерными и стеклянными поднизями на лбах, ходили взводами.
Молодые ребята: форейтор предводительский и форейтор княжеский – качали на маховой качели, вровень с перекладом, двух приезжих горничных девушек, нарочно еще притряхивая доску, причем те всякий раз визжали. На круговой качели, которую вертел скотник, упираясь грудью в вал, качались две поповны и приказчица. Худощавый лакей генеральши стоял, прислонясь к стене, и с самым грустным выражением в лице глядел на толпу, между тем как молоденький предводительский лакей курил окурок сигары, отворачиваясь каждый раз выпущать дым в угол, из опасения, чтоб не заметили господа. Посреди этой толпы флегматически расхаживал, опустив голову и хвост, черный водолаз князя и пугал баб и девок.