
Полная версия:
Тысяча душ
– Что ж, плакать, что ли, нам над вашими книгами, – сострил Прохоров.
Все засмеялись.
Петр Михайлыч промолчал и поспешил уйти.
С месяц потом он ни с кем не заговаривал о Калиновиче и даже в сцене с князем, как мы видели, приступил к этому довольно осторожно. Но любезность того сразу, так сказать, искупила для старика все его неудачи по этому предмету и умилила его до глубины души. Услышав звон к поздней обедне, он пошел в собор поблагодарить бога, что уж и в провинции начинает распространяться образование, особенно в дворянском быту, где прежде были только кутилы, собачники, картежники, никогда не читавшие никаких книг. Князь между тем заехал к Калиновичу на минуту и, выехав от него, завернул к старой барышне-помещице, у которой, по ее просьбе и к успокоению ее, сделал строгое внушение двум ее краснощеким горничным, чтоб они служили госпоже хорошо и не делали, что прежде делали.
В доме генеральши между тем, по случаю приезда гостя, происходила суетня: ключница отвешивала сахар, лакеи заливали в лампы масло и приготовляли стеариновые свечи; худощавый метрдотель успел уже сбегать в ряды и захватить всю крупную рыбу, купил самого высшего сорта говядины и взял в погребке очень дорогого рейнвейна. Князь был большой гастроном и пил за столом только один рейнвейн высокой цены. Часу в первом генеральша перешла из спальни в гостиную и, обложившись подушками, села на свой любимый угловой диван. На подзеркальном столике лежала кипа книг и огромный тюрик с конфетами; первые князь привез из своей библиотеки для m-lle Полины, а конфеты предназначил для генеральши. Она была вообще до сладкого большая охотница, и, так как у князя был превосходный кондитер, так он очень часто присылал и привозил старухе фунта по четыре, по пяти самых отборных печений, доставляя ей тем большое удовольствие. М-lle Полина, решительно ожившая и вздохнувшая свободно от приезда князя, разливала кофе из серебряного кофейника в дорогие фарфоровые чашки, расставленные тоже на серебряном подносе. Князь очень удобно поместился на мягком кресле. Генеральша лениво, но ласково смотрела на него и потом начала взглядывать на разлитый по чашкам кофе.
– Полина, как хочешь, дай мне кофею, – проговорила она.
У старухи после болезни сделался ужасный аппетит.
– Мамаша… – произнесла Полина полуукоризненным, полуумоляющим голосом.
Генеральша, пожав плечами, отвернулась от дочери. М-lle Полина покачала головой и вздохнула.
– Небольшую чашечку кофею ничего, право, ничего, – решил князь.
– И я тоже утверждаю; но что же мне делать, если все мне нельзя и все вредно, по мнению Полины, – произнесла старуха оскорбленным тоном. М-lle Полина грустно улыбнулась и налила чашку.
– Извольте, maman[31], кушайте; я для вас же… – проговорила она, подавая матери чашку.
Генеральша медленно, но с большим удовольствием начала глотать кофе и при этом съела два куска белого хлеба.
– Кофе хорош, – заключила она.
– Стакан воды, ma tante[32], стакан воды непременно извольте выкушать! Этим правилом никогда не манкируйте, – сказал князь, погрозя пальцем.
– Я согласна, – отвечала генеральша таким тоном, как будто делала в этом случае весьма большое одолжение.
М-lle Полина позвонила; вошел лакей.
– Холодной? – спросила она, обращаясь к князю.
– Самой холодной, – отвечал тот.
– Воды холодной маменьке, – сказала она человеку.
Тот ушел и возвратился с водой. М-lle Полина наперед сама ее попробовала, приложив руку к стакану.
– Кажется, холодна? – обратилась она к князю.
Тот тоже приложил руку к стакану.
– Хороша, – сказал он и подал стакан генеральше.
Та медленно отпила половину.
– Будет, – проговорила она.
– Нет, ma tante, как угодно, весь, непременно весь, – возразил князь.
– Допейте, maman; иначе кофе вам повредит! – подтвердила Полина.
Генеральша нехотя допила.
– Ох, вы меня совсем залечите! – сказала она и в то же время медленно обратила глаза к лежавшим на столе конфетам.
– За то, что я тебя, дружок, послушалась, дай мне одну конфету из твоего подарка, – произнесла она кротко.
– Можно ли до обеда, maman, – заметила Полина.
– Ничего, ничего, это самые невинные, – разрешил князь и поднес генеральше вместо одной три конфеты.
Та начала их с большим удовольствием зубрить, а потом постепенно склонила голову и задремала.
– Ребенок, совершенный ребенок! – произнес князь шепотом.
М-lle Полина вздохнула.
– Совершенный ребенок! – повторил он и, пересев на довольно отдаленный стул, закурил сигару.
Полина села около него. Князь некоторое время смотрел на нее с заметным участием.
– Однако как вы, кузина, похудели! Боже мой, боже мой! – начал он тихо.
Полина грустно улыбнулась.
– Ты спроси, князь, – отвечала она полушепотом, – как я еще жива. Столько перенести, столько страдать, сколько я страдала это время, – я и не знаю!.. Пять лет прожить в этом городишке, где я человеческого лица не вижу; и теперь еще эта болезнь… ни дня, ни ночи нет покоя… вечные капризы… вечные жалобы… и, наконец, эта отвратительная скупость – ей-богу, невыносимо, так что приходят иногда такие минуты, что я готова бог знает на что решиться.
Князь пожал плечами.
– Терпение и терпение. Всякое зло должно же когда-нибудь кончиться, а этому, кажется, недалек конец, – сказал он, указывая глазами на генеральшу.
– Терпение! Тебе хорошо говорить! Конечно, когда ты приезжаешь, я счастлива, но даже и наши отношения, как ты хочешь, они ужасны. Мне решительно надобно выйти замуж.
– А что же Москва? – спросил князь.
– Ничего. Я знала, что все пустяками кончится. Ей просто жаль мне приданого. Сначала на первое письмо она отвечала ему очень хорошо, а потом, когда тот намекнул насчет состояния, – боже мой! – вышла из себя, меня разбранила и написала ему какой только можешь ты себе вообразить дерзкий ответ.
– О! mon Dieu, mon Dieu, – проговорил князь, поднимая кверху глаза.
– У меня теперь гривенника на булавки нет, – продолжала Полина. – Что ж это такое? Пятьсот душ покойного отца – мои по закону. Я хотела с тобой, кузен, давно об этом посоветоваться: нельзя ли хоть по закону получить мне это состояние себе; оно мое?
В продолжение этого монолога князь нахмурился.
– Оно ваше, и по закону вы сейчас же могли бы его получить, – произнес он с ударением, – но вы вспомните, кузина, что выйдет страшная вражда, будет огласка – вы девушка, и явно идете против матери!
– Но если я выйду замуж, это будет очень натурально. Должна же я буду чем-нибудь жить с мужем?
Князь в знак согласия кивнул головой.
– Тогда, конечно, будет совсем другое дело, – начал он, – тогда у вас будет своя семья, отдельное существование; тогда хочешь или нет, а отдать должна; но, cher cousine[33], – продолжал он, пожав плечами, – надобно наперед выйти замуж, хоть бы даже убежать для этого пришлось: а за кого?.. Что прикажете в здешнем медвежьем закоулке делать? Я часто перебираю в голове здешних женихов, – нет и нет! Кто посолидней и получше, не хотят жениться, а остальная молодежь такая, что не только выйти замуж за кого-нибудь из них, и в дом принять неловко.
В ответ на это Полина вздохнула.
– Я предчувствую, – начала она, – что мне здесь придется задохнуться… Что, что я богата, дочь генерала, что у меня одних брильянтов на сто тысяч, – что из всего этого? Я несчастнее каждой дочери приказного здешнего; для тех хоть какие-нибудь удовольствия существуют…
При последних словах у Полины показались на глазах слезы.
– Господи, боже мой! – продолжала она. – Я не ищу в будущем муже моем ни богатства, ни знатности, ни чинов: был бы человек приличный и полюбил бы меня, чтоб я хоть сколько-нибудь нравилась ему…
В это время генеральша зевнула и полуоткрыла глаза.
– Полина, ты здесь? – сказала она.
– Здесь, maman, – отвечала Полина и, тотчас же встав, отошла от князя к столику, на котором лежали книги.
– Что ты делаешь? – спросила генеральша.
– Книги смотрю.
– Какие книги?
– Которые князь привез, – отвечала с досадою Полина.
– Какие книги он привез? – спросила старуха.
– Журналы, ma tante, журналы, – подхватил князь и потом, взявшись за лоб и как бы вспомнив что-то, обратился к Полине. – Кстати, тут вы найдете повесть или роман одного здешнего господина, смотрителя уездного училища. Я не читал сам, но по газетам видел – хвалят.
M-lle Полина начинала припоминать.
– Смотритель… – сказала она, прищуривая глаза, – он был, кажется, у нас?
– Был? – спросил князь.
– Да, был; но maman сухо его приняла, и он с тех пор не бывал.
– О чем вы говорите? – спросила опять старуха.
– О сочинениях, ma tante, о сочинениях, – отвечал князь и, опять взявшись за лоб, проговорил тихо и с улыбкой Полине: – Voila notre homme![34]. Займитесь, развлекитесь; молодой человек tres comme il faut!.[35]
Полина тоже усмехнулась.
– Именно готова, – отвечала она, – впрочем, он и тогда мне понравился: очень милый.
– Очень милый! – подтвердил князь.
– Обедать готово? – вмешалась старуха.
М-lle Полина пожала плечами.
– Мы недавно, maman, кофе пили.
– Рано, ma tante, очень рано; всего еще первый час, – подхватил князь, смотря на часы.
Старуха сделала недовольную мину и снова начала как бы дремать.
– Я сейчас заезжал к нему, и завтра, вероятно, он будет у меня, – произнес князь, обращаясь к Полине.
Та опять грустно, но улыбнулась.
II
Возвратившись домой из училища, Калинович сейчас заметил билет князя, который приняла у него приказничиха и заткнула его, как, видала она, это делается у богатых господ, за зеркало, а сама и говорить ничего не хотела постояльцу, потому что более полугода не кланялась даже с ним и не отказывала ему от квартиры только для Палагеи Евграфовны, не желая сделать ей неприятность. На оборотной стороне билетика рукою князя было написано: «Заезжал поблагодарить автора за доставленное мне удовольствие!» Прочитав фамилию и надпись, Калинович улыбнулся, и потом, подумав немного, сбросив с себя свой поношенный вицмундир, тщательно выбрился, напомадился, причесался и, надев черную фрачную пару, отправился сначала к Годневым. Настенька по обыкновению ждала его в зале у окна и по обыкновению очень ему обрадовалась, взяла его за руку и посадила около себя.
– Откуда ты сегодня такой нарядный? – сказала она.
– Ниоткуда, – отвечал Калинович и потом, помолчав, прибавил: – У меня сейчас нечаянный гость был.
– Кто такой? – спросила Настенька.
Вместо ответа Калинович подал ей билет князя. Настенька, прочитав фамилию и приписку, улыбнулась.
– Какая любезность! Только жалко, что не вовремя, – проговорила она.
– Почему же не вовремя? – спросил Калинович.
– Конечно, не вовремя! Когда напечатался твой роман, ты ни умнее стал, ни лучше: отчего же он прежде не делал тебе визитов и знать тебя не хотел?
– Напротив, он был всегда очень любезен со мной, и я всегда желал с ним сблизиться. Человек он очень умный…
Настенька сомнительно покачала головой.
– Не знаю, – прибавила она, – я видела его раза два; лицо совершенно как у иезуита. Не нравится он мне; должно быть, очень хитрый.
Калинович ничего не возражал и придал лицу своему такое выражение, которым как бы говорил: «Всякий может думать по-своему».
Между тем Петр Михайлыч тоже возвратился домой и переодевался в своем кабинете. Услышав голос Калиновича, он закричал:
– Калинович, вы здесь?
– Здесь, – отвечал тот.
– У вас гость был, князь заезжал к вам.
– Знаю, – отвечал Калинович.
– Что ж вы думаете сделать? – продолжал старик, входя. – Э! Да вот вы кстати и приоделись… Съездите к нему, сударь, сейчас же съездите! Подите-ка, как он вас до небес превозносит.
– Зачем же сейчас? – вмешалась Настенька. – Не успел он завернуть, как и бежать к нему на поклон. Какое благодеяние оказал… это смешно!
– Ужасно смешно! Много ты понимаешь! – перебил Петр Михайлыч. – Зачем ехать? – продолжал он. – А затем, что требует этого вежливость, да, кроме того, князь – человек случайный и может быть полезен Якову Васильичу.
– Чем же он может быть полезен Якову Васильичу? Вот это интересно; этого я точно не понимаю.
Петр Михайлыч рассердился.
– Нет, ты понимаешь, только в тебе это твоя гордость говорит! – вскрикнул он, стукнув по столу. – По-твоему, от всех людей надобно отворачиваться, кто нас приветствует; только вот мы хороши! Не слушайте ее, Яков Васильич!.. Пустая девчонка!.. – обратился он к Калиновичу.
– Я думаю съездить, – проговорил тот.
Настенька взглянула на него.
– Поезжайте, – подхватил старик, – только пешком грязно; сейчас велю я вам лошадь заложить, сейчас. – прибавил он и проворно ушел.
– Ты поедешь? – спросила Настенька.
– Конечно, поеду, – отвечал Калинович.
– А если я не хочу, чтоб ты ездил?
– Странное желание! – проговорил Калинович.
– Ну, положим, что странное, но если я этого хочу; неужели ты не пожертвуешь для меня этими пустяками?
– Я не понимаю, в чем тут жертвовать. Мне надобно заплатить визит, я и плачу, – что ж тут такого?
– Тут ничего, может быть, нет, но я не хочу. Князь останавливается у генеральши, а я этот дом ненавижу. Ты сам рассказывал, как тебя там сухо приняли. Что ж тебе за удовольствие, с твоим самолюбием, чтоб тебя встретили опять с гримасою?
– Я еду не к генеральше, которую и знать не хочу, а к князю, и не первый, а плачу ему визит.
– Не езди, душечка, ангел мой, не езди! Я решительно от тебя этого требую. Пробудь у нас целый день. Я тебя не отпущу. Я хочу глядеть на тебя. Смотри, какой ты сегодня хорошенький!
Говоря это, Настенька взяла Калиновича за руку.
– Я опять сюда вернусь через какие-нибудь четверть часа, – отвечал он.
– Не хочу я, говорят тебе! – возразила Настенька.
– Каприз – и больше ничего, и каприз глупый! – проговорил Калинович, нахмурившись.
– Нет, Жак, это не каприз, а просто предчувствие, – начала она. – Как ты сказал, что был у тебя князь, у меня так сердце замерло, так замерло, как будто все несчастья угрожают тебе и мне от этого знакомства. Я тебя еще раз прошу, не езди к генеральше, не плати визита князю: эти люди обоих нас погубят.
– До предчувствий дело дошло! Предчувствие теперь виновато! – проговорил Калинович. – Но так как я в предчувствие решительно не верю, то и поеду, – прибавил он с насмешкою.
– Я очень хорошо наперед знала, – возразила Настенька, – что тебе самое ничтожное твое желание дороже бог знает каких моих страданий.
– Если вы это знали, так к чему ж весь этот разговор? – сказал Калинович.
Настенька вся вспыхнула.
– Послушайте, Калинович! – начала она. – Если вы со мной станете так говорить… (голос ее дрожал, на глазах навернулись слезы). Вы не смеете со мной так говорить, – продолжала она, – я вам пожертвовала всем… не шутите моей любовью, Калинович! Если вы со мной будете этакие штучки делать, я не перенесу этого, – говорю вам, я умру, злой человек!
– Настенька! Полноте! Что это вы! – проговорил Калинович и хотел было взять ее за руку, но она отдернула руку.
– Подите прочь, не надобно мне ваших ласк! – сказала она, встала и пошла, но в дверях остановилась.
– Если вы поедете к князю, то не приезжайте ни сегодня, ни завтра… не ходите совершенно к нам: я видеть вас не хочу… эгоист!
Калинович сделал гримасу. Настенька повернулась и ушла.
В эту минуту вернулся Петр Михайлыч и еще в дверях кричал:
– Лошадь готова-с; поезжайте с богом!
– Очень вам благодарен, – отвечал Калинович и, надев пальто, вышел на крыльцо.
Его ожидали точно те же дрожки, на которых он год назад делал визиты и с которых, к вящему их безобразию, еще зимой какие-то воришки срезали и украли кожу. Лошадь была тоже прежняя и еще больше потолстела. На козлах сидел тот же инвалид Терка: расчетливая Палагея Евграфовна окончательно посвятила его в кучера, чтоб даром хлеб не ел. Словом, разница была только в том, что Терка в этот раз не подличал Калиновичу, которого он, за выключку из сторожей, глубоко ненавидел, и если когда его посылали за чем-нибудь для молодого смотрителя, то он ходил вдвое долее обыкновенного, тогда как и обыкновенно ходил к соседке калачнице за кренделями по два часа. В настоящем случае он повез Калиновича убийственным шагом, как бы следуя за погребальной церемонией. Тому сделалось это скучно.
– Пошел скорее! Что ты как с маслом едешь! – сказал он.
– Лошадь не бежит, – отвечал лаконически Терка.
– Ты хлестни ее!
– Нету-тка, боюсь, она не любит, коли ее хлещут – улягнет! – возразил инвалид, тряхнув слегка вожжами, и продолжал ехать шагом.
Калинович подождал еще несколько времени; наконец, терпение его лопнуло.
– Хлестни лошадь, говорят тебе, – повторил он еще раз.
Терка молчал.
– Говорят тебе, хлестни! – вскрикнул Калинович.
– Да плети ж нету! – вскричал в свою очередь инвалид.
Калинович, видя, что Гаврилыча не переупрямишь, встал с дрожек.
– Пошел домой, я не хочу с тобой, скотом, ехать! – сказал он и пошел пешком. Терка пробормотал себе что-то под нос и, как ни в чем не бывало, поворотил лошадь и поехал назад рысью.
В сенях генеральши Калинович опять был встречен ливрейным лакеем.
– У себя его сиятельство? – спросил он.
– Сейчас-с, – отвечал тот и пошел наверх.
Князь и Полина сидели на прежних местах в гостиной. Генеральша для возбуждения вкуса жевала корицу. Лакей доложил.
– Легок на помине, – проговорил князь, вставая.
– Примите его сюда, – сказала стремительно Полина.
– Да, – отвечал тот и обратился к старухе: – Калинович ко мне, ma tante, приехал, один автор: можно ли его сюда принять?
– Какой автор? – спросила та, мигая глазами.
– Он был у нас, maman, с год назад, – отвечала Полина.
– Где был? – спросила старуха.
– Здесь был, у вас был, – подхватил князь.
– Не знаю, когда был… не помню, – говорила больная.
– Ну, да, вы не помните, вы забыли. Можно ли его сюда принять? Он очень умный и милый молодой человек, – толковал ей князь.
– Отчего ж нельзя? Когда ты мне его рекомендуешь, я очень рада, – отвечала она.
– Проси! – приказал князь лакею и сам вышел несколько в залу, а Полина встала и начала торопливо поправлять перед зеркалом волосы.
Калинович показался.
– Очень, очень вам благодарен, что доставили удовольствие видеть вас! – начал князь, идя ему навстречу и беря его за обе руки, которые крепко сжал.
– Вы знакомы с здешними хозяевами? – прибавил он.
Калинович отвечал, что он имел честь быть у них один раз.
– В таком случае, позвольте возобновить ваше знакомство, – заключил князь и ввел его в гостиную.
– Monsieur Калинович, – отнесся он к генеральше, но та только хлопнула глазами.
М-lle Полина, напротив, поклонилась очень любезно.
– Je vous prie, monsieur, prenez place[36], – сказал князь, подвигая Калиновичу стул и сам садясь невдалеке от него.
– Monsieur Калинович был так недобр, что посетил нас всего только один раз, – сказала Полина по-французски.
Калинович отвечал тоже по-французски, что он слышал о болезни генеральши и потому не смел беспокоить. Князь и Полина переглянулись: им обоим понравилась ловко составленная молодым смотрителем французская фраза. Старуха продолжала хлопать глазами, переводя их без всякого выражения с дочери на князя, с князя на Калиновича.
– Maman действительно весь этот год чувствовала себя нехорошо и почти никого не принимала, – заговорила Полина.
– В руке слабость и одеревенелость в пальцах чувствую, – обратилась к Калиновичу старуха, показывая ему свою обрюзглую, дрожавшую руку и сжимая пальцы.
– С течением времени чувствительность восстановится, ваше превосходительство; это пройдет, – отвечал тот.
– Пройдет, решительно пройдет, – подхватил князь. – Бог даст, летом в деревне ванны похолоднее – и посмотрите, каким вы молодцом будете, ma tante!
– Вкусу нет… во рту неприятно… кушанья, которые любила прежде, не нравятся… – продолжала старуха, не обращая внимания на слова князя и опять относясь к Калиновичу.
Тот выразил в лице своем глубокое сожаление. Легкий оттенок улыбки промелькнул на губах князя.
– Что ж, maman, у вас есть аппетит: вам кушать хочется, а много кушать вам вредно, – проговорила Полина.
Но старуха не обратила внимания и на слова дочери. Очень довольная, что встретила нового человека, с которым могла поговорить о болезни, она опять обратилась к Калиновичу:
– Нога слабеет… ходить не могу… подвертывается…
– Пройдет и это, ваше превосходительство, – повторил тот.
– Совершенно ли пройдет? – спросила больная.
– Я думаю, совершенно, – отвечал Калинович. – Отец мой поражен был точно такою же болезнью и потом пятнадцать лет жил и был совершенно здоров.
– Только пятнадцать лет и жил, а тут и умер! – сказала старуха в раздумье.
Калинович молчал.
Опять незаметная улыбка промелькнула на губах князя, и он взглянул на Полину.
– Не скучаете ли вы вашей провинциальной жизнию, которой вы так боялись? – отнеслась та к Калиновичу с намерением, кажется, перебить разговор матери о болезни.
– Monsieur Калинович, вероятно, не имел времени скучать этот год, потому что занят был сочинением своего прекрасного романа, – подхватил князь.
– Этот роман написан года два назад, – сказал Калинович.
– А вы давно уж занимаетесь литературой? – спросила Полина.
– Да, – отвечал Калинович.
– Стало быть, вы только не торопитесь печатать, – подхватил князь, – и это прекрасно: чем строже к самому себе, тем лучше. В литературе, как и в жизни, нужно помнить одно правило, что человек будет тысячу раз раскаиваться в том, что говорил много, но никогда, что мало. Прекрасно, прекрасно! – повторял он и потом, помолчав, продолжал: – Но уж теперь, когда вы выступили так блистательно на это поприще, у вас, вероятно, много и написано и предположено.
– Предположений много, но пока ничего нет еще конченного в такой мере, чтоб я решился печатать, – отвечал Калинович.
– Прекрасно, прекрасно! – опять подхватил князь. – И как ни велико наше нетерпение прочесть что-нибудь новое из ваших трудов, однако не меньше того желаем, чтоб вы, сделав такой успешный шаг, успевали еще больше, и потому не смеем торопить: обдумывайте, обсуживайте… По первому вашему опыту мы ждем от вас вполне зрелого и капитального…
Калинович поклонился.
– Ей-богу, так, – продолжал князь, – я говорю вам не льстя, а как истинный почитатель всякого таланта.
– Как, я думаю, трудно сочинять – я часто об этом думаю, – сказала Полина. – Когда, судя по себе, письма иногда не в состоянии написать, а тут надобно сочинить целый роман! В это время, я полагаю, ни о чем другом не надобно думать, а то сейчас потеряешь нить мыслей и рассеешься.
– Особенную способность, ma cousine, я полагаю, надо иметь, – возразил князь, – живую фантазию, сильное воображение. И я вот, по моей кочующей жизни в России и за границей, много был знаком с разного рода писателями и художниками, начиная с какого-нибудь провинциального актера до Гете, которому имел честь представляться в качестве русского путешественника, и, признаюсь, в каждом из них замечал что-то особенное, не похожее на нас, грешных, ну, и, кроме того, не говоря об уме (дурака писателя и артиста я не могу даже себе представить), но, кроме ума, у большей части из них прекрасное и благородное сердце.
– А сами, князь, вы никогда не занимались литературой, не писали? – спросил скромно Калинович.
– О боже мой, нет! – воскликнул князь. – Какой я писатель! Я занят другим, да и писать не умею.
– Последнему, кажется, нельзя поверить, – заметил в том же тоне Калинович.
– Действительно не умею, – отвечал князь, – хоть и жил почти весь век свой между литераторами и, надобно сказать, имел много дорогих и милых для меня знакомств между этими людьми, – прибавил он, вздохнув.
Разговор на некоторое время прервался.
– С Пушкиным, ваше сиятельство, вероятно, изволили быть знакомы? – начал Калинович.
– Даже очень. Мы почти вместе росли, вместе стали выезжать молодыми людьми в свет: я – гвардейским прапорщиком, а он, кажется, служил тогда в иностранной коллегии… C'etait un homme de genie…[37] в полном смысле этих слов. Он, Баратынский[38], Дельвиг[39], Павел Нащокин[40] – а этот даже служил со мной в одном полку, – все это были молодые люди одного кружка.
– Я не помню, где-то читала, – вмешалась Полина, прищуривая глаза, – что Пушкин любил, чтоб в обществе в нем видели больше светского человека, а не писателя и поэта.
– Как вам, кузина, сказать, – возразил князь, – пожалуй, что да, а пожалуй, и нет; вначале, в молодости, может быть, это и было. Я его встречал, кроме Петербурга, в Молдавии и в Одессе, наконец, знал эту даму, в которую он был влюблен, – и это была прелестнейшая женщина, каких когда-либо создавал божий мир; ну, тогда, может быть, он желал казаться повесой, как было это тогда в моде между всеми нами, молодежью… ну, а потом, когда пошла эта всеобщая слава, наконец, внимание государя императора, звание камер-юнкера – все это заставило его высоко ценить свое дарование.